К книге
На путях к свободеГлава 7 Возвращение
55%
Глава 7 Возвращение
12

Связь «Освобождения» с Россией так крепко была налажена, что к Струве в Пасси непрерывно текли и посетители, и сведения. Приезжие быстро проносились через Париж и исчезали, спешили домой, боялись, что события разыграются без них. 1905 год, начавшийся безумным расстрелом рабочих под окнами Зимнего дворца, оказался годом бурным и решающим. Напор на правительство все увеличивался. Напирали общими усилиями и социалисты и либералы. И даже беспартийные. Все сходились на том, что необходимо добиться народного представительства, свободы личности, совести, слова. Вообще свободы. Но были и очень резкие расхождения. Либералы хотели ограничения монархии и социальных реформ. Социалисты хотели произвести социальную революцию и провозгласить республику. В самой России еще держался общий фронт, состоявший из всех недовольных. А в эмиграции, в прессе и на митингах, обострялись сердитые программные споры, сводились партийные счеты.

Январские события и неудачи на Дальнем Востоке очень ослабляли положение правительства. Магическое слово «конституция» уже дерзко произносилось вслух. Ради достижения общих политических задач интеллигенция сплачивалась в союзы по профессиям. Адвокаты, инженеры, врачи, агрономы, акушерки, ветеринары, учителя, даже гимназисты – все объединялись в союзы, которые были тесно связаны с Союзом освобождения. К весне образовался Союз союзов, сыгравший кратковременную, но решающую роль в Освободительном движении. Недовольство высказывалось почти открыто, но и подпольная революционная работа не останавливалась.

Террор увеличивался. 4 февраля 1905 года социалисты-революционеры, в отместку за 9 января, убили в Москве дядю царя великого князя Сергея Александровича, хотя никто не знал, имел ли он отношение к стрельбе. План убийства был выработан в боевой организации партии социалистов-революционеров при участии Азефа, видного революционера и не менее видного служащего охранки, опытного агента-провокатора. Разыгрывалась дьявольская двойная игра. Не посвященные в тайны охранки люди не могли даже подозревать, какой у нее размах.

Какое нужно было иметь воображение, чтобы догадаться, что охранник Азеф помог революционерам убить дядю царя великого князя Сергея Александровича, в отместку за то, что 9 января были расстреляны рабочие, которыми руководил священник, тоже агент охранки. Замысел боевого комитета социалистов-революционеров, где Азеф был одним из главных руководителей, исполнил и бомбу в великого князя бросил мечтатель и поэт Иван Каляев, мой старый знакомый, который в Ярославле приходил ко мне по вечерам поговорить о божественной сущности искусства.

Террористические акты, убийства и крупных и незаметных агентов власти учащались. На фабриках вспыхивали забастовки. Местами происходили крестьянские беспорядки. Правительство, забыв мудрые слова Александра II, что лучше проводить реформы сверху, чем дожидаться, когда их насильно вырвут у власти низы, было в нерешительности, колебалось, не имело ни программы разумных реформ, которых требовали все, даже «Новое Время», ни силы остановить движение. Вскоре после 9 января был издан рескрипт «о привлечении достойнейших людей к разработке законодательных предположений». Несколько лет раньше это было бы большое событие. Теперь рескрипт никого не удовлетворил, ничего не остановил, был встречен радостными насмешками, как доказательство растерянности и глупости правительства.

Правым, либеральным крылом Освободительного движения еще продолжали руководить земцы. Правительство, по мере сил, противилось их объединению, но земцы в конце 1904 года все-таки собрали свой первый съезд. На нем еще раздавались осторожные советы не торопиться с выборным народным представительством, сначала ограничиться введением в Государственный совет выборных от земств и предоставлением Совету права прямого доклада государю. Эти умеренные голоса быстро умолкли. Их заглушили поднявшиеся над Россией вихри. На земском съезде, собравшемся после 9 января, уже была принята резолюция о законодательном народном представительстве, избранном на основе всеобщего, равного и тайного голосования. Большинство земцев принадлежало к старому, дворянскому, служилому, господствующему сословию. Теперь они требовали немедленного и коренного изменения той государственной власти, которую их предки поддерживали, создавали, в которой участвовали. Небывалое, недоброе, грозное для самодержавия единодушие охватывало Россию.

15 мая 1905 года японцы под Цусимой потопили русский флот. Неслыханное для императорской России поражение вызвало ропот по всей России. Союз освобождения устроил демонстрацию протеста в Павловске, на просторном вокзале, где давался очередной вечерний, многолюдный концерт. Шумели, кричали, стучали железными скамейками, бросались стульями. А главное, во всеуслышание вопили – долой самодержавие! Полиция оттеснила демонстрантов из сада, очистила вокзал, но никого не арестовала.

Оппозиция была уже настолько хорошо организована, что 25 мая, десять дней спустя после Цусимы, в Москве был созван многолюдный Земско-городской съезд, для обсуждения этого всех волновавшего события. На съезде было принято обращение к царю. Его просили осуществить высказанное им намерение «предначертать ряд мер к изменению ненавистного и пагубного приказного строя». В обращении говорилось:

«Государь, пока не поздно для спасения России, для утверждения порядка и внутреннего мира, повелите без промедления созвать народных представителей, избранных для этого равно и без различия всеми подданными Вашими. Пусть решат они, в согласии с Вами, жизненные вопросы государства, вопросы о войне и мире, пусть определят они условия мира, или, отвергнув его, превратят эту войну в войну народную. Государь, в Ваших руках честь и достоинство России, держава Ваша, Ваш престол, унаследованный от предков. Не медлите, Государь, в страшный час испытания народного; велика ответственность Ваша перед Богом и Россией».

Так с Николаем II еще никто не говорил. Он как будто откликнулся на призыв земцев и в июне принял их депутацию. Среди пяти депутатов был и Д. И. Шаховской. Во главе депутации стоял другой представитель старинного рода князь С. Н. Трубецкой – выдающийся философ, ректор Московского университета.

Передавая царю земский адрес, С. Н. Трубецкой сказал:

«Народ видит, что царь хочет добра, а делается зло, страшное слово – измена – произнесено»…

Царь ответил:

«Отбросьте ваши сомнения. Моя воля, воля царская, собрать выборных от народа непреклонна, неизменна. Я каждый день слежу за этим движением».

Хорошие слова, но их не скрепляло взаимное понимание. В лице князя С. Н. Трубецкого к монарху обращался не только искренний патриот, но и убежденный монархист, который видел, что только конституционные ограничения могут спасти историческую власть. Его голос не дошел ни до сердца, ни до разума монарха. Ни царь, ни его советчики не понимали, что происходит в России. Это ясно показал рескрипт, опубликованный 6 августа, несколько недель спустя после приема депутации. Это был так называемый Булыгинский рескрипт, по имени его автора, министра внутренних дел. Он прозвучал как насмешка. В нем объявлялись выборы, но не в законодательную палату, которой так страстно добивалось общественное мнение, а в орган совещательный. Разочарование разрасталось в негодование. Волнения обострялись. Мирный договор с японцами, который граф Витте заключил в Портсмуте, в Америке, подлил масла в огонь, хотя условия после всех поражений, которые претерпели русские войска, были не так уж тяжелы. Но ни ведение войны, ни уступка половины Сахалина японцам не соответствовали историческому престижу России, который со времен московских царей так высоко стоял в Азии.

Шум, поднятый около Портсмутского договора, был вызван не только уязвленной и оскорбленной национальной гордостью. Оппозиция воспользовалась военными неудачами как орудием борьбы с правительством. Усиление террора, погромы помещичьих усадеб указывали на растущее влияние революционных социалистических партий. Для них, как интернационалистов, слова: патриот, патриотизм – звучали как насмешка и поношение. Их успеху, конечно, помогало то, что военные неудачи обнажали слабости и недостатки правительства и колебали уверенность власти в себе. Из центра эта грозная неуверенность расползалась по всем разветвлениям русской государственной машины, нарушала ее ход, ослабляла энергию чиновников, силу их сопротивления.

Полтора года, которые я провела в эмиграции, я была так или иначе связана с «Освобождением», одним из главных центров, где если не вырабатывались, то формулировались, высказывались мысли и чаяния оппозиции, сравнительно умеренной. Но я не могу вспомнить никого, кто бы крепко, трезво, до конца продумал, что надвигается на Россию. Я не слыхала ни одного предостерегающего голоса, не видала никого охваченного тревогой за будущее родины. Все в упоении, в опьянении борьбой и конституционными мечтами неслись вперед. Только поэт Волошин в своих стихах предсказывал то страшное время, когда

Из сердца женщины святую вынут жалость…

Но что такое Макс? Забавник, которому весело пугать буржуев, разве поэты что-нибудь понимают в государственных делах?

Мельком прослушав его вещие стихи, политики продолжали обсуждать, обличать, требовать, злорадствовать. Уступки правительства, его неуклюжие попытки ближе подойти к общественному мнению только подстрекали, принимались как доказательство слабости власти.

Рассказывая о том, что происходило сорок лет назад, я не могу и не хочу выносить обвинительный акт либерализму моего поколения. Я не отрекаюсь от него. Мы делали глупости, мы ошибались. Мы забывали об извечных недостатках всякого человеческого общества, мы все беды взваливали на самодержавие, а об его исторических заслугах совершенно забывали. Мы не в меру доверяли иностранным учебникам государственного права и теориям. Вместо того чтобы изучать Россию и русский народ, мы старались следовать немецким правоведам и экономистам, часто третьестепенным. Но цели, которые мы себе ставили, были правильно намечены. Если бы Россия вовремя получила народное представительство и социальные реформы, не только русский народ, но и вся Европа не переживали бы трагедии, свидетелями и жертвами которой мы все стали.

События снова перевернули всю мою жизнь. Летом 1905 года я, вместе с семьей Струве, взяла дачу в Бретани, в рыбацкой деревушке St. Cast[9], которая с тех пор разрослась в большой приморский курорт. Мы жили как беспечные дачники, наслаждаясь бодрящей свежестью морских купаний. Детям там было отлично. И я наконец поправилась, ко мне вернулась прежняя жизнеспособность. Настолько, что я про себя решила после Бретани вернуться в Россию. Лучше отсидеть свой срок в тюрьме, чем пропадать в изгнании. И детям надо было расти на родине, а не на чужбине. Как это часто бывает с нашими планами, все произошло совсем иначе, чем я себе намечала.

Дети умудрились на берегу моря схватить скарлатину. Струве, конечно, сразу свернулись и увезли своих четырех мальчиков домой, в Пасси. Я со своими двумя больными осталась одна. Даже доктора надежного не было. Но морской воздух исцелил. Дети поправились, только очень ослабели. Я повезла их в Швейцарию, на Лаго-Маджиоре, в очаровательное местечко Бриссаго. Туристы уже разлетелись. Было начало октября. Шла уборка винограда. Кругом все было так мирно, так красиво. А из России доносился гул надвигающейся грозы. Росло забастовочное движение. Не только я, но и дети с волнением следили за газетами. Особенно поразила нас забастовка в булочных Филиппова. Эти булочные были частью нашего петербургского уюта, наших русских домашних привычек. А тут вдруг Москва и Петербург без филипповских горячих бубликов, без пирожков с яблоками, без калачей и сушек. Что-то вроде землетрясения. Землетрясение действительно приближалось. Даже в тихой итальянской деревушке нельзя было не чувствовать подземных толчков, разбегавшихся по Русской земле.

Мало кто угадывал, что это только начало, что пройдет несколько лет и несравненно более кровавые потрясения, военные и революционные, пройдут из страны в страну. Кто же думал, что Россия, которую не только иностранцы, но и русские считали отсталой, косной, сонной, полуазиатской страной, разовьет в себе такую заразительную способность к разрушению?

В 1905 году нам казалось, что вокруг нас воют вихри не разрушения, а созидания. Наконец народ, слишком долго лишенный возможности свободно думать, проявляться, устраивать жизнь по-своему, найдет путь к новой жизни. Так страстно хотелось перенестись в Россию, участвовать в великом, всенародном творческом усилии. Скорее бы сесть в поезд, ехать домой, домой. Но пришлось еще раз вернуться в Париж. Дети опять стали ходить в школу. В лицее Мольера девочки с ужасом, очевидно повторяя разговоры взрослых, говорили моей 10-летней дочери:

– Mais en Russie vous avez des bagarres sanglantes. C’est la guerre civile![10]

Соня бежала ко мне, взволнованная, требовала объяснений. Что это за кровавые стычки? Разве в России война? Позже, во время великой войны и великой русской смуты, она, бедняжка, поняла, что значит la guerre civile[11]. А в 1905 году я и сама плохо понимала смысл этих страшных слов. В душе жила наивная мечта о переворотах великих и бескровных.

Если у меня горела земля под ногами, то под Струве она просто пылала. Он не находил себе места. События в России уже приняли такой размах, что «Освобождение» отставало от жизни, становилось ненужным. В самой России, в столицах и в провинции, стремительно, почти самовольно нарождались газеты. Их голоса звучали громко, с невиданной смелостью и настойчивостью. Появлялись новые люди, новые публицисты. Струве боялся остаться за бортом, кипел потребностью броситься в гущу борьбы. Запрашивал друзей, не пора ли ему вернуться? Упрашивал их устроить ему въезд в Россию. Они были слишком захвачены остротой момента, слишком заняты, чтобы возиться с его бумагами, и не отвечали или советовали сидеть смирно.

Когда разразилась всеобщая забастовка, неслыханная, небывалая, напряжение достигло своего предела. Какая волшебная сила остановила жизнь в стране, занимающей шестую часть земного шара? Стали заводы, мастерские, забастовали министерства, университеты, железные дороги, почта, телеграф. Но забастовочный комитет разрешил телеграфистам принимать депеши иностранных корреспондентов. Они сообщали, что всем руководит Союз союзов. На самом деле никакие союзы, никакие тайные или явные сообщества не были бы в состоянии так поднять целый народ, организовать такую повальную общность поведения, породить такой пассивный и могучий массовый экстаз, вылившийся в массовое толстовское неделание.

Петр Бернгардович совсем потерял голову. По десять раз в день бегал он на станцию метро, к газетному киоску, хватал все выпуски, утренние, вечерние, ранние и поздние, полдневные и закатные, обычные и экстренные. Их все газеты выпускали. Целые страницы были полны Россией, и на каждой можно было найти новые подробности, подтверждавшие силу движения. Струве ходил по улицам Пасси, раскрыв перед собой газету, как щит, рискуя попасть под извозчика, натыкаясь на прохожих, не обращая внимания на их поношения, довольно заслуженные. Дома он бессмысленно заглядывал во все комнаты, бормотал непонятные слова, смотрел на нас невидящими глазами.

Газетные известия становились все противоречивее, сбивчивее. Нелегко было угадать, чем все это кончится, кто будет вынужден пойти на уступки – власть или народ? Одни газеты уверяли, что царь готов дать народное представительство, другие утверждали, что правительство решило принять крутые меры и при помощи войск прекратить забастовку. Это разноречие отражало борьбу мнений, которая действительно шла вокруг царя. Читатели всего мира были сбиты с толку. И вдруг вечером, 17 октября, появились экстренные выпуски, где огромным шрифтом были напечатаны заветные слова:

ЦАРЬ УСТУПИЛ. КОНСТИТУЦИЯ ДАНА.

Как раз в этот день Нине Струве пришло время родить. Это был ее пятый ребенок. Нина не легла в больницу, а проделала привычную работу у себя дома. Как и подобало жене редактора конституционного журнала, она выбрала для родов знаменательный день 17 октября, когда была дана конституция, которую сразу окрестили – куцая.

Взлохмаченный Струве, потрясая пачкой газет, расталкивая всех, ворвался в спальню, где его жена напрягалась в последних родовых муках:

– Нина! Конституция!

Акушерка взяла его за плечи и вытолкнула из спальни. Через полчаса родился пятый Струвененок. В честь моего сына его назвали Аркадием.

Едва успела Нина оправиться от родов, как Петр Бернгардович, не дожидаясь формального оповещения, что его эмигрантские грехи прощены, ринулся в Россию, предоставив Нине и Юлии Григорьевне ликвидировать все дела, домашние и редакционные. Кончилось «Освобождение».

Как ни хотелось мне тоже ринуться, но подвергать детей риску я не могла. Надо было ждать бумаг. Папа с обычной энергией брал приступом чиновников, преодолевая их медлительность. Наконец я получила официальную бумагу. Я подошла под амнистию, сидеть в тюрьме не должна. Кончилась эмиграция, я могу ехать в Россию. А ехать было невозможно. Железные дороги то ходили, то опять останавливались. Все еще пробегали забастовочные судороги. Опять стала Варшавская линия. Опять надо отложить отъезд, опять ждать. Ожидание становилось все томительнее и для меня, и для детей. Они уже многое понимали, волновались событиями, нетерпеливо стремились домой. При первом, еще смутном известии, что движение возобновилось, мы сели в поезд и покатили на восток.

Как обрадовались мы все трое, когда вокруг нас зазвучала музыка русской речи. Просторный Вержболовский вокзал имел необычно пустынный вид. Пассажиров почти не было. Были только люди в форме: носильщики, жандармы, таможенные чиновники. Паспорта проверяли в таможне. Я подала старшему чиновнику в тужурке с зелеными отворотами бумагу из Судебной палаты об амнистии. Он повертел ее в руках, вернул мне и с недоумением сказал:

– Мне не это надо, а ваш паспорт.

Я спокойно вынула из дорожной сумочки небольшую темно-зеленую книжку, мой русский паспорт, который я, полтора года перед тем, зашила в подол юбки и так вывезла из Финляндии. За границей он мне ни разу не понадобился. Тогда по всей Европе можно было ездить из страны в страну без паспорта. Их спрашивали только на русской и турецкой границе. Чиновник даже не раскрыл моего паспорта.

– Сударыня, ведь это же не то. Вы возвращаетесь из заграницы. Где же ваш заграничный паспорт?

– У меня его не было. Вы видите по этой бумаге, что я эмигрантка.

Дети с любопытством следили за нашим разговором. Мое спокойствие передавалось и им. А мне чего же было волноваться? Я была совершенно уверена в моем праве ехать домой. Я возвращалась на родину по воле народа.

Чиновник сделал еще одну попытку охранить привычный порядок:

– Да, но ведь каждому проезжему полагается иметь заграничный паспорт.

– Полагалось. Теперь все меняется.

Моя уверенная улыбка подействовала на него сильнее доводов. Он махнул рукой и отдал мне паспорт. Дверь в Россию открылась.

Поезд был почти пуст. В вагоне третьего класса мы сначала были единственными пассажирами. Через несколько станций от границы появился еще путешественник, маленький, нервный человечек, по-видимому еврей. Именно появился, точно влез в окно или проскользнул в щель. И глаза у него скользили. Я догадалась, что у него, как и у меня, нет заграничного паспорта, но совсем нет моей уверенности в своем праве быть в России.

Позже к нам подсел кондуктор. Не знаю, какие сейчас в России кондуктора, в те времена это были славные ребята, вежливые, услужливые, приветливые. Еврей нас немного сторонился, и кондуктор был первым русским, с которым мы могли поболтать. Мы ему обрадовались, да и он не прочь был поговорить. Дети наперерыв угощали его нашим обильным парижским запасом, слушали его разинув рот, не спускали с него глаз. Он еще был полон забастовочными впечатлениями и волнениями и без устали описывал подробности этих исторических дней, прямым участником которых он был. Простодушная гордость мелькнула на его пригожем, веселом лице, когда я ему сказала:

– Ну, спасибо вам. Благодаря вам и таким, как вы, Россия будет свободной страной. И за нас спасибо. Это вы вернули нас на родину.

Он радостно засмеялся. Почувствовал, что это сказано от всей души.

Еврей уже сидел около нас и принимал участие в разговоре. Из вопросов, которые он задавал кондуктору, было ясно, что он агитатор, вероятно митинговый оратор. Но кондуктор плохо его понимал. Агитатору почему-то не понравилось, что я сказала, что железнодорожники решили исход октябрьской забастовки и завоевали нам свободу. Поглядывая на нас через очки, он тем догматическим тоном, которым на митингах стараются сбить противника, спросил:

– Ну да, а скажите же, что это было такого, стихийного или самосознательного?

Кондуктор поймал несколько звуков, которые показались ему понятными, и сразу ожил:

– Ну как же, сами, все как есть сами сделали… Начисто сами… – И засмеялся, счастливый этими воспоминаниями.

Засмеялась и я, что они так по-разному толкуют слова и события, в которых, по-видимому, и еврей принимал участие, с большим для себя риском. Но отношение к ним кондуктора и мое было для него недостаточно интеллигентным. Он презрительно повел плечами, отошел от нас и скоро исчез. Может быть, в другом вагоне нашел более созвучных собеседников. Не раз потом, слушая интеллигентские споры о сознательности масс, я вспоминала молодца-кондуктора и его недоумение перед маленьким пропагандистом. Кондуктор сделался участником могучего народного движения по чутью, без аналитических размышлений о стихии и сознательности. Но он отлично знал, что это они толкнули государственный корабль на новое русло. И гордился этим.

Пока мы выбирались из Парижа, папа несколько раз ездил на Варшавский вокзал нас встречать. Движение еще было расстроено. Никто не знал, когда придет поезд из Вержболова и придет ли. Мои телеграммы из Парижа только сбивали, и я сама не знала, проскочу или не проскочу. Папа без устали, наугад ездил через весь Петербург на Варшавский вокзал, чтобы нас не прозевать. Побывал с ним на вокзале и Вильямс и потом со свойственным ему юмором рассказывал мне, как они вдвоем бродили вокруг запертого по случаю забастовки вокзала. Папа шумно, настойчиво громыхал палкой в запертые ворота. Появился сердитый сторож:

– Чего грохочете? Нешто не видите – народ бастует.

Папа его сразу оборвал и по-генеральски устроил ему разнос:

– Забастовка! Пора кончать бастовать. У меня дочь с внуками из Парижа едет. Понимаешь – из Парижа? А у вас тут толку не добиться, когда поезда приходят. Этакое безобразие!

Сторож подтянулся, посмотрел на грозного старого барина и виновато забормотал:

– Да мы что… Мы, барин, согласны… Это все комитетчики…

– То-то, согласны… Что же, будет завтра поезд из Парижа или нет? Ты понимаешь? Я дочь с внуками из Парижа жду.

Вильямс не выдержал и засмеялся. Смеялся он по-мальчишески, громко и заразительно. Папа посмотрел на него, потом тоже засмеялся. Ухмылялся и сторож, глядя на чудных господ.

На следующий день дочь с внуками приехала из Парижа. Мы увидали на перроне грузную, внушительную папину фигуру.

– Дедушка! Дедушка! – вопили дети, бросаясь ему на шею. Он их обнимал, крестил, не замечая, что счастливые слезы катятся по его небольшой седой бороде. Из-за него виднелась высокая, стройная фигура Вильямса, его сияющее радостью лицо.

– Наконец, – сказал он, крепко пожимая мою руку.

– Да, наконец дома, наконец в России…

С тех пор мы с ним уже почти не расставались.

Предыдущая главаГлава 12 из 22Следующая глава