Среди людей, бывает, шепчутся, будто всякий перекрёсток — странное место, дурное. Там, где сходятся дороги, будто сама ткань бытия становится тоньше; там встречается старое и новое, своё и чужое, живое и мёртвое, и этим перекрёсток ничуть не лучше погоста.
Да и с кем не бывает, что смотришь на пустой перекрёсток — а он будто бы и тот же самый, а будто бы и совсем другой? Глядишь на него, а внутри беспокойно становится, нетвёрдо, словно и не на перекрёсток смотришь, а на чистое поле, из которого вдруг пропали все поминальные столбы.
Ещё говорят, будто сама дорога — тоже странное место, где всякое можно встретить, и это всякое вовсе не всегда желает тебе добра. Как ушёл ты из дому, так и исчез, и пока не придёшь, куда шёл, — до тех пор нигде не появишься. Пока идёшь по дороге, ты и сам как будто бы между, нигде, и тебя тоже нет, и ничего нет, только силы вокруг беснуются.
Оттого люди учат своих детей шепоткам и заговорам, которые нужно читать прежде, чем отправиться в путь. Оттого могучий купец шумно вздыхает и садится на крылечко, да там и сидит, повторяя про себя обережницу на дорожку. Оттого в ботинок кладут половинку монетки, а вторую половинку бросают в домашнюю печь; оттого плетут восьмипрядные косички, на удачу и на возвращение; оттого идут к волхву, бьют челом и просят благословения.
И оттого, уходя, не оборачиваются.
Волхвы капают на путника зачарованной воды и говорят правильные слова. И ведуны благословлять путников умеют тоже и делают это много надёжнее. Но к ведунам ходят редко, потому что ведуны не только заговоры читают, но и объясняют, от чего они.
А людям — вот какое дело — совсем не нравится такая правда.
Если прийти перед дорогой к ведуну, ведун возьмёт крупную иглу, из птичьей косточки выточенную, и вденет в ушко крапивную нить. Скажет слова, а затем воткнёт эту иглу — и прямо в человеческую плоть, чуть-чуть пониже лодыжки.
Ведун умеет заговорить так, чтобы от этого не делалось больно, и чтобы кровь не лилась, будто и не человека шьёт, а воздух. И всё равно даже у самых смелых из людей от этого темнеет в глазах. А ведун хватает иглу за кончик, да и протягивает нитку сквозь ступню путешественника, трогает острый кончик языком, вонзает иглу то в кухонный пол, то в бревенчатое крылечко, а то и вовсе в застывшую грязь двора.
В руках ведуна игла — не совсем игла, а грязь — не совсем грязь: во что бы ведун ни пустил иголку, оно всегда ответит, будто ткань. Кончиком можно подцепить полотно, собрать в складку, прошить насквозь и вывести нитку на поверхность обратно. А потом воткнуть её снова в ногу человека.
Так ведун пришивает одну ступню к полу или земле, пока нитка не кончится. Тогда нитку нужно завязать узлом, а узел этот вогнать как можно глубже. Крапивная нить исчезнет, а бледный страждущий прошепчет много молитв и осядет вниз, перепуганный.
Теперь его нога пришита, пришита накрепко, так, что не оторвать. И можно бы думать, будто это для того, чтобы домой возвращаться, но ведун всегда говорит прямо: не к дому он пришил и не к двору, а к правильной стороне.
Сторон всего и есть, что ровно две: та и эта. В тех местах, где читают правильные заговоры волхвы, та сторона становится бесплотна, неощутима, и если кто и сможет на неё попасть — то с большим старанием. А те люди, в которых много своей благодати, и в пустом бездорожье твёрдо стоят на земле.
Люди другой стороны не видят, только и знают, что с неё приходят духи и нечистые силы, что с неё дует смурной ветер, и что людям не нужно на ней бывать. Кое-где в деревнях даже верят, будто та сторона — примерно смерть, а то и того хуже.
«Все там будем», — говорят иногда люди и крутят за спиной отводящий знак.
А ведун, если услышит такое, добавит: все там были, и все там есть.
Сторон всего две, та и эта, эта и та, и для ведуна они мало чем отличаются друг от друга. Что там, что здесь стоят посёлки и города, живут люди, нудят волхвы, и даже нечисть везде одна и та же. И сам ты всегда живёшь сразу на той стороне и на этой.
В чём есть разница, так это в том, что на той стороне всё чудесное и настоящее. Ведуны говорят, что та сторона — будто этой стороны изнанка: в ней всё то же самое и вместе с тем другое. Там невидимое становится видимым, там пороки выглядят смоляными пятнами, там наветы и ложь становятся паутиной, а всякая сила светится. Там время течёт по-другому, там прошлое путается с будущим, дальнее становится близким, и все расстояния сжимаются и растягиваются, а дороги — скручиваются брошенной оземь девичьей лентой.
Ведуны и ведьмы, волхвы и нечисть, — все они умеют ходить с той стороны на эту, по велению места или по своему желанию, и за это им ничего дурного не делается, если только не запнутся и не запутаются. Ведуны провожают на ту сторону разгулявшуюся нечисть, ведьмы тянут по той стороне нитки и накрепко связывают друг с другом человечьи судьбы, а в скитах разводят волховской огонь, что горит только для дивних и диких, а для людей только пахнет едва слышно скошенной травой.
Но есть места, где граница совсем истончается, и тогда стороны легко перепутать даже простому человеку. Бывает, что уезжаешь из дому на ярмарку и не замечаешь сам, как на перекрёстке соскальзываешь на другую сторону. Едешь дальше, а на той стороне тоже ярмарка, только торгуют не горшками, а тканями. Покупаешь какую тряпку, да и отправляешься обратно, удивляясь, что в поле свёкла вместо капусты. И подумать о другой стороне страшно, поэтому отмахиваешься только, будто напутал что, или и вовсе — примерещилось. А потом видишь что-нибудь ужасное, да сердце бьётся в грудину пугливо и останавливается.
Но даже если получается у тебя так же легко скользнуть обратно, на свою сторону, ошибка твоя не останется безнаказанной. Сколько бы ни блуждал ты по той стороне, ты ею отмечен, ты ею отравлен, и никак нельзя знать, точно ли ты возвратился.
И иногда входишь в дом не с той ноги, а дома жена твоя покойная, только живая, беременная и всё такая же юная, как когда ты её взял, а рядом с ней — ты сам, молодой и безбородый.
Бывает такое редко, и если случилось, хороший ведун умеет всё исправить. Только люди не очень понимают в сторонах и от путаницы сходят с ума или бросаются самих себя убивать, так что и помогать иногда бывает некому.
Волхвы учат, как делать, чтобы между сторонами не заблудиться: читать верные молитвы, порог всегда одной и той же ногой перешагивать, а если вернулся раньше времени — первым делом ловить в зеркале или воде своё отражение, чтобы через него попасть, куда нужно, и никогда не увидеть своего двойника.
Люди так боятся той стороны, что делают всё это и всегда, когда можно, предпочитают остаться дома. А если и уезжают, то много молятся или терпят, пока ведун протягивает через ступню крапивную нить.
А ведьмы да ведуны живут между сторонами. Вся их жизнь проходит в пути, оттого и не знают они ничего, кроме дороги.
✾ ✾ ✾
После Лиха я осторожничаю. Не каждой ведьме везёт в первый же раз попасть на такую силу. Тут и взрослая ведьма, состоявшаяся, может уйти одноглазой; повезло, что мне было, чем откупиться. А если я начала с такого, страшно даже подумать, чем продолжу!..
Так что я долго ещё брожу по дорогам, ни с кем не заговаривая. Чигирь то ругает меня за это, то добреет и даже немножко сочувствует. Он рассказывает мне про силы, по утрам я машу под его наставничеством серебряной спицей, а вечерами учусь читать — и чтобы всякие буквы, и красивые квадратные, и хвостатые рукописные. Получается по-разному, но Чигирь как-то раз даже называет меня умницей.
Следующая ведьминская работа находит меня сама, когда я собираю травки в пролеске и мурлычу себе под нос песенку. «Работе» лет так шесть, не больше, у неё растрёпанные косички, разбитые коленки и нет передних зубов, и у работы «мамка плачет».
Мамка, правда, не столько плачет, сколько рожает, и угораздило её заняться этим прямо у дороги. Куда она на сносях собралась и зачем, одному Отцу Волхвов известно. В наших местах женщину с таким пузом ни за что бы из заимки не выпустили, и уж точно не одну с малолеткой.
— Чигирь, — мученически стону я, — я же не умею…
— Да что там уметь, — грач нахохливается. — Ты баба, а меня хорошо учили!
Женщина лежит ничком и низко стонет, вся одежда у неё в мокрых пятнах. Тут выясняется, что грача, может, и учили, но от одного взгляда под юбку ему здорово дурнеет. Я с родами никогда дела не имела — в заимке следили, чтобы я погаными руками никого не трогала, так что и младенцев я видела не раньше второй недели, — но здесь как-то соображаю: шепоток от боли, платок от солнца, бедняжке водички, а пернатого слабака — в небо, искать поселения по соседству.
Дорога здесь тихая, но нахоженная, и грач подтверждает: в обе стороны стоит по посёлку, не так и далеко. Женщина нас слышит плохо, с ней сейчас только силам и разговаривать, зато её дочка тычет пальцем: шли оттуда и вон туда, потому что там папа потерялся. На говорящего грача она смотрит с восхищением, и я уговариваю Чигиря отвести ребёнка до людей, чтобы позвать кого-нибудь на помощь.
За одним грачом, конечно, никто не пойдёт, разве что сковородкой треснут. Да и девочка ещё малышка, а люди не всегда умеют детей слушать; может, только отмахнутся да доведут до рёва. Так что на помощь я надеюсь, но не слишком сильно. Глажу женщину по руке, бормочу что-то успокаивающее, а сама так быстро листаю гримуар, что все буквы перед глазами пляшут.
В книге есть отдельный раздел, «людское здоровье», но в нём всё больше про кашель и гангрену.
Так я и мечусь вокруг роженицы, пока она то за руки мои цепляется, то воет по-звериному, то на карачки встаёт. Я вся взопрела и вымоталась, будто вместе с ней рожаю, а сама даже не могу даже понять толком, хорошо всё идёт или плохо. Тёплый день для меня сминается в сумерки, женщина больше справляется сама, только сила из меня вытекает рекой.
А когда Чигирь возвращается, а вслед за ним по дороге скрипит телега, женщина уже качает сыночка. Моей заслуги в этом мало, но я всё равно улыбаюсь и обнимаю грача счастливая.
И что там с ними дальше, как назвали мальчишку, нашёлся ли муж и даже что скажут женщине за её несусветную глупость, — этого всего я не узнаю. На телеге нас подвозят до посёлка, девочке я серьёзно пожимаю руку, там мы и прощаемся. И они все остаются, а моя дорога идёт дальше через летние сумерки.
— Видишь? Никаких сложностей, — талдычит мне грач. — Со всем справилась. Вот и не дури больше, подбери сопли и ищи себе другую работу!
Я зыркаю на него:
— Да-да, а тебя «хорошо учили»! Роды ты принял лучше заправской повитухи!
— Нууу, — грач бодает меня башкой в щёку, — я же тебя поддержать старался!
Он пыжится и старается казаться важным, и это почему-то так смешно, что я сажусь на дорогу, прячу лицо в руках и хохочу так, что аж дышать больно.
— Чего ржёшь, — возмущается грач. — Это всё тебе учение, теперь будешь знать, как оно бывает. Может, тебе уже за следующим поворотом ещё роженица попадётся, да сразу с двойней!
А я аж вздрагиваю:
— Чур меня, чур!
Но следующий посёлок не обхожу кругом, как раньше, а захожу в ворота, и волос не прячу. И работа для ведьмы там находится всякая разная, но вся, по счастью, мелкая: одному дядьке заговорить зубы, девке свести рябые пятна, снять с огорода неумелую порчу, а развредничавшемуся полевому отнести десяток варёных вкрутую яиц. Справляюсь я кое-как, частью сама, кое-что подсказывает Чигирь, а платят нам теми же яцами, мукой и кружком кровяной колбасы.
— Деньги брать было надо, — ругается потом грач. — Колбасу-то что, раз и нету! Продешёвила, балда. А тебе тулуп на зиму надо.
Но лето в самом разгаре, и про тулуп мне даже думать жарко.
Так мы и ходим по дорогам, а солнце катается по небу туда-сюда, туда-сюда. Много в наших местах поселений, совсем маленьких, на два двора, и немного побольше; много деревушек и заимок, много одиночных хуторов и бирюковских срубов среди леса. Много дорог, и тропинок тоже много, — ходи, куда только глаза глядят.
Все они чем-то похожие, и оттого сливаются для меня в одну большую дорогу и человечий рой. И всё равно все разные, как всякий цветок в лугу — особенный.
С каждым днём я всё больше умею, всё больше знаю ритуалов и заговоров, всё лучше вижу силу и могу даже влёгкую отличить волховской чарованный огонь от обычного. И пусть Чигирь бубнит, будто я неуч и дурочка, и работы мне частенько выходят боком, кое-что у меня получается. А что не выходит сходу, тому учусь на деле, на ходу, с третьего раза или десятого. Как застряла в излучине реки и просидела на холоде целую ночь, подговорила водяничку дотащить моё бревно до берегу; как попала под грозу, заговорила ткань отталкивать воду, а серебряную спицу — приманивать молнии.
Но какое ведьмовство ни возьми, а зиму никак отменить не получится.
Денег у меня худо-бедно получается скопить, и почти половина из них — за засевшего на погосте упыря, который сожрал двоих людей и чуть не закусил мной, но Чигирь вовремя отвлёк его карканьем, и я успела-таки ткнуть упырячий бок серебром. Страху натерпелась — жуть, да ещё и вся измазалась в зеленоватой слизи, которая заменяет упырю кровь. Зато платят мне за него щедро, и я покупаю себе всё-таки и тяжёлый кожух с чужого плеча, и шерстяные подштанники, и тёплый платок, и носки крупной вязки.
Листья ещё не летают, но по утрам у меня который день нос такой красный, что его трогать больно.
— А как ведуны зимуют? — спрашиваю я, сворачивая кожух и навешивая его на плечи.
Грач на моём плече нахохливается.
— Как, как… так и зимуют. У кого фургон есть и скотина, те колесят по дорогам, как летом, только греются заговорами и углями в кастрюле. Кто может, в леске строится.
Фургона у меня никакого нет, и копить мне на него ещё много-много лет: заговоры у меня удаются только два из трёх, а за некоторые работы я и вовсе не берусь, отговариваясь то занятостью, то обетами, то ещё какой ерундой. И пусть Чигирь утешает, что это всё дело наживное, но без крыши над головой зимой никак ничего не нажить. Околеешь, да и поминай, как звали.
— …но тебе это всё рано, — важно твердит грач и топчется по плечу. — Тебе в городок надо или посёлок побольше, да там и осесть до тепла. Поспрашивай за пустые дома. Надо, чтобы людей много, и чтобы местечко побогаче, а то у тебя ж ни муки, ни репы…
От этого я совсем скисаю.
В нашей заимке голодных годов на моей памяти было всего-то два: в один год градом побило поля, в другой речка из берегов вышла. Но и в года сытые лишнему рту у нас никто не был бы счастлив, даже если рот этот прикреплён к ведьме. Если что хищное придёт на тепло, можно за волхвами послать, а ерунда всякая и до весны подождёт. И в селениях, как я ни спрашиваю, мне нигде не радуются.
Отказывают не прямо, исподволь. Взгляд в пол опускают. Вот и яблоки уже вовсю на землю сыпятся, да так, что ступить негде, а я так и хожу по дороге, и конца ей не видно.
Дохожу и до города, и Чигирь на него пыхтит: мол, мелкий совсем, — а меня оглушает, сколько в этом городе всего. Собираются туда люди со всей округи, набиваются в каждую койку по двое, на улице вонь, по всем тряпкам клопы прыгают. Городок при мастерских, и там в цеха по холоду нагоняют народ работать за бесценок.
Я спрашиваю на воротах, не нужна ли в городе ведьма. Но в городе уже есть ведьма, да не одна, а целых две, и ещё ведун, и ещё несколько знахарей, и все они в город приезжают каждый год, и их здесь уже знают.
Тут и грач, наконец, начинает переживать. Я прошусь к знахарям в помощницы, к каждому по очереди, и едва уворачиваюсь от ведьминого сглаза. Чигирь заглядывает в окошки, достаёт где-то карту, послушивает за местными. А ночуем мы с ним в просвете под крышей, свернувшись комком под кожухом.
В мастерских ткут, шьют и вышивают, по много часов не разгибая спины. И я почти решаю, что это не такая плохая работа для зимы, когда Чигирь возвращается откуда-то такой довольный, что только клюв не светится.
— Собирайся, балда, — велит он мне. — Пяток дней грязюку надо помесить, зато зимовать будешь, как королевишна!
И роняет мне на колени плотный свиток с сургучной печатью, а на нём подписано вензелями:
из крепости при Синем Бору,
приглашение к ведуну или ведьме…
✾ ✾ ✾
Синий Бор на самом деле никакой не синий, а еловый, только хвоя тех ёлок светлая-светлая, точно инеем припорошенная. В самом Бору и в округе разбросано несколько десятков мелких поселений, в каждом по пять-семь дворов. Расставлены они тесенько, дороги с высоты выглядят паутинкой, а сквозь равнину величаво течёт ленивая река.
Крепость стоит на высоком берегу чуть в стороне от Бора, в самом центре усеянной полями, домами и дорогами местности. Тёмная и угловатая, она нависает над речной переправой пристрастным надсмотрщиком: сцепила на толстой башне загребущие руки-рвы, свесила крючковатый нос моста на цепях, косится глазами-бойницами.
Выстроена крепость из дерева, поверх обмазана глиной и обожжена. Такие крепости бывают в самых разных местах, их ставят среди селений, чтобы в случае нападения жителям было, где укрыться и как оборонять переправу. Некоторые из них вырастают потом в города, а некоторые так и остаются неприветливыми укреплениями, пустыми и гулкими по мирному времени.
Крепость при Синем Бору скучает без дела уже лет так тридцать, потому что ближайшего врага отогнали из этих мест на много вёрст, но стоит — так сказал Чигирь — «на государевой дотации». Это значит, что государь даёт на крепость какие-то деньги, а крепость должна жить так, как ей сказано. А сказано крепости, что в ней круглый год должен жить ведун или волхв, умеющий разжигать чарованное пламя.
Ведун в крепости жил, один и тот же много лет, вот только этой осенью помер. Тогда крепостной глава отправил в город весточку-приглашение, и кто-нибудь из городских наверняка с радостью отправился бы зимовать к Синему Бору, если бы грач не спёр письмо прямо с голубятни.
Радоваться воровству и тем более чужой смерти стыдно, но я всё равно немного радуюсь. Потому что город мне не понравился, а в крепости вряд ли может быть тоскливее и серее, чем в городе. Так что все пять дней дороги я учусь обращаться с волховским огнём.
Это сложная задачка, много труднее всего того, чему Чигирь учил меня раньше. Силам, объясняет он, больше другого нравится быть невидимыми, потому и удаются проще всего те ритуалы, результат которых нельзя наблюдать глазами. Силы дышат, силы пахнут, от них встают дыбом все волоски на теле, но глаза силам не по вкусу.
Каждый вечер в пути я разжигаю сперва обычный костёр, для тепла и от редкого осеннего комарья, а затем складываю пальцы так и эдак, кручу знаки, говорю слова. Но сложнее всего здесь найти в воздухе рассеянную нитку-силу, намотать её на пальцы и разорвать, чтобы свет с той стороны выглянул на эту.
Получается у меня только на четвёртый день, когда я совсем отчаиваюсь. А Чигирь так этому радуется, как будто я саму Недолю победила.
На склоне перед крепостью я поправляю одежду, чтобы выглядеть поважнее. Но всё это зря: дорогу здесь развезло грязью так, что никак нельзя подняться и не угваздаться.
То, что издали казалось мне крепостным рвом, оказывается узким руслом реки: крепость стоит не на холме, а на острове, прикрывая собой столбы с натянутыми между ними верёвками, вдоль которой медленно ползёт через русло широкая плоская лодка. Склон укреплён где камнем, где брёвнами, а через самое узкое место перекинут длинный мост. Сейчас он спущен, а прямо за ним меня встречает юнец.
— Кто такая будете? — очень серьёзно спрашивает он.
Местный стражник ещё совсем пацан, усы не проклюнулись. На нём простые портки и кольчуга слишком большого размера.
Я представляюсь, отдаю ему свиток и потом ещё довольно долго жду, пока мальчишка бегает за кем-то из взрослых, оставив на это время ворота без всякого присмотра.
Потом хлопают двери, любопытные лица выглядывают в окна, и я как-то очень быстро знакомлюсь со всеми жителями крепости.
Главный здесь — Руфуш, прямой как палка хромой мужик, которого уважительно зовут воеводой. Никакого войска в крепости не стоит, но Руфуш всю свою жизнь провёл на ратной службе, пока не оказался здесь. Руфуш весь седой, с неопрятной кудрявой бородой, говорит громко и резко, меня разглядывает недовольно и грохочет:
— А чего, мужики поперевелись все?
Я развожу руками и обещаю, что в деле ведьма ничуть не хуже ведуна. Руфуш как будто вовсе не слушает и объясняет сам себе:
— А мужиков в Ижнирске много полегло…
— Ижнирск? — шёпотом переспрашиваю я у Чигиря.
И он шепчет мне недоумённо:
— Да это давным-давно было.
Своей семьи воевода не нажил, ни жены, ни детей. В крепость вслед за ним переехала сестра, вполне ещё бойкая тётка в мешковатом платье, пухлая, с чёрно-белой головой. Её зовут Жегода, а её мужа, краснолицего и снулого, Ладар.
У них двое сыновей, оба женатые, на них двоих в сумме детей то ли восемь, то ли девять. Старший из них и стоял на воротах и как раз получил от воеводы затрещину, что оставил мост без присмотра. Ещё в крепости приживалкой ходит сиротка Лесана, девица немного меня помладше, светленькая и хорошенькая.
А больше здесь никто и не живёт, кроме толпы пёстрых куриц и нескольких коз. Громадина крепости стоит пустой, готовая при большой беде принять в себя жителей всех окрестных поселений, а пока скучая и балуясь эхом.
— Дядька Руфуш, — это старший сын по имени Тауш, тёмноволосый крупный мужик. Он говорит уважительно и даже чуть кланяется, а к воеводе поворачивается всем телом. — Надо бы ведьму к огню проводить?
— Да гнать её надо, — басовито возмущается его брат, тоже высокий, но худосочный Вишко. — На кой нам девка? Да, дядька Руфуш?
— Ты дурной, кто ж ведьму по косам меряет?
— Дядька Руфуш правильно сказал про мужиков…
— Да не про мужиков! Дядька Руфуш!
Так они тараторят, друг друга перебивая, пока их жёны о чём-то шепчутся и хихикают. А потом одна, русая Бранка с косой, уложенной вокруг головы, хлопает воеводу по плечу и шепчет ему что-то ласково. Тот улыбается и говорит мне:
— Идём на башню.
Тауш надувается, как индюк, а Вишко шутливо толкает его в плечо:
— Умник!
Бранка берёт Тауша локоток, и так мы все вместе, разве что без толпы детей, идём через весь двор к низкому проёму слева от главных дверей. Во дворе здорово нагажено, через грязь перекинуты сучковатые доски, но ставни в домах крепкие, а колодец и вовсе ладный, камнем обёрнутый.
За дверью оказывается лестница, крутая и с резкими поворотами. Свет в башню попадает только через узкие оконца, пару раз я спотыкаюсь и жалею, что не оставила вещи внизу. Всего приходится подняться на добрый десяток пролётов, а наверху обнаруживается продуваемая всеми ветрами квадратная площадка.
В центре стоит большая медная чаша, и ней горит чарованный огонь, блёклый и слабенький. Люди ведут носами, чуют скошенную траву и украдкой вздыхают.
— Там, — воевода машет ладонью куда-то к Бору, а затем и в другую сторону, — и вон там другие крепости. В ясную погоду ведуны свои огни видят, это значит, всё в порядке. Ты видишь?
Я прищуриваюсь:
— За Бором вижу, — там мелькает золочёная искорка, — а в той стороне… где поточнее?
Я вглядываюсь, но так и не могу разглядеть. Чигирь щипает меня в ухо, намекая, что я могла бы и соврать, но врать мне не хочется: вдруг и правда там случилось чего?
— Не вижу, — признаюсь я.
— И правильно, — грохочет Руфуш. — Нет там никакой башни, здесь в округе только одна! Вся погань с той стороны к нам ползёт, тьфу. Но ты не боись, девка, места тут так-то спокойные. Разжигай посильнее, да и пойдём отсюда.
Я киваю. Усилить огонь — это много проще, чем зажечь свой из ничего. Вот, выходит, зачем ведун в крепости: чтобы нечисть, если появится, первым делом сюда шла, а не к поселениям, и чтобы где-то там, вдали, другой ведун наш огонь видел.
Я сосредотачиваюсь, свожу брови на переносице, и пламя покорно поднимается выше и сияет ярче. Люди не могут этого видеть, только пахнет травой и влажностью, а порыв ветра лохматит Руфушу бороду.
И только тогда воевода кивает и оглашает на всю округу:
— Добро пожаловать в Синеборку.
✾ ✾ ✾
— Вот ещё ложечку, — воркует Жегода и выбирает большой деревянной ложкой кашу со дна миски, где собралась жирная белая подлива. — И ещё…
— Отвали уже, старая…
— Доешь хоть половину, так и отвалю. Ну? Ты же любишь с грибами!
От грибов, честно говоря, в каше одно только слово и немножко запах: перловая крупа разварена в свином жиру, сдобрена сметаной и щедро посыпана сверху укропом с подоконника, а грибы если и были в горшке, то мне их не досталось. Но я, впрочем, не в обиде. Кормят в Синеборке досыта, в местных погребах и разносолы, и вяленое, и сушёное, и всякое другое, одних тыкв шеренга в весь коридор длиной. Я столуюсь вместе со всей семьёй, и за несколько месяцев в крепости уже почти с ними сроднилась.
Хозяйством все занимаются сообща, и оттого дух над Синеборкой всегда витает добрый и дружеский. Как в любом доме, бывают здесь и ссоры, и свои сложности, но легко видеть и то, какими влюблёнными глазами смотрит Бранка на Тауша, и то, как Вишко со своей Дарицы пылинки сдувает, и как братья понемногу собачатся между собой, но дядьку Руфуша уважают вне всякой меры и во всём к нему прислушиваются. Припасами и складом ведает Жегода и правит ими железной рукой: всё у неё посчитано и взвешено, всё по порядку разложено, всё поделено на запасы для возможной осады и пищу на каждый день.
У каждого в крепости своя работа. Руфуш учит детвору и местных военному делу, Тауш объезжает округу, высматривая лихих людей или следы нечисти, учёный грамоте Вишко то считает, то пишет, Лесана ткани перетряхивает, дети смотрят коз и кур, ну и так далее. Моя работа несложная: я лишь дважды в день подкармливаю силами огонь на башне, не давая ему потухнуть, да принимаю страждущих.
Их не слишком-то много. Чигирь ругается, что мне практиковаться надо, руку набить, учиться. Но учимся мы с ним вдвоём вечерами, когда я запираюсь в комнатке, а люди в крепость приходят с совсем простыми бедами: лёгкие болячки, корявый сглаз и прочая ерунда.
Ещё я лечу членов семьи, но бывает это редко. А ещё реже к крепости подходит-таки нечисть. За всё время я только и столкнулась, что с шалостями водяницы и одной хилой юдой, которая от первого же заговора напугалась и сбежала прочь.
Зато Чигирь заставляет меня бегать и лазать по заборам вместе с мальчишками: мол, мечом махать у меня вряд ли выйдет, но сильному телу и с серебряной спицей обращаться легче. Я бурчу на него, но занимаюсь. Если меня и научил чему кладбищенский упырь, так это тому, что ведьме хорошо бы быть быстрой и ловкой. Силы силами, а иногда нет ничего лучше, чем врезать по нечисти со всей дури.
Снег здесь как выпал, так и остался лежать: у местной зимы не забалуешь. Река совсем встала, и вместо лодок вдоль столбов теперь скользят смешные плетёные волокуши. Миновал и излом зимы, по льду тёмными пятнами рассыпались следы речных лошадок, один местный дурак погнался за ними и утоп, а больше как не происходило ничего толком, так и не происходит.
— Это меньше половины, — укоризненно выговаривает Жегода и зачёрпывает ещё каши. — Ты кушай, кушай…
— Наелся уже.
— Давай пару ложек?
Ладар закатывает глаза, ругается дурными словами, но засовывает ложку в рот и старательно шевелит челюстями.
Ладар хилый и квёлый, высокий — сыновья в него ростом пошли, — но сгорбленный, искривлённый и очень худой. Кожа у него пергаментная и жёлтая, глаза блёклые, и сам он только и знает, что на всё вокруг бурчать. Где-то через недельку после того, как я приехала, Жегода попросила меня посмотреть на её мужа по здоровью, и я долго водила над ним руками и листала гримуар. Что-то с этим Ладаром было не так, но хворь была простая человеческая, не из сил, а в этом и Чигирь не очень хорошо понимает. Я шепотков начитала, из хвои наварила настой, но сказала честно: это к знахарю нужно, а не к ведьме.
Знахарь Ладара уже смотрел, да не один раз, но то ли не сумел вылечить, то ли и лечить было толком нечего. Слабый дух и дурной характер травам не подвластны.
— Да чего ты с ним нянькаешься, — грохает Руфуш и кааак стукнет кулаком по столу. Говорит он громко, так, что и стены немножко дрожат. — Не младенчик! А ну как тумки в атаку пойдут, ты тоже за ним побежишь с платочком? Тьфу!
— Тумки? — шёпотом переспрашиваю я у Чигиря.
— Это далече, — поясняет он мне на ухо. — Народ такой, конный. Мы с ними воевали лет так двадцать назад, но потом они все дальше ушли, в степи.
Я гляжу на Руфуша уважительно. Руфуш за годы службы где только не воевал и чего только не видел, вот и племянников и детвору учит всегда быть наготове.
Тауш как раз сидит в окружении детей: он ездил недавно в город и теперь негромко рассказывает, что там видел. В его байках и противный город со всеми его вшами и густым дымом кажется чудесным, и малыши разевают рты, а Бранка сидит подле мужа, двумя руками его ладонь обхватив, и гладит намозоленные пальцы. Вот Тауш смеётся лукаво, о чём-то шутит, ладошку её целует, смотрит на неё горящими глазами. Я отворачиваюсь, как будто что-то неприличное увидела.
Вишко, сразу видно, тоже жену свою любит. Если Бранка бойкая, румяная, из всех восьми детей, что здесь бегают, семеро её, — то Дарица тихая и выглядит слабенькой. Зато их с Вишко единственный сын кричит всегда громче всех и носится по всей крепости, как будто его хлыстом стеганули.
По взглядам Лесаны заметно, что она бы не прочь отогреть Вишко и нарожать ему толпу, ну и что, что он её в два раза старше. Но Вишко на Лесану совсем не смотрит, только жену на руках носит, а Лесана смотрит на это косо и вздыхает, а потом встряхивается и возится с детьми. Приблудная сиротка, она в крепости так давно, что все уже давно забыли, что она им как бы и не семья. И когда на Лесану кто-нибудь из посёлков заглядывается, Руфуш на всех рычит волком и каждого зовёт биться на деревянных мечах, а потом допрашивает про серьёзность намерений.
Пока все ухажёры уходили из крепости битыми, и ни один не вернулся. И, похоже, не так уж они самой Лесане были приятны, потому что утешать она ни одного не пошла и на воеводу не сердилась.
Словом, хорошо живётся в Синеборке. Прав был Чигирь, когда сказал, что зимовать здесь будет лучше, чем в городе! С этим приглашением мне очень повезло, хоть и неловко немного, что грач его, получается, у кого-то спёр.
— Да оно ж кому угодно было, — надменно говорит грач, когда меня грызёт совесть. — Так и написано: ведуну или ведьме. Это тебе, получается! Кто получил, того и письмо. Всё честно!
Мне всё-таки это кажется не совсем честным, но спорить с грачом в этом деле бесполезно. Чигирь только и делает, что важничает и говорит, что я неумёха и совсем не знаю жизни.
Жизни, может, и не знаю, зато к делу своему уже привыкла. После ужина я помогаю убрать со стола, болтаю с Бранкой про обережную вышивку, в которой и сама мало что понимаю, а потом, обогнав идущего на свой вечерний обход воеводу и увернувшись от драчливой козы, перебегаю через двор к башенке и всползаю по лестнице на самый верх.
Огонь сегодня горит даже ярче обычного. Если глядеть в него долго-долго, в языках пламени начнут казаться картины: то силуэты людей, то когтистые лапы, то скрещенные ветви, то птицы с человечьими головами. Чигирь объснял мне, что чарованный огонь — он и не огонь вовсе, а крошечная прореха между сторонами, сквозь которую светятся силы. Но греть об него ладони всё равно приятно.
Морозно, а от реки пахнет водой. Пройдёт ещё совсем немного времени, и лёд потемнеет, треснет. Тогда переправу закроют, долина разделится на две неравные половины, с которых только и можно, что махать друг другу тряпицами, — и так до самой весны.
Иногда я думаю, что могла бы здесь, в Синеборке, остаться. Может, и не навсегда, а на годик, на два… научиться получше, выучить больше заговоров, понять про травы, освоить все те ритуалы, которые я пока могу только кое-как повторить по чужим записям. Но когда я заговариваю об этом с грачом, он только косится на меня и гаркает:
— Так и останешься дурочкой!
— Но я же…
— Без настоящей работы если, это не учение, а один срам, — припечатывает Чигирь, явно за кем-то повторяя. — Да и не сможешь. Вот увидишь: будет весна, и тебя позовёт дорога.
Я пожимаю плечами. Зовёт меня дорога или нет, я плохо понимаю. А вот по хорошим людям я истосковалась уже так, что дядьке Руфушу хочу на коленки залезть, как кто-нибудь из малышей, вцепиться в патлатую бороду и так сидеть, посапывая.
Что сейчас там, в моей заимке? Помнит ли обо мне кто-нибудь? Или я для них была, как поселковые парни для Лесаны — за ворота прочь, из сердца вон?
— Не дури, — наставительно говорит мне грач, а потом спрыгивает с моего плеча на башенную оградку.
Скачет по ней, башкой вертит, а потом слетает вниз и быстро теряется в темноте. Он частенько гуляет вот так: хотя и никогда не уходит надолго, жрать при мне червей Чигирь почему-то стесняется.
Я вздыхаю и стою на башне ещё немного, вглядываясь в огонь. А потом сползаю по лестнице вниз, добредаю до дома, оставляю в холодных сенях кожух, — детей уже загнали спать, но мне всё равно чудятся мелкие чужие шаги. Поднимаюсь на второй этаж, где за низкой дверью дремлют жилые комнатки, оскальзываюсь на пороге и щурюсь. Я живу сама по себе, и правда как королевишна, а топчан придвигаю к боку печной трубы.
Пахнет на этаже странно, то ли смолой, то ли уксусом, но вокруг темень, а разбираться мне лень. И я, радуясь густой тишине, оставляю для грача щёлку в ставнях, раздеваюсь, в одеяло заворачиваюсь — и засыпаю.
✾ ✾ ✾
Снится мне что-то дурное, тёмное и мрачное. Во сне я бегу через лес, запыхавшись и оскальзываясь, лечу со склона, а со всех сторон меня цепляют кусты и когтистые лапы. Я качусь, низ и верх сто раз меняются местами, хватаюсь за землю, раздирая ладони, а потом ухожу с головой в ледяную воду и погружаюсь в неё, как в смолу.
Потом я просыпаюсь.
Утро, — в щёлку в ставнях заглядывает ровной полосой свет. Комнатка тонет в сумраке, а я успокаиваю колотящееся сердце и гляжу вверх, тяжело дыша. Потолок неровный, белёный с синькой, ещё вчера он казался мне свежим, а сегодня на нём уродливые чёрные пятна. В углу висит клоками паутина.
Я хмурюсь. Грача нигде в комнате нет, — то ли загулял ночью, то ли уже успел улететь завтракать. Натягиваю на себя одёжки, морщась: ткань оказывается чуть влажной, отсырела за ночь у приоткрытого окна; потом я забираюсь на табурет ногами, тянусь вверх, собираю липкую мерзкую паутину и тыкаю пальцем в пятна. Грязные руки кажутся рядом с ними пухлыми, а ногти жёлтыми и кривыми.
Пятна эти не просто пятна, а плесень. Густая, мохнатая, мокрая, какая-то текучая, и чёрная-чёрная. Будто уголь растолкли и сыпанули на мшистый ствол. Как только завелась так быстро, или я не заметила? Надо попросить какой инструмент, сковырнуть, счистить, и мужикам сказать, чтобы балки посмотрели, как бы не прогнило что-нибудь.
Пока же пора и делом заняться, я и так заспалась. Потягиваюсь, неуклюже машу руками-ногами, да и выхожу в коридор.
И сразу вспоминаю: с вечера тут здорово воняло. Вспоминаю потому, что воняет до сих пор, да так гадостно, что аж в горле щиплет. Весь узкий проход заляпан чем-то чёрным, тягучим, жирно блестящим на редком свету, — вроде смолы, только запах не тёплый деревянный, а кислый, с сильным уксусным духом. Пятна этой дряни и на полу, и на стенах, и на потолке, и кое-где в них грязно-серый пух, а кое-где клочья паутины. Стены влажно припорошены плесенью.
— Юды знают что, — бормочу я, зажимая нос и старательно переступая через пятна.
Лестница лишь немногим лучше, зато во дворе всё как обычно: подмёрзшая грязь, расчищенная кое-как дорожка от кухни к угольному сараю, робкая вонь нужника. У дальней стены суетятся куры, а коз нигде не видно — наверное, Лесана или кто из детей увели их на дойку.
Я щурюсь и пытаюсь поймать глазами солнце, чтобы понять, насколько проспала, но небо всё бледно-серое, затянутое туманной дымкой. Тяну носом воздух, — хлебом из кухни ещё не пахнет, да и ребятни во дворе не видно; может, и рассвета ещё не было, а мне всё кажется, как бывает в небесные сияния на севере.
Или я и вовсе ещё сплю! Я больно щипаю себя за руку, шиплю и трясу головой.
Сплю или нет, а первое дело, которое мне нужно делать по утрам — это проверять чарованное пламя. К нему я и иду, карабкаюсь по крутой лестнице, которая как будто бы со вчерашнего дня стала ещё круче. А когда поднимаюсь наверх — вскрикиваю.
Потому что чаша на башне пуста.
Подбегаю к ней, дёргаю руками на себя, чуть не целиком в неё залезаю, но на дне — ни следа огня, ни искорки, только звенит металлический бок о постамент. Внизу бормочет река, раздумывая, пришла ли ей пора ломать лёд, небо клубится сизыми лентами, синие ёлки гнут лапы под вчерашним снегом.
— Чигирь, — зову я громко, тревожно барабаня пальцами по чаше. — Чигирь!
Но грача нигде не видно, только где-то вдали шепчутся птицы.
Я с силой растираю щёки, собираюсь с духом и делаю всё, как меня учили. Но как ни стараюсь, чарованный огонь не отзывается. Я почти чувствую, как сминаю пальцами ткань бытия, как разрываю её, как вытягиваю нитку, и будто бы всё делаю верно. Но нет ни пламени, ни искры.
На лбу выступает испарина. Я отхожу от чаши, чуть не сбив её неуклюжим движением. Смотрю в даль, за Бор, туда, где стоит другая крепость. Там ведун должен увидеть, что наш огонь погас, оттуда пошлют кого-нибудь, будет очень стыдно, но это ничего такого уж страшного…
Я прикладываю к глазам ладонь и щурюсь. Всё мне видится как-то странно, плоско и бесцветно. Небо волнуется, но серая дымка висит в вышине, а воздух чист, и я могу догадаться, что вон тот тёмный силуэт — это и есть крепость. Только, как ни гляжу, не могу увидеть там огня. Будто и там нет пламени тоже.
Обратно с башни я скатываюсь едва не кубарем. Первым делом нужно теперь отыскать воеводу, сказать ему, что огонь погас и наш, и соседский тоже, сказать ему про силы, спросить, что за дрянь разлита в коридоре. Потом — забрать гримуар, прочитать по нему заговор на поиск и найти Чигиря. Куда он только мог деться в такой день! Как не нужен, так круглыми сутками около меня трётся, под сортиром караулит, болтает под руку. А как случилось такое…
А если и с ним самим, с Чигирём, что стряслось? От этого внутри меня холодеет, и по ступеням я бегу всё быстрее и быстрее. Юды с ним, с воеводой! Он человек, всё равно в ведовских делах ничего не понимает, а Чигирь знает куда больше меня! Он-то должен понять, что здесь творится, и вместе мы с ним обязательно придумаем, как теперь с этим быть.
Из низкого проёма я вылетаю пушечным ядром, но до дома добежать не успеваю. Потому что между мной и домом по колено в грязи стоит нечто.
У него четыре ноги и вытянутая длинная голова с огромными острыми рогами. Существо совершенно чёрное, будто не шерстью покрыто, а всё целиком состоит из тьмы, и только раскосые глаза горят светлым. А пасть у него широкая, распахнутая, и хоть зубов в ней не видно, легко догадаться, что они там есть.
Тварь издаёт гулкий, утробный рык, поднимается на задние ноги, молотит воздух передними. А потом бухается всеми ногами в грязь, наставляет на меня рога, роет землю…
Сколько раз меня Чигирь за это ругал, а всё равно первое, что я делаю, когда вижу нечисть, — верещу. Вот и сейчас я визжу так, что самой противно, а руки шарят по поясу. Но на башню я пошла сразу с постели, и в крепости я давно пригрелась, привыкла к местным порядкам, и не ношу с собой ни сумки, ни трав, ни серебряной спицы.
Тварь прёт на меня, а дверь за спиной с мерзким скрипом закрывается. Я вдруг вспоминаю отчётливо, что в моём сне тоже затворялись двери, а я бежала и бежала от какой-то нечисти, а она топотала и кричала страшным криком. Припускаю с места так, как не бегала даже на уроках воеводы, перескакиваю какой-то тюк, огибаю сарай.
За спиной — топот. Тусклые волосы лезут в лицо, дыхание сбивается, ноги оскальзываются в грязюке, даром что во двор я вышла не в валенках, а в русалочьих туфлях. Бегу я тяжело, будто ноги по очереди перестают слушаться. На повороте меня заносит, я больно бьюсь о стену птичника, разбивая щёку, и едва успеваю отскочить, как тварь всаживает в дерево рога. Они уходят глубоко, на добрую ладонь в глубину, и стенка от этого жалобно всхлипывает.
Я бегу дальше, проношусь мимо чучела, на котором мальчишки отрабатывают удары, рывком открываю ларь с учебными мечами, но внутри вместо них — одни ивовые прутики. Тварь всё ближе, а прятаться негде, и она быстрее меня, ловчее, никак мне не проскочить мимо. Во рту солёный привкус крови, щека горит огнём, всё вокруг плывёт и видно нечётко, странно. Нога подо мной совсем подламывается, и я валюсь комом в мокрые опилки. Читаю шепоток для отвода глаз, плету из сил петлю-обманку, а существо вертит башкой, направляет на меня рога. И я уже понимаю, что ничего из того, что я наизусть помню, мне не поможет, как вдруг…
Рывок — будто ветер слизывает меня с места.
Я прикусываю язык, слёзы из глаз. Мир кувыркается и весь дёргается, и я не сразу понимаю, что стою на поперечной балке на уровне второго этажа, тварь беснуется внизу, а за талию меня крепко держат чужие руки.
Ветер полощет юбку. Одной ногой я стою крепко, а второй достаю только носочком, будто она вдруг укоротилась на полладони. А руки меня держат крепкие, мужские.
Голова кружится, и вся я какая-то дурная. Дышать больно, мысли ворочаются неохотно. Я вцепляюсь взглядом в чужую ладонь и веду им с силой снизу вверх. Вот голое запястье, бледнокожее, с редкими тёмными волосками. Вот начинается полотняная светлая рубаха. Локоть, широкие плечи.
Он ещё совсем молодой, щетина редкая. Длинное лицо, острый чуть скривлённый нос, чёрные брови вразлёт, серые глаза. А чёрные волосы взлохмачены, и на нём нет ни кафтана, ни тулупа, шея уже белая от холода, все руки в мурашках.
За пояс чужака прицеплена моя серебряная спица. Убедившись, что я вполне могу стоять сама, он отпускает мою талию, выхватывает спицу, перебрасывает её в руке поудобнее, делает несколько красивых взмахов.
Тварь внизу вопит особенно гневно, и я встряхиваюсь.
— С-спасибо, — выдавливаю из себя я. — А вы?..
Он смотрит на меня с усмешкой, качает головой.
Потом открывает рот — и каркает.