В 1950 году среди судетских немцев, изгнанных из Чехословакии после войны, ходил любопытный текст под названием “Пророчества слепого юноши”. Слепой молодой человек в 1356 году в Праге встретил Карла IV, императора Священной Римской империи и короля Богемии, и поделился с ним своим видением будущего, столь же устрашающим, сколь и точным. Когда один иностранный правитель будет “господином Богемии более шестидесяти лет”, предсказывал он, “убийство принца вызовет большую войну”. Разве не это произошло в 1914 году, когда император Франц Иосиф I правил шестьдесят пять лет, а его племянник, эрцгерцог Франц Фердинанд, был застрелен в Сараево? Это было еще не все. Две нации будут жить бок о бок в Богемии, говорилось в пророчестве. Как только Богемский лев восстанет, та, что находится у власти, отнимет у другой свободу, пока на сцене не появится могущественный хозяин. Разразится новая война “между всеми народами земли. Германия превратится в огромную груду развалин… Великая война закончится, когда зацветут вишневые деревья”. Это было невероятно, слепой юноша снова оказался прав, на этот раз в отношении дискриминации, которой подверглись Судеты, прихода Гитлера и Второй мировой войны, закончившейся в мае, в то самое время, когда начинают цвести вишневые деревья. Однако самое пугающее заявление было еще впереди. “Пока созревает вишня, – предупредил слепой юноша, – я бы не хотел быть немцем. Но после второго урожая я бы не хотел быть чехом”. Сначала останется столько немцев, сколько “поместилось бы под одним дубом”. Но тогда “разразится новая война, и она будет самой короткой”. На этот раз “остается ровно столько чехов, сколько поместится в одной руке”. Мир не вернется до тех пор, пока Прага тоже не превратится в “груду развалин”. “Солнце упадет, и земля содрогнется”. Когда вишня зацветет во второй раз, “печальные изгнанники из Богемии вернутся к своим хозяевам, к своим ткацким станкам и полям”. Их будет мало, но они увидят новый “золотой век”1.
От убийства Франца Фердинанда и двух мировых войн до предчувствия атомной бомбы (“Солнце упадет”) – “Пророчества слепого юноши” казались поистине необычайными. Текст с его почти апокалиптическим видением XX века вызвал отклик у немецких беженцев, таких как судетцы, которые переписывали его и передавали из рук в руки, пока он не был напечатан в виде тонкой книжки с тем же названием. Это было пророчество, одновременно предвидевшее судьбу изгнанников и обещавшее им месть. Будет третья мировая война, и те из них, кто выживет, вернутся и вернут себе свою землю.
“Пророчества” были умной подделкой. Рукописи с таким же названием ходили в Богемии с XVII века, и этот жанр с его характерными словами о вишне и войне был знаком жителям региона. Однако видения катастроф XX века были творением беженца, Макса Эрбштейна, писавшего под псевдонимом “М. Гюнтер”. В то время рассказы о паранормальных видениях и наблюдениях пользовались большим успехом. Повсюду этнические немцы из Венгрии и Румынии сообщали о явлениях девы Марии, когда у бывших партизан внезапно начинались эпилептические припадки или их руки, нажимавшие на курок, усыхали в наказание за убийство немцев2.
Судетские немцы были среди 12 миллионов немцев, бежавших или изгнанных в период с 1944 по 1950 год, что стало крупнейшим насильственным перемещением населения в европейской истории. По прибытии они называли себя “беженцами” или “изгнанными”, но вскоре их официальный статус начали оспаривать. Вместе эти группы олицетворяли многовековую историю Германии и ее нерешенные противоречия между государством и народом. В число изгнанных входили немцы, чьи семьи почти два столетия жили в немецком государстве (Восточная Пруссия, государство Тевтонского ордена начиная со Средних веков, а с 1701 года – королевство Пруссия) и в регионах, которые были немецкими провинциями до 1919 года (Позен и Западная Пруссия, в основном отошедшие к Польше, или Судетский регион, отошедший к Чехословакии), а также те, кто говорил на диалектах немецкого языка, но не жил под властью Германии на протяжении веков, так называемые “Ostsiedler”. Последние были потомками немецких мигрантов, которые начиная со Средних веков основывали поселения в Прибалтике, Румынии, Сербии и Венгрии (банатские и дунайские швабы), а позднее, при Екатерине Великой, и в России. Среди 12 миллионов также было много Volksdeutsche, людей этнически немецкого происхождения, которые были зарегистрированы нацистами на оккупированных территориях, но часто ассимилировались и даже не говорили по-немецки.
Изгнание было одним из трагических парадоксов истории. Гитлер призвал всех немцев возвратиться “Heim ins Reich” (“домой, в Рейх”). Это произошло благодаря его поражению. Но вместо великой Германии они попали в меньшую, разделенную и ампутированную страну.
Изгнанные иногда сравнивали свои лагеря и марши смерти с теми, которые пришлось пережить евреям. Следует подчеркнуть, что изгнание не было геноцидом и не должно приравниваться к массовому истреблению при нацистах. Плана истребления немецкого народа в целом не было. Однако это была форма этнической чистки, и пытки, убийства и принудительный труд, безусловно, допускались. Холодная война придала страданиям изгнанников особый резонанс, а их смерть была творчески занесена в моральный реестр, способный соперничать со списком жертв нацистов в Центральной и Восточной Европе. Официальная цифра погибших во время бегства составляла 2 миллиона человек, и это число отстаивалось как верное лоббистами изгнанников. Истинное количество было ближе к полумиллиону – результат, полученный церковной службой розыска в 1965 году и подтвержденный недавно историками3.
Изгнание поставило немцев перед моральным вызовом, который радикально отличался от задачи противостояния нацистским преступлениям. Легко было говорить “прости и забудь”, когда жертвами были другие. Изгнанникам это давалось сложнее. В конце концов, их выселили против их воли. У них отняли родину и средства к существованию. Вопрос заключался в том, как эту ошибку следовало или можно было исправить. Когда речь шла о жертвах нацизма, лейтмотивом было возмещение ущерба и примирение. Немецким беженцам, напротив, приходилось противостоять чувству праведной мести, о чем ярко ясно свидетельствуют “Пророчества”.
Существовала опасность, что изгнанные могут впасть в стойкую ненависть к своим врагам, которую Фридрих Ницше, великий критик современной морали, называл ресентиментом. В работе “К генеалогии морали” (1887) Ницше указывал на то, что угнетенные, слишком вложившись в собственные страдания и ненависть, замыкались в положении жертв, направляющих свой гнев на “злого” врага. Вместо преодоления несправедливости ресентимент жертв снова обращался к ролям угнетенных и угнетателей4. Это порождало настроение, противоположное тому, которое воспевал Адам Смит. Вместо “беспристрастного зрителя”, способного к сочувствию, получался “злой зритель”, жаждущий мести. Как недавно предупреждал Иэн Бурума, когда воспоминания о страданиях становятся навязчивыми, это может означать близорукость и вендетту5.
Меняющиеся в последующие десятилетия отношения между хозяевами и их соотечественниками-приезжими могут многое рассказать о моральном ландшафте двух Германий. В 1949 году Генрих Альбертц, будущий мэр Берлина, назвал кризис беженцев “главной проблемой нынешней судьбы Германии”. “Если мы пройдем мимо ее реальности, мы окажемся за бортом жизни Германии”6. Пастор и социал-демократ, Альбертц знал, о чем говорил. Он сам был беженцем из Бреслау (Вроцлав) в прусской провинции Силезия, которая теперь принадлежала Польше, и на собственном опыте ощутил напряженность между местными жителями и пришельцами в Целле в британской зоне, где он работал комиссаром по делам беженцев.
Искоренение и появление новых корней вызвало фундаментальные вопросы об идентичности во всех ее измерениях. Где был “дом” и что такое “Германия”? Происходили конфликты обычаев, конфессий и диалектов, вплоть до принципиальных разногласий по поводу “хорошего” и “плохого” поведения. Современники беспокоились, что изгнание может привести к появлению миллионов хронически “асоциальных” людей: нигилистических, безответственных и “сумасшедших”, которые “везде чужие”, по словам Вестфальского синода 1948 года7. Такой тип был опасен для общества в целом, поскольку был восприимчив к тоталитарным идеям. Принимающие беженцев общины также оказались под пристальным вниманием. Хотя изгнанные прибыли практически ни с чем, у многих местных жителей все еще были свои фермы, магазины и дома – но был ли у них моральный капитал, чтобы помочь? Что на практике означало “возлюби ближнего своего”, если вдруг появилось так много новых соседей?
Одной из 12 миллионов была Марта Цоллингер. Свое бегство она описала в дневнике. Две мировые войны были своего рода обрамлением ее жизни. Марта родилась в Восточной Пруссии, самой северо-восточной оконечности Германской империи, 4 ноября 1914 года. Крепость Инстербург (Черняховск), ее родной город, служила средневековым тевтонским рыцарям базой для колонизации Литвы с крестом и мечом. Тридцать лет спустя, в октябре 1944 года, когда русские войска наступали, Марта взяла семилетнего сына и бежала. Их первой остановкой был Эллербрух (Ольшувка) в Западной Пруссии, дом родителей ее мужа. 23 января 1945 года она, ее сын и родственники со стороны мужа переехали дальше на запад, в Штольп (Слупск) в Померании (Северная Польша). Восточная Пруссия была отрезана Красной армией, которая приближалась к ним. 7 марта, за день до того, как Красная армия заняла Штольп, семья Цоллингеров продолжила путь пешком в попытке добраться до побережья Балтийского моря по проселочным дорогам; порт Данциг, аннексированный Гитлером в начале войны, все еще находился в руках немцев. Через несколько дней их наконец настигли русские войска возле небольшого городка Гловиц (Глувчице).!••••••••••••••••! Семья пошла дальше, в следующую деревню, где на месяц ее оставили в покое.!•••••••••••••••••••! К этому моменту ее сын заболел корью, а когда наступило лето, сама Марта заболела тифом. “Все потеряно – а теперь и родина [Heimat]. Что сейчас произойдет? Жизнь под поляками – это ужасно”. Цоллингеры выживали за счет ворованных яблок и картофеля и выпрашивали еду.
5 октября 1945 года Марте и ее сыну удалось сесть на поезд из Штольпа в Берлин (путешествие длиной в 400 километров заняло неделю), а оттуда – в Шверин. В соседнем Кривице, в земле Мекленбург-Передняя Померания, мэр распределил вновь прибывших по соседним деревням. Теперь Марта находилась в советской зоне и впервые за несколько месяцев снова спала в постели. К началу ноября в деревне было около восьмисот таких же беженцев, как и она, и женщина начала беспокоиться о приближающейся зиме. “Когда я думаю о будущем, мой разум останавливается. Как я снова увижу своих родственников? Я так скучаю по мужу… Я ничего о нем не знаю, даже того, жив ли он еще”. Служба розыска Красного Креста тоже не смогла ей помочь. Марта попыталась перебраться в британскую зону, но была остановлена на границе и возвращена обратно. К началу мая 1946 года женщина была в отчаянии: “Мне так хочется умереть, чтобы этим страданиям наконец пришел конец”. Пару недель спустя она написала: “Нам больше нечего есть”. “Мы не можем оставаться здесь, где с нами никто не делится даже картошкой”.
22 мая 1946 года ей и ее сыну с помощью проводника удалось тайком пробраться в санитарный поезд, спрятавшись на тормозной площадке. В пересыльном лагере Марту обработали от вшей, а затем перевели в бывшие казармы в Киле. Месяц спустя она получила разрешение на переезд к родственникам в Билефельд, в Вестфалии. Почти через два года после того, как она покинула Восточную Пруссию, ее бегство подошло к концу – дневник обрывается в 1947 году, и мы не знаем, нашелся ли ее муж. Она больше не увидит свою родину. Марта Цоллингер умерла в Билефельде в 1952 году, ей было всего тридцать семь лет8.
Одиссея Марты Цоллингер напоминает нам о том, что бегство и изгнание были не изолированными событиями, а длительным процессом, включавшим несколько этапов, попытки перехода границы и череду деревень и лагерей, пока наконец не открывалась перспектива нового дома. Хотя жить ей оставалось недолго, Марта и ее сын оказались в числе счастливчиков. Более 100 тысячам жителей Восточной Пруссии выжить не удалось – нацистские фанатики, грезившие об окончательной победе, оставили общины безнадежно неподготовленными. Среди погибших было более 8 тысяч беженцев на транспортном корабле “Вильгельм Густлофф”, потопленном советскими торпедами в Балтийском море 30 января 1945 года. Остальные были депортированы в Сибирь и на Урал. Какая из этих судеб ждала беженца, в немалой степени зависело от места и времени. Более 3 миллионов из 12, как и Марта Цоллингер, отправились в изгнание еще до капитуляции Германии 8 мая 1945 года. На Потсдамской конференции в августе 1945 года союзники решили судьбу оставшегося немецкого населения в Польше, Чехословакии и Венгрии, утвердив план насильственного перемещения. В следующие пять лет оно охватило еще 7,4 миллиона немцев.
Это изгнание было лишь последней главой в серии насильственных перемещений населения, которые усилились с конца XIX века, особенно с массовыми убийствами и изгнанием армян из Турции в 1915 году и принудительным обменом почти 2 миллионов человек из греческого и турецкого меньшинства, предписанным декретом Лозаннской конференции в 1923 году9. После пакта Гитлера – Сталина 1939 года около 250 тысяч немцев были изгнаны из Восточной Польши, Эстонии, Молдовы (Бессарабии) и Буковины. Нацисты, в свою очередь, изгнали 400 тысяч поляков из Вартегау на восток, в оккупированное Generalgouvernement, чтобы освободить место для немецких поселенцев. Целью было в итоге переселить 20 миллионов этнических немцев. Таким образом, для некоторых беженцев высылка после 1945 года была вторым или даже третьим раундом перемещений.
Инженер, который впервые бежал в 1940 году в Верхнюю Силезию, когда Сталин занял Бессарабию, и в конце концов оказался в Штутгарте, указывал пальцем на нацистов и их расовую идеологию, когда летом 1945 года объяснял католической церкви про кризис беженцев10. Однако признание столь длительной истории все же было исключением. Частные и публичные воспоминания большинства изгнанников брали начало в 1944–1946 годах, в их собственной трагедии. Прием, ожидавший их в том, что осталось от Германии, также имел предысторию. Во многих лагерях беженцев, приютивших их, перед этим содержались подневольные рабочие с востока и военнопленные. Местным жителям изгнанные немцы представлялись лишь последней волной прибывших с востока.
Перемещения населения не закончились внезапно с окончанием изгнаний в 1950 году. Позднее у немцев возникнут сложные отношения с иностранными гастарбайтерами и просителями убежища. И еще были почти 3 миллиона немцев, бежавших из ГДР, пока в 1961 году не была возведена Берлинская стена, 250 тысяч человек, которым удалось бежать после этого, и полмиллиона, которые впоследствии уехали легально.
В Потсдаме в августе 1945 года союзники согласились, что любое перемещение населения “должно осуществляться упорядоченным и гуманным образом” и что правительства Чехии, Польши и Венгрии должны пока что “приостановить дальнейшие высылки”. Реальность оказалась жестокой противоположностью этих слов. Первые перемещения весной и летом 1945 года стали известны как “дикие изгнания”, как будто долго сдерживаемое чешским и польским населением желание мести спонтанно взорвалось, обратившись против нацистских членов пятой колонны в их среде. На самом деле, по словам историка Р. М. Дугласа, эти перемещения представляли собой “всплеск массового поощряемого государством карнавала насилия”11. В основном их осуществляла полиция и военизированные формирования при полной поддержке правительств Чехословакии и Польши и молчаливом одобрении союзников. Гнев по поводу преступлений нацистов и местных коллаборационистов – что само по себе понятно – использовался для оправдания программы этнических преследований с целью создания “чистых” государств. Этнических немцев собирали и сажали, без еды и воды, в переполненные поезда, которым могло потребоваться две недели, чтобы добраться до Берлина. В сентябре 1945 года немецкие церкви и Красный Крест представили союзникам список ужасов, включая поход из Троппау в Судетах. В этот поход вышло 2400 человек. Через шесть недель в живых осталось только 140012. В Теплице-над-Метуйи (Векельсдорф) две дюжины женщин, стариков и детей были отправлены маршем к польской границе. Когда поляки отказались их впустить, чешский офицер отвел их в ближайший лес и расстрелял13.
В немецких общинах действительно была пятая колонна, которая приветствовала Гитлера, но изгнание коснулось в равной степени всех немцев, включая даже тех, кто присоединился к Сопротивлению, сражался против Гитлера, или евреев, переживших нацистскую оккупацию, но случайно зарегистрированных как немцы. Антинацистам также было приказано собираться. Решающими стали немецкие корни, а не симпатии к нацистам: так, чешских или польских коллаборационистов не высылали. В отличие от своих националистических лидеров, жители Чехии и Польши часто не хотели, чтобы их немецких соседей забирали: если оставить в стороне моральные вопросы, то как они смогут собирать урожай или управлять местной фабрикой без них? В 1945 году изгнанные нередко сразу же разворачивались, пытаясь вернуться к своим домам и соседям в Судетах или Померании. Немецкие церкви умоляли союзников позволить им присоединиться к сбору урожая. Вместо этого перемещения превратили оживленные приграничные районы в бесплодные призрачные зоны.
Для тысяч обещанный Потсдамом “порядок” означал порядок в лагерях. Девизом, которым приветствовали немецких заключенных в лагере Линцер-Форштадт в Южной Чехии, было “Око за око, зуб за зуб” (Oko za Oko, Zub za Zub). В Болеславце (Бунцлау) более тысячи мальчиков содержались в качестве подневольных рабочих. Пытки, изнасилования и недоедание были обычным явлением. В сентябре 1946 года британский депутат от лейбористской партии Ричард Стоукс получил доступ в несколько чешских лагерей. Вернулся он с душераздирающим рассказом. Заключенные получали “750 калорий в день, что ниже бельзенского уровня”, отметил он, при этом сравнение игнорировало те 50 тысяч человек, которые умерли от голода, жажды и болезней14.
После декабря 1945 года выселения стали более “организованными”. Благодаря советскому давлению на чехословацкое правительство люди получили предварительное уведомление о своем переводе и норму провоза багажа – 50 килограммов на человека. Неизбежно поезда привлекли и множество “неофициальных” пассажиров, которых не было в списке, но для которых отъезд был единственной альтернативой голодной смерти. Власти, например, задерживали “официальных” высланных, особенно молодых мужчин, для содержания их в качестве подневольных рабочих. Те, кто находился в поездах, страдали от обморожений и голода. И только зимой 1946–1947 годов Великобритания и Соединенные Штаты наконец выступили против тех высылок, которые они сами санкционировали. Разворот произошел отчасти в ответ на растущее число откровенных свидетельств людей, подобных Стоуксу, которые жаловались на нарушения прав человека, а отчасти потому, что поток голодающих и больных беженцев в итоге заполнил оккупационные зоны этих стран в Германии. Международное окно для крупномасштабной высылки закрывалось. Для Венгрии, которой удалось изгнать лишь четверть из примерно полумиллиона этнических немцев, было уже слишком поздно. Это была единственная центральноевропейская страна, откуда большинство немцев не было выселено.
По сравнению с потоком немцев с востока число беженцев, пытавшихся добраться до Европы в недавнем прошлом, было всего лишь ручейком. В 1950 году каждый шестой человек, живший в Западной Германии, был изгнанником, а в небольшой Восточной Германии – каждый пятый. Но такие усредненные значения недооценивают тот гуманитарный кризис, с которым столкнулись регионы, принявшие наибольшее количество людей: жители Восточной и Западной Пруссии, прошедшие через замерзшую Балтику, оказались в основном в Шлезвиг-Гольштейне (британская зона) и Мекленбурге-Передней Померании (советская зона), где в 1949 году изгнанные составляли 33 и 43 % населения соответственно; судетцы пересекли границу с Баварией (американская зона; 21 %). Французская зона находилась дальше на запад и не впускала мигрантов, которые в итоге здесь составляли всего 5 % населения15.
Комиссар по делам беженцев Evangelisches Hilfswerk, главной протестантской благотворительной организации, в 1946–1947 годах объезжал лагеря Западной Германии. Его отчеты дают представление как о серьезности ситуации, так и о разнообразии местных условий и мер реагирования. Тысячи людей прибывали каждый день в баварский лагерь через чехословацкую границу. Не хватало кроватей, и не было даже туалета, только ведро за занавеской. Комиссар по делам беженцев чувствовал, что местные власти игнорируют проблему, надеясь, что она решится сама собой. Мэр Фурт-им-Вальда сказал ему: “Да нас[ра]ть я хотел на всех этих беженцев”. Сотрудник католической миссии Caritas сообщил об аналогичном отсутствии сострадания. Прибывали поезда, переполненные переселенцами с востока, причем некоторые из них “были полусумасшедшими от голода и… ползали на четвереньках по путям, выпрашивая еду”. Однако некоторые местные жители отвечали: “Было бы лучше, если бы они остались дома, даже если [советская] оккупация такая тяжелая… нам самим плохо… зачем они приехали к нам?”16
В Восточной Фризии и Ольденбурге на севере прием был не теплее. В Кампене стариков и младенцев поместили в хижины Ниссена (сборные полуцилиндрические строения из листового металла для солдат), но кроватей не хватало, и многим приходилось спать на кучках соломы на цементном полу. Местный фермер убрал оттуда электрическое освещение и вместо этого использовал проводку для своих хозяйственных построек. Никто не привозил людям торф, чтобы согреться. “Фермер даже отказывает им в питьевой воде, и им приходится носить воду из канавы”. Этот фермер, как отметил комиссар по делам беженцев, был главой местной протестантской общины. В Ольденбурге, в Нижней Саксонии, беженцев поместили в лагерь, где до недавнего времени размещались члены Reichsarbeitsdienst, нацистской службы труда. Еда была “плохой и дорогой”, а все кровати “были украдены фермерами”. В Альтене, небольшом городке в Вестфалии с живописным средневековым замком, шестьдесят беженцев предпочли остаться в лагере, потому что местные жители предлагали им только пустые комнаты в домах без какой-либо мебели17.
Ситуация, которую комиссар обнаружил в Рейнской области, была более обнадеживающей. В Хильдене муниципалитет проявил “добрую волю”. Было пять лагерей на 300 человек, “в хорошем состоянии”. Помещения отапливались, работала общественная столовая. В Золингене в лагере проживало 96 взрослых и 54 ребенка. В зале было холодно, но, по крайней мере, там было две печи. Общая еда была “хорошей и бесплатной”. Раздавали одежду и обувь из иностранных пожертвований. Дети получали молоко от квакеров из-за рубежа. Был даже детский сад18.
По общему признанию, Северному Рейну-Вестфалии пришлось принять лишь часть беженцев, хлынувших в Нижнюю Саксонию и Шлезвиг-Гольштейн. С другой стороны, этот более промышленный и урбанизированный регион также понес гораздо более серьезный ущерб от войны. Люди здесь могли дать гораздо меньше, чем фермеры на севере, чьи дома и хозяйство были почти не затронуты. Немцы, которые сами пострадали от бомбардировок, проявили большее сочувствие к изгнанным, чем те, чьи дома уцелели. В конце концов, как и эвакуированные, пострадавшие от бомбежек тоже были переселенцами. Кроме того, с конца XIX века этот регион был домом для шахтеров из Польши. Жизнь бок-о-бок с мигрантами воспринималась как нормальное явление. Некоторые лагеря в Рейнской области уже были подготовлены для эвакуированных из близлежащих городов. В таких местах беженцы с востока присоединились к существующим сетям благотворительности и заботы – местная католическая молодежь даже устраивала светские вечера в лагере в Дюлькене. Гисен был транзитным лагерем для беженцев, откуда их распределяли по частным домам по всему округу. Руководила лагерем организация Hilfswerk с большим количеством добровольцев. Его сердцем и душой была жена пастора Скрибы, мать десяти детей. Что характерно, ее собственный дом разбомбили19.
В советской зоне ситуация в лагерях была не лучше. Сразу за польской границей находился Гёрлиц. Во время официального посещения лагеря в январе 1946 года там были только туалеты и больше ничего. Ночью 4300 человек приходилось довольствоваться 600 мешками соломы для сна. Для обогрева лагеря требовалось 100 тонн угля в месяц, а получал он только 39. Взрослым выдавали столько же еды, сколько годовалым детям: три четверти литра теплого супа в день. Беженцам с антифашистскими взглядами повезло чуть больше. В ноябре 1946 года тех, кто находился в Пирне, перевели в образцовый лагерь Зонненштайн. Там были оборудованы кухни, туалеты и специальный лазарет. Тем не менее, согласно официальному отчету, лагеря по всей Саксонии страдали от одной и той же проблемы: “Уход и обеспечение были совершенно неудовлетворительными, начиная с местных властей и мэров и заканчивая женским комитетом и комиссией по переселению”20. В сентябре 1948 года в Саксонии-Анхальт все еще не хватало 292 тысяч мешков соломы: люди спали на соломе, брошенной на пол21.
Прием беженцев часто был оскорбительным, особенно в относительно закрытых сельских общинах. Для многих местных жителей изгнанники были не только чужаками, но и пришельцами. Наблюдатель от союзников заметил в 1948 году, как в Баварии оскорбление “SauPreusse” (прусская свинья) было заменено на “SauFlüchtling” (свинья-беженец). В Саксонии, в советской зоне, предпочтительным оскорблением было “Umsiedlerschwein” (свинья-переселенец), и было обнаружено, что фермеры обращались со своими согражданами как с Ostarbeiter, подневольными работниками из Польши и Украины, заставляя их работать с пяти утра до семи вечера; после этого им дозволялось спать на полу22. Еще одним распространенным ярлыком было слово Polacke. Около Ганновера, в британской зоне, ходило стихотворение, в котором они изображались как “цыгане с востока, которые загрязняют нашу землю, живут за наш счет”; оно заканчивалось молитвой о том, чтобы Бог “освободил нас от влияния злой звезды”23.
Подобные взгляды высказывали не только экстремисты. Эрнст Мартенс был либеральным членом коалиционного правительства Нижней Саксонии. В мае 1947 года он написал региональному премьер-министру о своих впечатлениях от недавнего визита в Ольденбург. По его словам, изгнанники, находящиеся в городе, были ленивы и предпочитали черный рынок честному труду. Они привезли с востока привычку к сомнительным махинациям и были “законодателями моды для аморальных и асоциальных сил”, так что единственным решением было выгнать их туда, откуда они явились24. В соседнем Эверсене пастор сомневался в том, что изгнанные имели “чистую” немецкую кровь, и беспокоился, что немецкий народ может утратить свою “подлинность”, если смешается с такими “странными и чуждыми элементами”. Один из его коллег-пасторов рассматривал кризис беженцев как заговор союзников с целью разложить немецкий Volk 25.
Такая подозрительность и враждебность показали, насколько тонкими и хрупкими были Volk и национальная идентичность для большого количества немцев. В течение многих лет нацисты призывали к созданию расовой империи, объединяющей всех немцев. Теперь местные жители не только плевали в судетцев и называли этнических немцев “тоже немцами”. Они также холодно относились к выходцам из Восточной Пруссии, которая была объединена с Бранденбургом с 1618 года и стала родиной Иммануила Канта и частью объединенной Германии Бисмарка. Побежденные и разделенные, немцы обратились к своему сообществу и региону в поисках идентичности. Внезапный приток немцев со своими обычаями, диалектами и интересами похоронил всякую склонность к ультранационализму.
Неудивительно, что главным источником конфликтов был жилищный вопрос. В советских, как и в западных зонах, меньше всего отдавали те общины, у которых было больше всего ресурсов. В Иоахимстале, к северу от Берлина, во время войны не пострадал ни один дом, но к беженцам там не проявляли никакого сострадания. В Саксонии беженец и признанная жертва фашизма пожаловался в январе 1947 года, что ему обещали крышу над головой, но городские власти предпочитали не раздражать своих местных друзей, удобно устроившихся в больших квартирах. Месяц спустя в Лейпциге пятьдесят беженцев протестовали против того, что их поселили в аварийное жилье, в то время как “нацисты все еще жили в своих больших и хороших квартирах”. В Пирне условия для вновь прибывших были неприемлемыми, но директор местного сталелитейного завода получил квартиру площадью 200 квадратных метров для себя, своей жены и единственного ребенка. Постоянно поступали жалобы на то, что мэры медлят. В небольшом городке Столпен, расположенном к востоку от Дрездена, был мэр-социалист. Когда туда приехали двадцать три семьи, он дал им список адресов и посоветовал самим организовать свое проживание. Прибывшие встретили “всеобщее неприятие со стороны населения”. Мать с детьми вернулась к мэру и сказала, что скорее повесится, чем переедет в “ту нору”, которую ей предлагают. Он сказал ей, что с радостью выдал бы ей веревку, “тогда, слава Богу, у него будет одним переселенцем меньше”26.
В британской зоне Целле также избежал худших последствий войны. И здесь жители скорее закрыли двери перед беженцами, чем распахнули их. Когда мать с двухлетним малышом решили поселить к пастору, его сестра заперла дверь и не разрешила им войти – пришлось вызывать полицию27. Как заметил один современник, пока местные жители встречали новоприбывших с топором в руках, установить доверительные и добрососедские отношения было трудно.
На востоке, как и на западе, местные жители предпочитали убирать мебель на чердак или распределять ее среди членов семьи, а не отдавать ее тем, у кого ничего не было. Фермеры внезапно стали выделять своим слугам отдельные спальни, чтобы не пускать беженцев. В Херсфельде (Гессен) фермер был приговорен к трем месяцам тюремного заключения после того, как сначала запретил одному из проживавших с ним беженцев брать воду из-под крана, а затем избил его до потери сознания, когда застиг пьющим воду в конюшне28.
Хотя враждебность и подлость были широко распространены, но повсеместными они никогда не были. Жалобы и правонарушения неизбежно оставляют больший след в документах, чем простые добрые дела. Интервью того времени, а также записи благотворительных организаций и соцобеспечения рассказывают более тонко нюансированную историю. В одной деревне возле Целле фермер и бывший мэр похвалил изгнанников. “Они очень трудолюбивые, чистоплотные люди, и от них никогда не слышно никаких жалоб”. “Я считаю, – добавила к его словам пожилая женщина, – что наш моральный долг помочь им, но они также морально обязаны это признать. Мои беженцы всегда рядом, когда они мне нужны”. Старшеклассника вид беженцев и их лишения научили “уважению к нашим собратьям, которые, несмотря на все свои потери и переживания, никогда не сдавались, но мужественно и энергично строили новую жизнь”29.
Гуманитарный кризис породил мощный призыв о помощи. Администрация помощи и восстановления Объединенных Наций (UNRRA) помогала переселенцам и жертвам нацистов, а не немцам. Брешь заполнили иностранные церкви и благотворители. Особенно щедрыми были шведы, а также швейцарские и американские квакеры. Многие немецкие дети выжили благодаря бесплатному молоку и лекарствам, которые те им предоставили. Первоначально пожертвования поступали как в Восточную, так и в Западную Германию. Чтобы показать соотношение, скажем, что в 1948 году лютеранские общины из США и Канады отправили достаточно еды, чтобы кормить 120 тысяч детей в советской зоне в течение трех месяцев. Из 100 миллионов пакетов CARE, отправленных в Европу Кооперативом американских денежных переводов, 10 миллионов дошли до западногерманских семей. Типичный пакет содержал четыре фунта мяса (говядина, печень и бекон), несколько фунтов маргарина, сахар, изюм, яичный порошок и, что самое ценное, кофе. В народной памяти пакет CARE стал символом помощи. Фактически значительная часть иностранной помощи поступала в виде денег, лекарств и одежды, а также сырья, такого как хлопок, из которого в Германии изготовляли постельное и нижнее белье. Между 1945 и 1955 годами в Западную Германию поступило 115 миллионов килограммов иностранной помощи. Пик пришелся на 1948 год (54 миллиона килограммов), но даже в 1954 году он все еще составлял 10 миллионов килограммов30.
Не менее важной была самопомощь. Церкви и благотворительные организации в Германии не только раздавали пакеты CARE и кормили детей. Они также собирали пожертвования непосредственно среди соотечественников-немцев, и суммы были значительными. Например, в ноябре 1946 года, когда Вюртемберг получил из-за границы 260 тысяч килограммов продовольствия и 157 тысяч килограммов одежды, протестантская организация Hilfswerk собрала на месте 2,6 миллиона килограммов продовольствия и 500 тысяч предметов одежды, обуви и мебели. Одного продовольствия хватило, чтобы заполнить 130 вагонов поездов. Немцы не выжили бы без иностранной помощи, но они не выжили бы и без самопомощи31.
Чем самопомощь была для запада, тем солидарность была для востока. В советской зоне социалистическая “Народная солидарность” (Volkssolidarität) заменила фашистскую “Зимнюю помощь”. Ее цель заключалась в том, чтобы расчистить не только физические завалы, как объяснялось на встрече в 1946 году, но и “ментальные” и развивать дух взаимопомощи, необходимый для мира и восстановления. Организация управляла сотнями детских садов и швейных мастерских и мобилизовала добровольцев, чтобы посвятить миллионы часов бесплатного труда восстановлению школ, дорог и фермерских построек. В 1949 году шахтеры работали дополнительные смены, чтобы собрать более 5 миллионов килограммов брикетов для пенсионеров874. Прежде всего “Народная солидарность” руководила сбором пожертвований. В Саксонии с осени 1945-го по осень 1946 года было собрано и распределено 8 миллионов килограммов продовольствия, 2,8 миллиона предметов одежды и 109 тысяч предметов мебели. Дети получили 1 миллион игрушек, а домохозяйки – 1,4 миллиона хозяйственных принадлежностей – впечатляющие цифры, которые одновременно демонстрировали степень щедрости и то, насколько хорошо были укомплектованы немецкие дома в конце войны по сравнению с соседними странами, которые они разграбили33.
Нужда, к сожалению, имела еще больший масштаб. По данным одного опроса, к сентябрю 1947 года у 17 % прибывших еще не было кровати, а у 57 % не хватало кастрюль и сковородок, чтобы готовить еду. В том же месяце Анна Тим обратилась к окружному администратору города Хафельберг: “Как беженцы мы потеряли все. У нас нет постельного белья, только тонкое одеяло, и мы спим на полу; ни стола, ничего. Мой сын, мой кормилец, не может пойти на работу. У него нет одежды”. Она попросила пару рабочей обуви и одежду для сына. Почему, интересовалась она, здесь так плохо обращаются с “некоторыми людьми”? “Это чистая правда. Есть только несправедливость, и больше ничего, видишь много такого, чего быть не должно”34. Она получила платяной шкаф и наволочку.
Мероприятия в рамках Недель переселенцев были направлены на сбор пожертвований и повышение осведомленности о том, что вновь прибывшие никуда больше не уедут. Девизом было “Новая родина, новая жизнь”. “Никто не должен оставаться в стороне, – призывали плакаты. – Отдайте мебель и домашнюю утварь новым поселенцам и жертвам бомбежек!” “Каждый, кто сохранил какое-то имущество, должен считать своим долгом и честью помочь чем может. Каждому необходимо поставить себя на место тех, кто потерял все”35.
Реакция была неоднозначной. Некоторые маленькие города устроили большое шоу. В Букове, к востоку от Берлина, в конце октября 1947 года жители украсили рыночную площадь, там пели дети, а после выступления мэра состоялся специальный показ “Die Grosse Nummer” (“Великого номера”), цирковой мелодрамы о любви и львах. Фильм был снят при нацистах в 1942 году. Неделя прошла с танцами в ресторанах и отеле. Некоторые небольшие общины жертвовали щедро. Например, в Тюрингии несколько сотен жителей деревни Эффельдер пожертвовали 104 предмета мебели и 700 марок своим 99 новым соседям. Однако в целом, согласно официальному отчету, население продемонстрировало “отсутствие интереса”. В Эрфурте, столице провинции, даже не были празднично украшены залы. Комплексная оценка, проведенная несколько месяцев спустя, выявила прогресс в некоторых местах (Апольда), но много неиспользуемой мебели и свободных комнат в Эрфурте и других городах. В Саксонии-Анхальте подсчитали, что приезжим нужно полмиллиона костюмов и платьев, но собрать удалось лишь 1 % от этого числа. Это произошло после более чем 2 тысяч местных собраний и рекламных мероприятий в кинотеатрах и на светских вечерах. Социалистическим властям удалось вывезти из лагерей почти всех беженцев, но большинство их новых домов оказались пустыми36.
Призыв к солидарности сталкивался с моральными и материальными ограничениями. На самом деле пожертвования не были полностью добровольными. Ходя от двери к двери, сборщики записывали, кто поделился чем-нибудь, а кто нет. В Хафельберге пять домохозяйств на Домхеррштрассе дали 10 марок, фрау Эрика Циммерманн даже собрала две маленькие тарелки, четыре кастрюли, три ложки и вешалку для полотенец. Но в доме № 3 жильцы “ничего не дали!”37 В Тюрингии и Саксонии-Анхальте ввели чрезвычайные полномочия, которые позволили сборщикам конфисковать неиспользуемую мебель, стоящую на чердаках и в подвалах, хотя новые правители воздерживались от грубых мер из страха вызвать враждебность у местных жителей. Вместо этого помощникам было предложено подчеркивать, что пожертвования добровольные, но “намекать, что существует регулирование, которое, вероятно, будет применено, если доход от сбора окажется неудовлетворительным… В отрицательных случаях может потребоваться повторный визит”38.
Проблема заключалась в том, что через два года после окончания войны многие общины либо не хотели, либо не могли дать больше. В Бранденбурге ответственный министр обнаружил, что многие мэры полностью бездействовали, а “комитеты по переселению существовали только на бумаге”39. В Гермерсдорфе было объявлено о заседании в воскресенье, 26 октября 1947 года, но явилось только одиннадцать человек. Мобилизовать школьников и социалистическую молодежь из FDJ было легче, и им удалось собрать 655 марок, но заключительная церемония снова была “довольно малочисленной”. В соседнем Лебусе несколько жителей выступили против новой кампании по сбору средств. “Общее мнение заключалось в том, что помогать должно было правительство”. Помимо войны и репараций эти общины пострадали от наводнения 1947 года. Немногие свободные столы и кровати уже успели отдать или одолжить беженцам, когда те впервые прибыли40.
На Западе усилия по оказанию помощи вернули к жизни благотворительные сети, которые помогали и раздавали субсидии до того, как нацисты установили централизованный контроль: Красный Крест, социал-демократическое общество социального обеспечения трудящихся (Arbeiterwohlfahrt), а также католическую Caritas и протестантскую Внутреннюю миссию. Окончание войны привело к появлению еще одного крупного нового объединения: протестантского Evangelisches Hilfswerk. Именно эти организации со своими многочисленными добровольцами управляли многими лагерями, раздавали еду и иностранную помощь, а также предлагали уход и комфорт изгнанным. Например, Красный Крест Германии обслуживал 1293 лагеря беженцев и раздал 70 миллионов обедов между 1946 и 1949 годами. Caritas за первое десятилетие после окончания войны распределила иностранную помощь на сумму почти 500 миллионов немецких марок. Проследив историю одной из этих организаций – протестантской Hilfswerk, – мы сможем увидеть, что этот новый дух благотворительности мог означать на практике.
Хотя официальное рождение Evangelisches Hilfswerk состоялось только в августе 1945 года, она была задумана Ойгеном Герстенмайером за решеткой нацистской тюремной камеры на последних этапах войны. Герстенмайер был богословом, работавшим в отделе культуры министерства иностранных дел, и членом кружка Сопротивления Крейзау. 20 июля 1944 года он сидел с Библией и пистолетом в Берлине, ожидая известия об убийстве Гитлера, чтобы вместе с другими заговорщиками захватить власть. Он был одним из немногих участников Сопротивления, которым удалось избежать казни и вместо этого попасть в тюрьму. В апреле 1945 года его освободили американцы. Первые планы послевоенной помощи еще до Сталинграда, в 1942 году, наметил Экуменический совет церквей в Женеве. К 1944 году Герстенмайеру и нескольким епископам стало ясно, что приближающийся крах нацистской Германии будет настолько тотальным, что только церкви останутся собирать осколки41.
Как и большинство благотворительных организаций в Западной Германии, Hilfswerk была основана на принципе самопомощи. Это имело очевидный практический смысл. Хотя в 1945 году немцы были лишены международной поддержки, иностранные благотворители в принципе с большей вероятностью стали бы помогать стране, которая была в состоянии помочь себе сама. Не менее важны были духовные и политические причины. Послевоенный кризис стал часом церквей и доброго самаритянина. Для националистически настроенных церковников, таких как Вильгельм Прессель из Вюртемберга, Hilfswerk унаследовал те надежды, которые они возлагали на Гитлера, с той разницей, что теперь именно благотворительность, а не нацизм сможет освободить немцев от материализма и привести их обратно к вере. Для Герстенмайера, христианского демократа с темпераментом общественного деятеля, миссия Hilfswerk шла гораздо дальше. Как он сказал на лекции в 1947 году, Карл Маркс критиковал протестантскую этику не без оснований. Протестантам нужно было действовать, а не просто проповедовать и больше заботиться о материальных проблемах жизни людей. Это не означало, что церкви должны попытаться занять место политических партий или государства. Но им нужно было развивать политическую совесть – в этом был урок нацистского периода. Их задача заключалась в борьбе за целостную личность. Короче говоря, Hilfswerk представляла собой нечто большее, чем просто машину скорой помощи, мчавшуюся от одной чрезвычайной ситуации к другой. Благотворительности недостаточно, подчеркнул Герстенмайер: необходимо интегрировать тех, у кого нет дома.
Таким образом, как и в советском секторе, кризис беженцев стал шансом для развития социальной солидарности. Однако там, где социалисты смотрели в будущее, Герстенмайер указывал на “солидарность страдания” (Solidarität des Elends) между беженцами и местными жителями в настоящем. Он связал христианское принятие страдания как учение любви и жертвенности с политическим признанием того, что все немцы находятся в одной лодке. “Вся Германия проиграла войну, – подчеркнул Герстенмайер. – Не только силезцы и восточные пруссаки. И, к сожалению, не только НСДАП!” Им всем нужно было разделить это бремя42.
Язык самопомощи был настолько действенным, потому что он обращался к немцам и как к жертвам, и как к акторам, разделяющим ответственность за ситуацию, в которой они оказались. “Мы знаем, что воля Божья, – заявил Герстенмайер на публичном собрании в декабре 1947 года, – состоит в том, что мы должны пройти долиной покаяния и размышлений”. “Нас обманули, но для остального мира мы не можем вести себя так, как будто нас только что невинно ввели в заблуждение. Мы сами должны взять на себя ответственность за то, что оказались в той ситуации, в которой находимся сегодня”43.
За следующие несколько лет Hilfswerk превратилась в огромное благотворительное предприятие. Уже летом 1945 года она организовала молочные кухни для тысяч матерей и младенцев, проезжавших через Хоф, недалеко от чехословацкой границы, и построило дома для детей и престарелых. Той осенью протестантские церкви Вюртемберга собрали пожертвования от своей паствы на сумму 1 миллион марок. В ноябре местное отделение Hilfswerk отправило в Берлин двадцать вагонов картофеля. В Гессене-Нассау, регионе с населением 1,6 миллиона человек, на празднике урожая 1948 года было собрано 800 тысяч килограммов продуктов питания. Даже обитатели Шлезвиг-Гольштейна, которых часто считают бессердечными, пожертвовали той осенью 390 тысяч килограммов картофеля и 11 тысяч буханок хлеба. По всей стране Hilfswerk собрала 180 миллионов рейхсмарок за первые три послевоенных года; в 1948–1949-м, в первый год после денежной реформы, пожертвования достигли 15 миллионов немецких марок. К 1948 году в Hilfswerk работали 1500 штатных консультантов по делам беженцев и многие тысячи волонтеров. Еще в 1955 году она содержала 3 тысячи лагерей для четверти миллиона беженцев, теперь в том числе и из ГДР. В 1957 году Hilfswerk объединилась с Внутренней миссией и, как и Diakonische Werk (протестантская организация социального обеспечения), стала опорой смешанной системы соцобеспечения в Западной Германии44.
Во многих сельских районах Hilfswerk была спасательным кругом для беженцев. Например, город Шорндорф в Вюртемберге насчитывал 13 тысяч жителей и принял почти 8 тысяч беженцев. В период с 1946 по 1949 год Hilfswerk осуществила 10 тысяч индивидуальных посещений и раздала 10 тысяч обедов и 6 тысяч килограммов одежды и постельных принадлежностей. Часть продуктов питания поступила на пожертвования из-за границы, но 22 тысячи килограммов были подарены местными жителями на праздниках урожая45.
С точки зрения церквей, пожертвования были уроками благотворительности для хозяев. В качестве “Pfennig Helfer” (“грошовых помощников”) детей учили радости принесения личной жертвы ради других. В Касселе, например, пастор основал свою группу в 1947 году. Те, у кого не было ни копейки, могли оставить сладости. Некоторые девочки пожертвовали свои куклы. Группа даже помогала детскому саду в Померании. Caritas позволяла бедным девочкам оставлять себе 5–10 % того, что они собирали, за свои усилия – в католических районах помощниками, как правило, были девушки. В Курхессен-Вальдеке, регионе, где проживает около 300 тысяч протестантских семей, дети каждую неделю просили у родителей пфенниг. Кроме того, они ходили от дома к дому с карточкой, на которой записывали своих постоянных “клиентов” на 10 и 20 пфеннигов. В период с 1949 по 1952 год дети собрали более 30 миллионов пфеннигов. Как писал ежемесячный информационный бюллетень Hilfswerk, “детей воспитывают так, чтобы их глаза и сердца были открыты к нуждам соседа”. Сбор средств назывался “олимпиадой любви”, и участие в нем было обязательным для тех, кто готовился к конфирмации. В нацистском Winterhilfswerk значки получали жертвователи, теперь же они вручались сборщикам. Через шесть месяцев маленькая помощница награждалась медной булавкой, через два года – серебряной, а через три – золотой46.
Помощь зависела от десятков тысяч сотрудников благотворительных организаций и волонтеров, которые раздавали еду, собирали старую одежду и мебель, выдавали лекарства и говорили слова духовного утешения. На страницах истории добровольцы, как правило, предстают анонимным полком пехотинцев. К счастью, письма и отчеты в архивах Evangelisches Hilfswerk позволяют нам увидеть их лица.
Люди попадали в Hilfswerk тремя основными путями. Для одной группы заключительные этапы войны были опытом религиозного обращения. Карл-Август Штукенберг сражался в Африке и на Сицилии: там Бог “положил на меня Свою защитную руку”. Затем в финальной битве за Берлин он оказался в безвыходном положении под огнем противника. “Словно чудо, Бог благополучно вывел меня из разрушающихся руин”. И Он “милосердно защитил мою жену и моих детей во время ужасного бегства с востока”. Отняв у него имущество, Господь “еще ярче показал ему Свое великое милосердие, любовь и милость (verzeihende Liebe)”. “Не следует ли мне отблагодарить Его жизнью?” Карл-Август вступил в Hilfswerk и стал помогать беженцам в Восточном Гольштейне, недалеко от побережья Балтийского моря. Мужу Элизабет Шелленберг повезло меньше. Он был убит гранатой в собственном доме на юге Германии в последние дни войны, оставив после себя шестерых детей. Вдова была в отчаянии, пока не услышала рассказ пастора из Hilfswerk о тяжелом положении беженцев с востока. Она была впечатлена и начала заботиться об ослепших беженцах и возвращающихся военнопленных. Их смелость, по ее словам, утешала ее в собственном отчаянии47.
Это были новобранцы. Но не менее важными были их старослужащие братья и сестры, ведь Hilfswerk могла опираться на навыки и историю благотворительности, восходящие к веймарским годам. Шарлотта Берлинг получила подготовку социального работника на протестантском женском семинаре в конце 1920-х годов. В годы нацизма она посещала тюрьмы. В 1948 году она помогала беженцам, застрявшим в болотах недалеко от Ганновера. Марга Буррляйн, вдова с шестью маленькими детьми, приняла пожилую пару беженцев, а также двух девочек-подростков, родители которых пропали без вести. Она прошла подготовку на воспитателя в детском саду и работала в сфере соцобеспечения молодежи. Помогала и ее старшая двенадцатилетняя дочь. Их семейным девизом было “Всегда готов”48.
И последнее, но не менее важное: помощь беженцам буквально означала “самопомощь”. Во многих лагерях и общинах добровольцами становились сами изгнанные. В Кведлинбурге, на окраине гор Гарц в советской зоне, в 1948 году священник заметил, что о Hilfswerk практически никто не знал до тех пор, пока беженцы не начали добровольно вступать в организацию49. Одной из многих изгнанников, принявших участие в этом деле, была Марианна Хамм фон Зар. Будучи изгнанной из Саксонии в ноябре 1945 года и лишившись всей собственности, она оказалась на западе, в Вюртемберге. На своей старой родине она была региональным руководителем Протестантской службы женщин (Christlicher Frauendienst) и немедленно применила эти знания в своем новом окружении. Она соединяла беженцев с местными помощниками, а беженцев, готовящихся к конфирмации, – с местными наставниками.
Часто получатели помощи сами превращались в благотворителей. Аннемари Хёрих потеряла все в феврале 1945 года, когда вместе с матерью и трехлетним сыном бежала из Восточного Бранденбурга (ныне Польша). Через год они оказались в Оденвальде, близ Франкфурта. Она нашла комнату и работу на дому. Той скудной одеждой, которой они располагали, они были обязаны Hilfswerk. За полгода женщина погасила свои долги, помогая местному священнику. По ее словам, нет ничего прекраснее, чем помогать нуждающимся50.
Самопомощь для изгнанников была вопросом гордости и признания: они хотели продемонстрировать свою ценность и независимость, а не выглядеть пассивными получателями милостыни. “Прежде всего, – объяснил один из сотрудников Caritas, – речь идет о единстве в борьбе с нуждой, а уже потом – о заботе о нуждающихся”. Беженцы имели “особое право” использовать свои ресурсы, не в последнюю очередь чтобы продемонстрировать, что они преодолели “тяжкие личные страдания”. И кто лучше других мог понять своих собратьев-мигрантов?51
Благотворительность традиционно считалась женским призванием, поэтому важно отметить, что мужчины тоже были помощниками в этом деле. В небольшом городке Кайзерслаутерн, в Пфальце, недалеко от французской границы, в 1947 году действовало 220 добровольцев. В группе состояли “мужчины, приходившие после смены в конторе или на заводе, или пенсионеры, желавшие найти новую цель в жизни”. Один из них, государственный служащий, писал, что он и его семья были верны церкви и ее благотворительным организациям “за много лет до начала Второй мировой войны”: “мы всегда собирали старую одежду… и пожертвования” для церкви, “и мы продолжали делать это и при нацистах”. Другой, инвалид, вызвался добровольцем вместе со своей пятидесятидевятилетней женой, дочерью (которая потеряла мужа в России в 1943 году) и внуками. “Величайшим счастьем” для них было помочь “бедной и достойной семье, лишившейся всего”52.
Возможно, смягчение маскулинности началось задолго до шестидесятых годов. Как католические, так и протестантские благотворительные организации призывали мужчин поддержать своих угнетенных братьев, а не проходить мимо. Плакаты и марки воспроизводили иконографию притчи о добром самаритянине, использовавшуюся в благотворительных акциях между войнами, и напоминали о солдатском идеале братьев по оружию, оказывающих поддержку друг другу53.
Благотворительность воодушевляет. Однако не следует ее романтизировать. На каждый пример сострадания и щедрости приходится случай, связанный с безразличием или дискриминацией. Благотворительность редко бывала слепой. Распределение еды и одежды давало священникам и гуманитарным работникам возможность различать группы нуждающихся и вознаграждать тех бедных, которые “этого заслуживают”. Семья Бурцлафф была родом из Западной Померании (Северная Польша) и после переселения жила в бывших армейских казармах. Все члены семьи много работали, чтобы выжить, шили тапочки. В знак признания они получили шерстяное одеяло и несколько “обрывков южноафриканской кожи” из пожертвований. Противоположный пример – семья Фриц, жившая чуть дальше, в бывшем сарае площадью 16 квадратных метров, где, как сообщал сотрудник Hilfswerk, “бегали мыши и крысы”. Платяного шкафа не было, а вместо него стоял довольно большой радиоприемник, несомненно, “приобретенный сомнительным способом”. Жена “имела очень плохую репутацию, была неуклюжа и довольно неряшлива. У нее было семеро детей, из которых никто не выжил” – как будто это была ее вина. На самом деле семья проявила склонность к милосердию и собиралась усыновить девочку, мать которой оказалась среди многих тысяч пропавших без вести. Но сотрудник Hilfswerk отказал им в какой-либо помощи и заявил, что “неэкономная и неопрятная” женщина не годится на роль приемной матери54.
Благотворительный импульс также не передавался благополучно от активистов к остальному сообществу. Работник Hilfswerk трезво оценивал ситуацию в Гессене в декабре 1947 года. Хотя расширить круг волонтеров удалось, их непропорционально большая часть принадлежала элите общества; только одну пятую составляли рабочие. Нарастало чувство изнеможения, отчасти из-за собственных личных забот, отчасти из-за “парализующего чувства невозможности помогать столько, сколько необходимо”. И волонтеры, и местные власти были полностью подавлены. Община была “резко разделена на две части: старых жителей и новых. Между ними не было ничего общего”. Беженцы-инвалиды не встречали вообще никакого сочувствия. Так что сотрудник организации пришел к выводу, что они как социальные работники могут “смягчить эти противоположности в отдельных случаях”, но в конечном счете этим должно заниматься государство55. Сотрудник службы по делам беженцев организовала женские кружки, чтобы повысить осведомленность о страданиях изгнанных. По воскресеньям даже старожилы, присутствовавшие на этих собраниях, не приветствовали вновь прибывших “ни единым словом… или взглядом в церкви, а после не здоровались с ними”. Даже женщины, знающие “христианскую любовь и сострадание”, не могли заставить себя проявить доброту к “подобным «бродягам»”56.
В Западной, как и в Восточной Германии, распространялась усталость от постоянного сбора средств. Во многих приходах были недовольны тем, что Hilfswerk забирала большую часть местных пожертвований и специальных сборов, не оставляя их сообществам. Некоторые обвиняли Hilfswerk в том, что она централизованна, анонимна, не соответствует библейскому духу и даже использует нацистские методы57. В августе 1949 года один священник писал Герстенмайеру: “Если кто-то хочет быть уверен, что сбор средств будет неудачным, ему достаточно просто сообщить, что это «для беженцев»”58.
В то время немцы называли эти пожертвования Liebesgaben – дарами любви – буквальным выражением христианского caritas. Согласно этой традиции, их истинная ценность заключается в равной степени в моральном и материальном вкладе, согревая сердца как дарителя, так и получателя и создавая связь между ними. Это не всегда было именно так. В 1947 году Потсдам посетили представители Международного Красного Креста. В одной школе они обнаружили на накрытых столах цветы; “дети, когда их спросили об этом, знали, откуда взялись пожертвования, и заверили нас, что их хорошо кормят”. Но в другой школе, расположенной неподалеку, напротив, кухня, где кормили почти четыреста детей, была “не слишком чистой”. Их матери жаловались, что еду иногда разбавляли водой и не съедали до конца. “Ни одна мать не выразила ни слова благодарности или признания благотворителям”. Женщины умолкли только тогда, когда представитель Красного Креста заметил, что они могут контролировать процесс, добровольно участвуя в приготовлении и раздаче пищи59.
То, что недавние враги были склонны посылать немцам еду и одежду, а не смотреть, как те замерзают и умирают от голода, вызывало различные моральные реакции. Пакеты помощи от союзников подорвали недоверие немцев. Когда пастор раздавал детям молоко и булочки недалеко от разбомбленного Касселя, одна мать поначалу выразила сомнение, что белая мука была подарком американцев: “Это все ложь… мошенничество и пропаганда”. Пастор отвел ее в сторону и показал этикетку, на которой по-английски было написано: “Во имя Христа”. Американский хлеб, сказал он ей, словно оливковая ветвь, которую голубь несет после потопа. Повсюду дети рисовали голубя и крест в знак благодарности жертвователям. Весной 1948 года в Университете Майнца на иностранные пожертвования каждый день кормили семьсот студентов. “Это оказалось лучшим лекарством от нигилизма”, – писал университетский пастор иностранным благотворителям. Помощь побудила учащихся “больше доверять себе и другим”. Горечь теперь стала редкостью, и они начали чаще встречаться с иностранными гостями. Снова и снова студенты приходили к пастору с вопросом, кто присылает им эти подарки и почему60.
Подарок требует благодарности. А благодарственные письма предлагали получателям задуматься о том, как они оказались в ситуации, в которой им требуются иностранные пожертвования, чтобы выжить. Для одного молодого человека, взятого в плен американцами, пожертвование было “претензией, даже суждением” и “постоянным вопросом к самим себе, что мы делали раньше и делаем сейчас”. Каждый дар, который достигал их, восстанавливал связь, которую они сами разорвали, писал он. Везде “мы видим последствия наших действий”. Тот факт, что другие предлагали помощь, а не месть, был актом прощения. “И зачастую только это прощение указывает на вину”61. Пожертвования были призывом к искуплению.
Однако этот молодой немец был студентом-теологом и вряд ли представлял собой типичный случай. Многие другие восприняли пожертвования как международное признание того, что они были достойными и невинными жертвами, и использовали благодарственные письма зарубежным дарителям, чтобы засвидетельствовать свои страдания. В декабре 1946 года пастор из Марбурга выразил благодарность своим христианским братьям и сестрам в Соединенных Штатах. С 1933 года, писал он, немецкий народ находился в страхе из-за режима террора. “Можете ли вы себе представить, сколько пришлось пережить нам, ненавидевшим режим, жаждавшим его краха и тем не менее посылавшим наших сыновей в бой?” Теперь Германия представляла собой “один большой концентрационный лагерь”. Американские пожертвования были высоко оценены “людьми, которых ввели в ужасный обман и жестоко оскорбили”. Другой человек попросил священника поблагодарить “щедрых жертвователей в Америке” за то, что их христианская любовь помогла смягчить их “страдания, произошедшие не по их вине”.
В обстановке надвигающейся холодной войны недавняя борьба с Советами и партизанами стала знаком отличия. В 1949 году житель Восточной Пруссии открыто рассказывал своим благотворителям, что “участвовал в боях против партизан” в Хорватии и сражался с русскими до самого конца. Четыре года он провел в Ленинграде и в колхозе в качестве военнопленного. Он не сомневался, что пожертвования дошли до тех, “кто больше всего пострадал от войны и ее последствий”, – до таких, как он сам62.
До сих пор иногда полагают, что изнасилование было великой тайной, которую в послевоенные годы тщательно скрывали. На самом деле многие женщины упоминали изнасилование в своих благодарственных письмах и рассказах о бегстве. Семья в лагере беженцев в британской зоне в сентябре 1946 года благодарила своих “дружественных жертвователей” в Канаде. “Дома, в Силезии, у нас было все необходимое… теперь мы изгнаны с нашей родины и бедны, как нищие”.!••••••••••••••••”!63. Затем поляки загнали их дубинками в гетто, избили и заставили выполнять каторжные работы. Учительница записала для Hilfswerk воспоминания очевидца о событиях в Пархиме, в Мекленбурге, к северу от Берлина, между 1945 и 1947 годами64.!•••••••••••••••••••! В Хусуме, на Северном море, изгнанников посетило вдохновение послать своим шведским благодетелям стихотворение с иллюстрациями. Оно начиналось со слов о том, что восток был чудесным местом, которое цивилизовали трудолюбивые немцы. К сожалению, “демон власти… бессознательно гнал верных к машинам смерти”.!•••••••••••••••••••”!65.
Изнасилование немецкой женщины стало олицетворением варварского изнасилования немецкого востока; и хотя подобные преступления также имели место в западных зонах, там они были менее распространены и не столь символичны. Католические церкви, а в 1950-х годах и правительство Западной Германии собирали свидетельства об изнасилованиях и насилии; книга “Der Grosse Treck” (“Большой поход”) 1958 года стала их популярным компендиумом66. Рекомендованный план католической проповеди 1946 года говорил прихожанам: “…то, что немецкие женщины и девочки пережили в результате изнасилования, превосходит возможности воображения. День и ночь слышались их крики”67.
Пожертвования имели разные последствия. Некоторых получателей помощи они заставили задуматься о нуждах других, близких и далеких. В средневековом городе Ульме, на Дунае, одна женщина, получившая несколько пакетов CARE, была тронута “человеческим величием” далеких благотворителей. “Посылала ли я когда-нибудь посылки незнакомым людям в Китае или Аравии… о чьих тяготах я слышала? – спрашивала она в 1951 году, и сама же отвечала: – Никогда”68. В знак благодарности она предложила на местном уровне реализовать инициативу, в рамках которой те, кто получил помощь из Америки, в свободное время трудились, добровольно стирая белье для перегруженных работой матерей и строя спортивную площадку для школы. В 1950-е годы проводились кампании пожертвований для беженцев из ГДР, а затем и для прибывших этнических немцев с востока. К концу десятилетия сострадание стало распространяться и через границы. В Рождественский пост собирались средства для голодающего населения Палестины, Сирии и Гонконга, а также для восстановления немецких церквей за железным занавесом. Это новое глобальное чувство этической ответственности изменило отношение немцев к “третьему миру”, как мы видели ранее69.
В Баварии в 1956 году главные благотворительные организации начали совместную кампанию “Дети помогают детям”. Несколькими годами ранее ЮНИСЕФ отправил баварским детям 235 тысяч пар чулок, 58 тысяч пар обуви и 41 тысячу костюмов и платьев. Вместо благодарственных писем или денег благотворительные организации просили баварских детей в ответ отправить “полезные и красивые подарки” нуждающимся детям в Египте. Они хотели “наконец-то сделать видимой готовность нашего народа оказывать помощь в условиях тяжелейших чрезвычайных ситуаций в мире”. По признанию организаций, заставить людей жертвовать для ближних было достаточно сложно. Тем не менее им нужно было работать над “развитием глобального сознания благодаря той благотворительности, которая черпает свою силу из лучших источников христианства и гуманизма”. В Мюнхене в кампании приняли участие сто школ. Студенческий комитет объяснял, что в даянии, как и в акте вере, мысль должна исходить из сердца. Следовательно, было жизненно важно, чтобы помощники “глубоко интересовались личностью получателя, чтобы… подарок и помощь не превратились в травму”. Дети смотрели документальные фильмы об аграрной жизни феллахов в Египте и собирали шорты, мыло, губки и школьные принадлежности; многие решили, что сельской бедноте тоже нужны карманные зеркала. Девушки шили мешочки для этих вещей и вышивали на них альпийские цветы. Результатам была посвящена выставка, где, в частности, можно было увидеть рисунок Сфинкса, лежащего у подножия башен-близнецов знаменитой мюнхенской Фрауэнкирхе; мероприятие сопровождалось исполнением народных песен. Местная газета приветствовала отправку “баварских шорт для египетских мальчиков”, рассматривая их как способ для немцев погасить часть долга, который у них образовался в результате помощи им самим. В общей сложности в акции приняли участие около 100 тысяч детей – впечатляющая цифра, хотя едва ли ее можно считать признаком абсолютного успеха в государстве, где численность детей в двадцать раз больше. Несколько школ и вовсе отказались участвовать в этой инициативе либо потому, что она не была официальной, либо потому, что их дети уже были перегружены школьной работой и сбором пожертвований для молодежных общежитий, приютов для животных и других бытовых нужд. Некоторые директора сказали организаторам: “…в первую очередь следует удовлетворить потребности детей в нашей стране”70.
Исход из ГДР вносил дополнительное давление. Между 1949 и 1961 годами, когда была возведена Берлинская стена, 2,7 миллиона человек бежали на запад. Во многом они пошли по стопам изгнанников и столкнулись с тем же сочетанием милосердия и враждебности. Разделенный город Берлин оказался в центре урагана. Католики начали специальную операцию по оказанию помощи (Katholisches Notwerk Berlin). По оценкам, в мае 1953 года из “зоны, оккупированной Советами”, как западные немцы называли ГДР, прибыла четверть миллиона католических беженцев. В Западный Берлин было отправлено 112 вагонов с пожертвованной одеждой, обувью, постельными принадлежностями и продуктами питания; католики из США добавили еще 1100 тонн продовольствия на сумму 15 миллионов долларов71. Hilfswerk, Красный Крест и другие благотворительные общества организовали аналогичные пакеты помощи.
Некоторые современники воспринимали этих новых беженцев как союзников в борьбе с коммунизмом. Однако среди населения в целом прием был сдержанным: как можно было быть уверенным, что это не коммунистические лазутчики? В 1950 году в ходе опроса людей спрашивали: “Следует ли приветствовать в Западной Германии немцев, которые считают жизнь в советском секторе невыносимой, или отправлять обратно всех тех, кто не может четко документально подтвердить, что подвергался политическим преследованиям?” Только 45 % выбрали первый вариант, 35 % отдали предпочтение депортации, а остальные не определились72.
Фактически большинство бежало из-за ухудшения условий работы и жизни, которое спровоцировало восстание 17 июня 1953 года. В тот год число беженцев достигло рекордной 331 тысячи человек. Несколько месяцев спустя Caritas организовала конференцию с беженцами и была “поражена”, что никто из присутствующих не назвал причиной бегства свои политические или религиозные убеждения. Сотрудники благотворительной организации также услышали, что после первоначального приема местное население стало “отстраненным и даже злобным”73. Они были встревожены числом прибывающих молодых девушек с венерическими заболеваниями и распущенными нравами, хотя и признавали, что их западные сестры были немногим лучше. Hilfswerk оценила личность и поведение нескольких тысяч беженцев. Многие уехали по причинам, связанным с работой. Половине из них было от восемнадцати до двадцати одного года, 20 % не достигли восемнадцати лет. Две трети демонстрировали “хорошее” поведение, у остальных был “плохой” или “сомнительный” характер. Проблема с этим трудным меньшинством, по мнению благотворительной организации, заключалась в “их ментальности”: “их распущенность усиливалась”, они были “морально неустойчивыми”, и “часто им недоставало трудовой этики”. Для общества, где работа определяла репутацию, это был ужасный табель успеваемости74.
Правительство выделило сбежавшим из ГДР специальные средства на жилье, обучение и интеграцию. К концу 1950-х годов стало прибывать больше беженцев с навыками и Abitur (дипломом о высшем образовании), что облегчило ситуацию. Но для многих компаний они были дешевой рабочей силой, их назначали на работу в дополнительные смены и размещали в гаражах или временных убежищах, за что взимали чрезмерную арендную плату. Молодежный работник в Кёльне в 1961 году отмечал, что с ними обращались так же плохо, как и с недавно прибывшими итальянскими и испанскими гастарбайтерами. Молодые беженцы оказывались в приютах со старыми, разведенными и морально неустойчивыми жильцами, где “выпивка и драки по ночам были обычным явлением”75.
В 1955 году каждый второй молодой беженец проходил через молодежный дом, управляемый благотворительными учреждениями и все чаще субсидируемый государством. Это были закрытые учреждения, не слишком отличавшиеся от армейских казарм. В 7 утра надо было вставать и завтракать. Затем наступало время ежедневной работы. Вечером следовали лекции или игры. В 22:00 был отбой. Нарушения или отказ от работы наказывались урезанием суммы карманных денег или выселением. Эти учреждения учили труду и дисциплине, в том числе добродетели экономии и бережливости. В конце концов молодежь отправляли в фирмы и на фермы. Большинство выглядело вполне довольными таким положением вещей, но система была открыта для злоупотреблений и эксплуатации. Неквалифицированный беженец, работавший на ферме в Восточной Вестфалии, говорил в 1955 году следующее: “Фермеры в этом регионе очень плохие, потому что здесь с нами обращаются как с рабами… Они думают, что только потому, что мы родом из восточной зоны, они вправе делать все, что захотят”. Многие воспринимали такой прием как несправедливый и патерналистский, лишающий их независимости и равного отношения. Молодой демократии предстояло еще многое сделать76.
Около 400 тысяч человек настолько разочаровались в капиталистическом западе, что вернулись обратно в ГДР. К ним присоединилась меньшая волна миграции на восток, о которой обычно забывают, но которая привлекла 200 тысяч пришельцев с запада. Лишь немногие из них были убежденными коммунистами. Большинство искали работу, жилье или любовь. Вскоре они обнаружили, что, хотя у ГДР не было проблем с предоставлением им первого, ситуация с жильем была еще более катастрофической, чем на западе. А перенаселенность и необходимость жить вместе с будущими тещами сказывались на романтических отношениях.
Если в Федеративной Республике интеграция была трудной, то в ГДР она была трудной вдвойне. Соседи и рабочие смотрели на прибывших с запада с подозрением и растерянностью: пусть те и не были шпионами, но были конкурентами за и без того достаточно дефицитные жилье и одежду. Девушка, переехавшая с семьей в Восточный Берлин в 1960 году, вспоминала, как встретила ее учительница в первый день в социалистической школе: “Как можно быть настолько глупым, чтобы переехать с запада на восток!”77 Многие остались ненадолго. В 1960 году в транзитном лагере Фридланд было проведено исследование среди вернувшихся на запад. У подавляющего большинства изначально не было сложившихся семьи и дома, многие были сиротами. Большинство не могли справиться с политизацией жизни в ГДР или были недовольны своей работой и жильем. Две трети продержались в ГДР всего несколько месяцев. Микаэла Хейден сбежала в Восточный Берлин в мае 1959 года, чтобы быть со своим женихом. По прибытии спецслужба (Штази) безуспешно пыталась ее завербовать. Будучи квалифицированным лаборантом, она смогла поступить в университет. Через три месяца ее отправили работать на фабрику, чтобы она смогла доказать свои социалистические взгляды. 2 февраля 1960 года она сбежала обратно в Западный Берлин78.
Помощь была жизненно важной, но в конечном счете краткосрочной. Изгнанники и беженцы должны были где-то пустить корни. Как они будут интегрированы, решали правительства, а не благотворительные организации. Восточная и Западная Германия придерживались радикально разных подходов, что отразилось в коллективных именах, данных пришельцам с востока. В советской зоне они были официально известны как “переселенцы” (Umsiedler) – термин, который делал их миграцию добровольной и заглушал любую критику в адрес братских социалистических стран, которые их вытеснили. В 1947 году группа беженцев из Силезии (с 1945 года в составе Польши), в том числе признанных жертв фашизма, собралась, чтобы потребовать улучшения жилищных условий и работы. Когда оратор обратился к ним как к Umsiedler, из зала раздались протесты: “Мы всего лишь бедные беженцы… мы изгнанники, те, у кого нет родины”. На следующий день организаторы из беженцев были арестованы, а сама группа распущена79. Едва ГДР родилась, как объявила о завершении интеграции. “Переселенцы” были переименованы в “новых граждан” (Neubürger).
В Западной Германии, напротив, в 1953 году они были официально признаны “изгнанниками” (Vertriebene) – буквально теми, кто был изгнан со своей родины против своей воли; термин распространялся даже на их детей, рожденных после изгнания. Под “беженцами” теперь подразумевались люди, бежавшие из ГДР. В то время как восток быстро распустил свои комитеты по переселению, запад предоставил изгнанникам собственный государственный департамент и оплакивал потерю их Heimat – термин, который отсылал к эмоциональным и территориальным корням, чувству принадлежности и безопасности, – а также своей patria, месту, где человек чувствовал себя как дома.
Западная Германия вела двойную игру. Внутри страны левые и правые силы использовали чувство недовольства изгнанных и поддерживали их мечту о возвращении на родину, в то время как во внешней политике они уважали новые границы. Восточная Германия была более честной и быстрее применила горькое лекарство: беженцам велели отказаться от подобных мечтаний, признать отсутствие шансов на то, что Советский Союз или Польша вернут их прежнюю родину, и считать своим домом ГДР. Такой реализм лишал беженцев своего голоса и идентичности.
В обоих обществах интеграция была фрагментарной и неполной, но по разным причинам. ГДР удалось быстро вывести своих мигрантов из лагерей, при этом бросив большинство из них на произвол судьбы. Поддержка ограничивалась экстренной помощью, беспроцентным кредитом и земельной реформой. Первая давала людям самое необходимое. Второй предоставлял 1 тысячу марок, чтобы обставить новые дома спальным гарнитуром или диваном. Это не слишком привлекало многих беженцев, которые не имели ни работы, ни собственности или жили на скудную пенсию и не видели перспективы погашения кредита. Земельная же реформа разделила большие поместья на множество мелких ферм. Для социалистов это имело мифическую ауру. Реальность оказалась жестче. Лишь один из двенадцати переселенцев получил ферму, и все знания, которые многие из них имели о сельской жизни, были получены из романов. Они также не принадлежали к локальным сообществам. В результате беженцы часто оказывались с самой плохой почвой и слабой кобылой. Для многих ранние заморозки, мертвое животное или больной член семьи означали конец короткой фермерской карьеры. Их жилищная ситуация тоже была не слишком привлекательной. Один из новых фермеров жаловался в 1952 году: он не мог понять, как спустя семь лет после войны в рамках пятилетнего плана, призванного модернизировать дома, были построены “такие собачьи конуры”. Некоторые собрали пожитки во второй раз и бежали на запад80.
Те же, кто остался, столкнулись с различными трудностями. В 1953 году жилая площадь “новых граждан” составляла 3,9 квадратных метра на человека, а у старожилов – 10,7. С коллективизацией те из беженцев, кто был ремесленником или мелким торговцем, потеряли шанс на независимость. Беженцы также с меньшей вероятностью вступали в партию. Имеющиеся данные свидетельствуют о том, что приезжие – такие как силезцы-католики в протестантских регионах Мекленбурга – часто оказывались маргиналами в устоявшихся сообществах и не могли полностью интегрироваться в местную жизнь вплоть до 1970-х годов. Некоторые пытались поддерживать старые связи под прикрытием встреч школьных выпускников и поездок с ними в зоопарки и другие места под бдительным оком Штази81.
Тем не менее разговоры о страданиях изгнанных не были в Восточной Германии полностью табуированы, как иногда считают. В 1947 году стихотворение Петера Хухеля “Der Vertriebene” (“Изгнанник”) запечатлело их отчаяние, когда они сидели в “пыли фургонов”, холщовые покрытия которых были пронзены “шипами и ветвями”: “Почему птица плачет по ночам?”82 Несколько лет спустя Анна Зегерс, знаменитая писательница-коммунистка, переехавшая в 1950 году из Западного Берлина в Восточный, написала цикл рассказов об их судьбе и о том, как они бежали “оборванные, грязные, в разорванных ботинках и с окровавленными ногами, отравленные изнутри страхом, отчаянием и ложью”. Одна из персонажей сообщает, что через три года после отъезда из Польши “ей было так же плохо [в ГДР], как и в первый день”. Двадцать лет спустя, в 1968 году, о беженцах вышел сериал “Тропы через страну”. В книге Кристы Вольф “Образы детства” (1976) боль от лишения корней представлена как справедливое наказание. Согласно официальным объяснениям, изгнание стало результатом эффекта бумеранга нацистской агрессии. Антифашистская ГДР предложила реабилитацию: новый дом, построенный на мирных основаниях.
Под официальной личиной многие “новые граждане” сохраняли ностальгию по старому Heimat. Спустя двадцать лет после войны внутреннее исследование в ГДР показало, что треть беженцев хотела вернуться к границам 1937 года – возвратить Восточную Пруссию, Померанию и Силезию83. Этим они не слишком отличались от своих собратьев в Западной Германии. Но разница заключалась в том, что в Восточной Германии не было публичного выхода для подобных стремлений. По крайней мере, в этом смысле беженцы были такими же, как и все остальные: они укрывались в своем личном коконе.
В Западной Германии интеграция была более затяжной и спорной. С самого начала власти выделяли значительные ресурсы. В Гессене, например, в 1949 году 85 % всех социальных пособий поступало непосредственно из бюджета и только 15 % – от благотворительных организаций. В том же году Бавария потратила 6 % всех своих доходов на беженцев, лагеря, льготы и пенсии. В земле Шлезвиг-Гольштейн этот показатель составил 12 %. В 1947–1948 годах земля Гессен собрала для беженцев 118 тысяч пар обуви, 100 тысяч рубашек и платьев, 300 тысяч столовых приборов, 85 тысяч печей и духовок и 60 тысяч матрасов и мешков соломы. “Распределение бремени”, как мы видели ранее, компенсировало изгнанникам по крайней мере часть их потерь. И тем не менее в 1954 году более 300 тысяч беженцев все еще находились в лагерях84.
Настроение среди изгнанников было переменчивым и взрывоопасным. Главный вопрос заключался в том, должны ли они бороться за возвращение своего старого Heimat или обосноваться в новом. До 1948 года организации беженцев с политической повесткой были запрещены, но это не мешало людям высказывать свое мнение. Советник по делам беженцев Зонального консультативного совета Британской зоны в сентябре 1946 года утверждал, что точно так же, как Германия не может жить без промышленного Рура, ей нужен восток, чтобы прокормить нацию. В Берлине глава CDU заявлял, что, несмотря на Потсдамское соглашение, восточный вопрос не решен и “полякам не нужно это пространство”. Высланные подписали петиции с требованием вернуть немецкую Kulturland, землю, которую “цивилизовали” их предки. Подобные призывы перерастали в антикоммунизм и нацистский страх перед азиатскими “ордами”. “Европа никогда не обретет мира, пока граница Азии перенесена к Эльбе”, – предупреждали христианские демократы в комитетах по делам беженцев в 1948 году. “Превращение восточногерманских и судетско-германских регионов в пустыню” угрожало выживанию западной цивилизации. Это либо сделает Западную Германию тяжким бременем для союзников, либо вызовет голод, что подтолкнет страну к коммунистическому перевороту. Единственным выходом было возвращение беженцев на восток85.
Церкви высказывались по-разному. Католики могли апеллировать к папе Пию XII, который еще в ноябре 1945 года осудил изгнание как величайшую несправедливость. Преступление не могло быть наказано новым преступлением, а грех одного народа не давал другому права совершать новые грехи. Но что это означало на практике для будущего? Для Эммануэля Райхенбергера, католического священника из Судетской области, провозглашенного “отцом изгнанников”, было крайне важно сохранить желание вернуться. Союзников, по его словам, необходимо “депотсдамизировать”. Изгнание было худшим преступлением в истории человечества, сказал он своим собратьям-беженцам: “…если истребление сотен тысяч евреев было преступлением – а в этом не может быть никаких сомнений… тогда преступлением является и уничтожение миллионов немцев”; такое уравнивание и искажение цифр в то время не было редкостью.
Многие считали, что изгнание нарушает не только права человека, но и божественное право на Heimat. Первый урок католической молодежи о “die Heimat” в 1950 году объяснял, что, поскольку родина – дар Бога, любой, кто отнимает ее, совершает кощунство и вызывает Божий гнев. “Восстановить несправедливость похищения Heimat перед Богом было единственной обязанностью, которой христианский Запад мог оправдать свое дальнейшее существование”86. Здесь была благодатная почва для “Пророчеств слепого юноши”.
Импульс, стоящий за таким “ревизионизмом”, довольно легко понять, но реальность в итоге взяла верх. Пастырские послания призывали паству принять страдания и их божественную искупительную цель. С этой точки зрения даже невиновные немцы должны были признать коллективную ответственность, а изгнанные несли Божий суд от имени всего немецкого народа. Следуя по стопам Христа, они приближались к Богу. В эти годы десятки тысяч отправились в паломничество за духовным утешением и руководством. Одно из них состоялось в Швебиш-Гмюнде под Штутгартом 15 октября 1947 года, в день святой Ядвиги Силезской, когда 8 тысяч человек пришли послушать Паулюса Сладека, священника-августинца из Судетской области. Они не забудут преступлений нацистов, сказал он им, и они знают, что им как нации придется за них заплатить. Однако это не оправдывает новые преступления против человечности, от которых они пострадали. Тем не менее они должны были быть реалистами. В ближайшем будущем возвращение на восток представляется “безнадежным”. Их “Heimat остался далеко позади”, и им нужно “создать новый Heimat для себя”87.
Протестантские священнослужители направляли аналогичные послания своей рассеянной пастве. В циркулярных письмах общине пастор из Восточной Пруссии призывал своих собратьев-беженцев принять страдания как божественный приговор за отсутствие веры в Германию, распространившееся задолго до нацистов. И Бог в итоге явит им милость. Единственный путь вперед, как учило Евангелие, – это примирение, а не ненависть. Многие беженцы, с которыми пастор разговаривал, писал он в 1950 году, соглашались с тем, что, “несмотря на всю человеческую злобу и насилие, исход из Heimat – это повеление Бога и, следовательно, должно быть благословением”. Пастор предостерегал паству против тех, кто только рождал “ложные надежды”88.
Эти голоса снова сместили акцент с поляков и союзников на отношения между вновь прибывшими и их оседлыми соседями. Бог призвал их домой. Теперь им нужно было добиться того, чтобы принимающая сторона в Германии отнеслась к ним как к равным и помогла встать на ноги. Их солидарность в страданиях должна была стать сообществом взаимопомощи для всех немцев. В ходе этого процесса вопрос о вине трансформировался. Вместо того чтобы спрашивать: “Кто виноват?”, сказал глава Evangelisches Hilfswerk в Вюртемберге, им следует спросить: “Что мы должны друг другу как христиане?”89
5 августа 1950 года, через пять лет после Потсдамского соглашения, различные землячества подписали “Хартию немецких изгнанников”90. Она отстаивала право на Heimat как фундаментальное право человека, которое дано Богом и отнято у них. Хотя они и не отказывались от претензий на свои старые земли, они отказались от “мести и возмездия” и обязались работать над объединением Европы и восстановлением Германии. Взамен они хотели равного обращения с гражданами в повседневной жизни, справедливого распределения издержек войны и интеграции всех профессиональных групп в новый Heimat. Это был компромисс, достаточно емкий для большинства: и тех, кто признавал, что восточные территории потеряны навсегда, и тех, кто цеплялся за идею, что Силезия и Восточная Пруссия по праву остаются Германией.
Что же касается их нового Heimat, то географическая судьба означала, что наибольшее количество беженцев прибыло либо в землю Шлезвиг-Гольштейн на севере, либо в Баварию на юге. В основном это были сельские регионы. Сотни тысяч людей застряли там отчасти потому, что Западная Германия представляла собой систему федеральных земель, и многие из них отказывались разделить бремя, поскольку им и так хватало забот с разбомбленными городами; их аргументом было: сначала – новые дома, затем – новые люди.
Зимой 1951–1952 годов четверть миллиона изгнанных находилась в лагерях или временных приютах в земле Шлезвиг-Гольштейн, и многим это успело надоесть. Федеральное министерство дало много обещаний, но в прошлом году ему удалось переселить только 20 тысяч из прибывших. Остальные же угрожали самостоятельно отправиться в большой “поход” на юг, если правительство наконец не придет им на помощь. “Мы подобны ручьям”, предупреждало одно из стихотворений: мы неудержимы и готовы “затопить ваш порядок”91. К весне в “поход” собралось более 30 тысяч человек, а местные фермеры добровольно предоставили повозки и лошадей. В путь были готовы отправиться люди, некогда преодолевшие замерзшую Балтику, поэтому второй исход, теперь уже в Южную Германию, должно быть, выглядел в их глазах как увеселительная прогулка.
Многие письма желающих присоединиться к походу были полны отчаяния. Рихард Роде потерял ногу на войне и застрял на берегу недалеко от Хусума. “Я часто стою на илистых отмелях и кричу о своем горе, но никто не помогает”92. Он был из Восточной Пруссии. Его жена жила в лагере для интернированных, прежде чем оказаться в Люденшайде, в 500 километрах от него. Сын, депортированный в Россию, вернулся и теперь работал чернорабочим на пароходе. С Рихардом оставалась его четырнадцатилетняя дочь. Все, чего он хотел, – это нормальную семейную жизнь, а для этого ему нужен был нормальный дом. Если будет необходимо, он пойдет на костылях. Другие жаловались на то, что застряли “в подвале, где не было ни единого луча солнечного света”, а также на местный “туманный климат”, который делал их астму и ревматизм невыносимыми. Но преимущественно люди страдали от безнадежности жизни в глуши, без работы, без будущего и без разрешения на переезд. Их будто похоронили заживо. “Мы не слишком хорошо знакомы с сельским хозяйством”, – написала одна семья. Им платили гроши, и они хотели переехать в городской Рур или Вестфалию – “прежде чем мы отправимся к черту”. Особенно сильно пострадали пожилые люди, инвалиды и вдовы с детьми. Отец – инвалид войны чувствовал себя полностью игнорируемым властями: изгоняя таких родителей, как он, в отдаленные деревни, они лишали их талантливых детей возможности посещать среднюю школу. Клерк умолял: все, что он хотел, это чтобы его отправили в маленький городок, чтобы он мог жить независимо и больше не быть обузой для государства.
Комиссии по переселению отправили делегатов из других земель в Шлезвиг-Гольштейн, где те отобрали молодых людей с наибольшим трудовым потенциалом. “Социальный багаж” стариков, инвалидов, матерей и больных проигнорировали. Местный мэр сравнил ситуацию с “рынком рабов”93.
Но в итоге идея отправиться в великий “поход” заглохла. Под давлением федеральное правительство ускорило программу переселения, построило больше новых домов и заставило земли принимать пенсионеров и менее трудоспособных людей. К концу 1952 года было переселено полмиллиона, а в следующем году – еще четверть миллиона94.
Изгнанники сталкивались с множеством неудобств, особенно в сельской местности. В Баварии многие беженцы, приехавшие из городов и поселков Богемии, застряли в небольших сельских поселениях. Большинство были недовольны и хотели переехать в город. 20 % из них были безработными, в то время как среди старожилов таких было только 6 %. Уровень самоубийств был высоким. Лишь четверть имели собственную квартиру, и только у 30 % была кухня; в Западной Германии в целом 67 % беженцев снимали комнаты у хозяев, тогда как среди старожилов – 27 %. По словам одного исследователя того времени, “семья больше не собиралась вокруг живого огня”. Ремесленники и представители рабочих профессий находили работу по прежней специальности легче всего. Фермеры и торговцы, напротив, оказались батраками, разнорабочими или вовсе безработными. В земле Шлезвиг-Гольштейн к 1953 году каждый второй местный житель вернулся на работу, которой он занимался до войны. Среди беженцев это был лишь каждый четвертый95.
Культурная пропасть между двумя сообществами часто была столь же обширной, как и материальная. Провинциальные города и деревни были монокультурными. Прибытие изгнанников ознаменовало собой ценностную трансформацию, как минимум не менее значительную, чем “бум” 1960-х годов, взволновавший ученых-социологов. Беженцы открыли эти провинциальные острова, принеся с собой другие верования, вкусы и обычаи.
В Баварии, например, до войны было 1400 районов, все жители которых исповедовали одну веру. К 1950 году таких районов не осталось. По всей Германии католические общины внезапно оказались в среде протестантов с востока, протестантские общины столкнулись с католиками из Силезии, а трезвым протестантским бюргерам реформатской веры Цвингли и Кальвина пришлось примириться с более жизнерадостными лютеранами из Восточной Пруссии и Померании.
Мардорф был католическим городком к северу от Франкфурта. Эвакуированные во время войны из Рейна и Рура все еще находились там, когда весной 1945 года прибыли первые семьи из Восточной Пруссии. Их поселили в общественном зале, который до 1942 года был домом Якоба и Розы Маас, членов небольшой еврейской общины, депортированных и убитых в Заксенхаузене и Аушвице. К 1949 году в городе насчитывался 351 беженец, что составляло четверть всего населения, и многие из них были протестантами. Дети бросали камни в дверь собственной церкви, когда вновь прибывшие проводили внутри свою службу. В других местах беженцы были вынуждены хоронить своих мертвецов за стенами кладбища. Иногда изгнанники проходили мили, чтобы послушать лютеранского пастора с востока (Ostpfarrer), вместо того чтобы посетить местную реформатскую церковь96.
Вдобавок к такого рода напряженности, национальная идентичность имела разное значение для общин, которые находились внутри немецкого национального государства со времен Бисмарка, и немецкой диаспоры за его пределами. Возьмем, к примеру, гессенский город Аллендорф. За исключением горстки еврейских семей и слесаря-протестанта, до войны город был исключительно католическим. Религия была его основной идентичностью. Для протестантских Судетов, напротив, принадлежность к меньшинству в Чехословакии означала, что решающее значение имеет национальность. “Какие вы отсталые, – сказал старожилам немецкий беженец из Праги, – вы ведете себя так, как будто живете в Средневековье и ведете религиозные войны”97.
Чуть восточнее находилась деревня Герсдорф, в которой проживало 176 человек. Почва здесь была бедной, а сама деревня была слишком мала, чтобы привлечь торговцев и ремесленников. Жизнь определялась самодостаточностью, скромностью и трудом. Люди здесь были воспитаны в трезвом духе реформатской протестантской церкви. По словам одного этнографа того времени, их отличительной чертой были “простота и серьезность”. Женщины старше сорока лет носили “простую одежду серого, коричневого или черного цвета”. Еда должна была быть “хорошей и сытной”. Их дома были “без какой-либо роскоши”, и даже церковь не была украшена. Сами люди были “молчаливыми”. “Проявление чувств рассматривается как слабость, как недостаток самообладания”. У жителей этой деревни было “особое представление о чести”. Малейшая провокация могла рассорить семьи на несколько поколений. Точно так же они не принимали подарков, не отдав немедленно чего-нибудь взамен. Детей, которые “принимали еду от других семей, ругали и даже наказывали”. В результате в Герсдорфе почти не было общественной жизни.
После войны сюда прибыли 128 изгнанников из моравского города Цнайм (Зноймо). Война уже потрясла деревню, отправив ее молодых солдат во внешний мир, но появление изгнанников стало настоящим культурным шоком. Они не только говорили на моравско-австрийском диалекте, но и были выходцами из процветающего города со средневековым замком, церковью и фресками. Их почва была богата, а их ремесленники – искусны. Они представляли коммерческую культуру, где деньги тратились на красивую одежду и вкусную еду. Они наслаждались как жизнью, так и работой. Они были хорошо образованы. И они были католиками. В своем праздничном шествии в честь Тела Христова они трясли шумными погремушками. Как будто в черно-белое немое кино внезапно вторглись цвет и звук.
Беженцам относительно повезло: им разрешили взять с собой 100 килограммов багажа, включая постельное белье. Жить пришлось в тесноте, но лагерей они избежали. Однако делать им было почти нечего. Четверо из них помогали местным фермерам, и несколько женщин пряли джут. Однако большинство ремесленников зависели от пособий, а поскольку 10 % средств поступали непосредственно из деревни, это усиливало напряженность. Для местных жителей открытость прибывших была признаком празднословия, их склонность к скромной роскоши – транжирством, а демонстративная религиозность – лицемерием98.
Подобные сцены разыгрывались по всей провинциальной Германии. Изгнанники приносили с собой глоток свежего воздуха и модернизировали сельские регионы, помогая превратить Баварию в промышленный центр, которым она сегодня является. Местная одежда уступила место городским костюмам и платьям. Интеграцию изгнанных часто называют одной из историй успеха Западной Германии. Но насколько успешным было это мероприятие и для кого?
Изгнанников в общей сложности было 12 миллионов человек, но они были разделены по происхождению и идентичности. Только различных четко оформленных землячеств насчитывалось двадцать одно. Block (“Союз”) пытался мобилизовать их как единый политический голос в 1950-е годы. На региональных выборах, где концентрировались определенные группы, это объединение было весьма успешным: оно получило 23 % голосов в Шлезвиг-Гольштейне в 1950 году и 9 % в Баварии в 1958 году. Однако на национальном уровне избиратели из Буковины (Румыния и Украина) и Восточной Пруссии (Польша и Советский Союз) имели так же мало общего друг с другом, как и со всеми остальными немцами. В 1953 году Block прошел в бундестаг и присоединился к коалиционному правительству Аденауэра. Четыре года спустя ему не удалось преодолеть порог в 5 %, необходимый для получения места. Как показали исследования, изгнанники в основном с подозрением относились к подобным лобби. Однако более важными, чем эти негативные факторы, были государственные и частные усилия по ассимиляции.
В 1995 году, в пятидесятую годовщину высылки, глава Союза изгнанных (Bund der Vertriebenen) вспомнил прошлое и посетовал, как мало внимания уделяла общественность их судьбе99. Это было ложью. В первые два десятилетия после войны появился целый поток книг, фильмов и мемориалов, посвященных утрате старого Heimat. В 1950-е годы большинство газет издавали специальные приложения для изгнанных; кроме того, у них было триста пятьдесят собственных газет. Там публиковались статьи о трагически затопленных кораблях с беженцами, а в романах содержались выразительные сцены насилия. Так, в последней книге Вихерта “Missa Sine Nomine” (“Месса без имени”) детей топят в выгребной яме, а священника распинают на дверях церкви. Йозеф Мюльбергер в “Galgen im Weinberg” (“Виселица в винограднике”, 1951) рассказывал о судьбе немцев нееврейского происхождения, которых после освобождения Терезиенштадта заставили перезахоронить убитых в лагере евреев. В процессе этого одного немецкого еврея насмерть затоптал разъяренный чех; автор использовал гравюру Дюрера “Братоубийство” как метафору, чтобы проследить генеалогию событий вплоть до Каина и Авеля. Бестселлером стал роман Юргена Торвальда “Es began an der Weichsel” (“Это началось на Висле”, 1949–1950) – смесь фактов и вымысла, выдержавшая пятьдесят изданий. Художники делали гравюры на дереве, изображающие депортированных девушек, и вырезали статуи матерей во время их бегства. В Берлине Дом педагогики и искусства организовал выставку с рисунками детей-беженцев с выразительными портретами многоглавой гидры большевизма100.
Фильмы о Heimat имели большие кассовые сборы. Этот жанр сейчас часто вспоминают как ностальгический китч – и во многих случаях так оно и было. В хите 1951 года “Grün ist die Heide” (“Зеленая пустошь”) прекрасная героиня-беженка влюбляется в лихого молодого егеря, таким образом объединяя старый и новый Heimat. Тем не менее фильм не предполагал, что все путешествия беженцев заканчивались столь же счастливо. Несмотря на теплый прием в поместье дяди на Люнебергской пустоши, отец девушки настолько переживает потерю родины, что ради спасения обращается к браконьерству. “Мужчиной больше быть нельзя, – говорит он дочери. – Только когда я нахожусь в лесу, я забываю все свои страдания”101. Другие беженцы изображались артистами цирка и мечтали эмигрировать в Америку. Сценаристом был Бобби Лютге, сделавший карьеру благодаря военным комедиям, а также раннему образцу нацистской пропаганды – фильму “Hitlerjunge Quex” (1933), повествующем о юноше-нацисте из левой семьи, убитом коммунистами. Будучи силезцем, Лютге сознательно добавил в конце фильма “Песню об Исполиновых горах”: “Голубые горы, зеленые долины и среди них милый маленький дом… Исполиновы горы, немецкие горы, моя любимая родина ты!” Зрители были в слезах. Этот силезский гимн появился еще во время Первой мировой войны и показывает, как быстро были восприняты националистические традиции. Неудивительно, что Чехословакия обиделась на упоминание о “немецких горах”, и в ГДР песню запретили.
На западе беженцы могли рассчитывать на общественную поддержку со стороны федерального правительства, земель, городов и поселков. Признание их культурного наследия было так же важно для их мирной интеграции, как кирпичи, раствор и деньги. Их биографии, обычаи и история, как оно показывало, были ценной частью немецкой культуры. В этом заключалось главное отличие от более снисходительного обращения с восточными немцами после воссоединения в 1990 году. Бавария приняла судетцев как “четвертое племя”, вернувшееся домой и воссоединившееся с франками, швабами и старыми баварцами; как напоминали священники, святая Ядвига, покровительница Силезии, была баварской графиней. Более того, в контексте холодной войны беженцев с востока воспринимали как опытных “защитников границ западной цивилизации”, по словам депутата-либерала Курта Вайднера102. Баварское правительство призвало школы сохранять наследие судетцев и силезцев, а с 1951 года субсидировало проекты, посвященные их играм и фольклору. Баварское радио (BR) еженедельно транслировало передачи об их культуре и обычаях. Поворачивая ручку радиоприемника, слушатели имели возможность услышать вновь собравшийся в Регенсбурге Силезский хор и музыкальную группу Eghalanda Gmoi из Богемии.
В 1953 году федеральный парламент включил в закон об изгнанниках специальный параграф, в котором признавалось их право на особую культуру и на общественную поддержку. Уроки востока (Ostkunde) стали частью школьной программы, а министерство по делам изгнанных распространяло карты их бывшей родины и фильмы о ней. Города и регионы на западе взяли на себя роль наставников для “потерянных” территорий на востоке. Бавария приняла под свое крыло всю Судетскую область, Шлезвиг-Гольштейн, Померанию. Появились сотни небольших музеев малой родины (Heimatstuben) с коллекциями регионального искусства, ремесленных изделий и других памятных вещей. По всей стране указатели отсчитывали расстояние до Данцига, Бреслау и Кёнигсберга и более или менее четко указывали направление. “Силезия остается немецкой”, – гласила надпись на одном из них, установленном в Гисене в 1956 году.
Память об изгнании также увековечивалась в церквях. Церковь Святого Николая в Киле была разрушена бомбардировками союзников, как и церковь Святого Иакова в Штеттине (Щецин). Когда церковь в Киле была восстановлена, к ней пристроили померанскую часовню с печатями восточных городов на полу и окнами с изображением Христа на кресте, наблюдающего за вереницей страдающих женщин, детей и стариков, бегущих с родины. Когда через несколько лет после окончания войны в свободном порту Гамбурга было обнаружено более тысячи церковных колоколов, конфискованных нацистами из-за меди и олова, колокола с востока были розданы общинам с большим количеством беженцев, чтобы они услышали “живой голос Heimat”. В других местах беженцы жертвовали церковные колокола с надписью “Я призываю Heimat”. Имена погибших при изгнании стали появляться рядом с именами местных погибших в двух мировых войнах на мемориалах и табличках103.
На траур не существовало табу. Более тысячи скал, башен и рощ увековечивали старый Heimat. Камни и кресты вызывали в памяти романтические и националистические символы немецкой верности и христианской миссии на востоке. Одним из самых больших был крест высотой 25 метров, возвышавшийся на скалах Гарца над Бад-Гарцбургом, в пределах досягаемости границы с ГДР. Инициатором установки стал бывший майор-танкист, бежавший из советской зоны, архитектором и строителем – беженцы из Силезии и Вартегау (Западная Польша). “Крест немецкого востока” был вдохновлен крестом гигантского Танненбергского мемориала в Хоэнштайне (Ольштынек, Польша), который установили в 1927 году в память о генерале Гинденбурге, разгромившем в 1914 году русскую армию, что явилось “местью” за то, что поляки и литовцы нанесли поражение тевтонским рыцарям пятьюстами годами ранее. “Крест немецкого востока” был открыт 24 июня 1950 года под сопровождение христианских, националистических и völkisch ритуалов; за мероприятием из пивных палаток наблюдали 20 тысяч человек. За вступительными речами священнослужителей протестантской и католической церквей и ариями из Баха и Генделя последовало празднование летнего солнцестояния. Внутри постамента был замурован небольшой черный ларец, наполненный землей из старого Heimat. Затем женщины установили вокруг него деревянные доски с гербами восточных провинций.
Крест имел несколько значений. Он символизировал христоподобные страдания беженцев и обещание воскресения, отсылал к исторической миссии Германии как тевтонского крестоносца и оплота западной цивилизации против варварских “славян” с востока и, наконец, был более личным памятником умершим близким, покоившимся на кладбищах старой родины и в импровизированных могилах по пути в изгнание. На самом кресте были написаны даты “1945” и “1950”, но на правом конце оставалось свободное место для года воссоединения немецких земель. Министр по делам изгнанников Ганс Лукашек, силезский католик, заверил собравшихся, что “федеральное правительство никогда не откажется” от их восточной родины, “пока там есть немцы”. С вершины скалы открываются потрясающие виды на расстояние до 100 километров, а сама она стала популярной туристической достопримечательностью в летние месяцы. По ночам ярко освещенный крест посылал сигнал немецким братьям и сестрам по ту сторону границы, в ГДР104.
В 1956 году изгнанные получили свой официальный праздник – Tag der Heimat (День Родины) во второе воскресенье сентября. Однако самыми большими общественными праздниками были ежегодные собрания различных землячеств. Например, десятый Судетский день в 1959 году собрал 350 тысяч человек. Для политических партий это была возможность продемонстрировать свою приверженность праву на Heimat. Канцлер Аденауэр в 1953 году сказал силезцам, что он “глубоко убежден… что и для вас наступит день, когда вы вернетесь домой”105. Несколько лет спустя Вилли Брандт, популярный социал-демократический мэр Берлина, подчеркнул: Силезия “остается в нашем сознании немецкой землей”. В 1963 году руководство SPD заявило это еще резче: “Отрицание – это предательство”106.
Такие признания смягчались оговорками о необходимости мира, примирения и европейского единства вместо агрессии и мести. Тем не менее они объясняют шок, который испытали организованные изгнанники, когда в 1970 году Брандт, теперь уже канцлер, пал на колени перед памятником восставшим в Варшавском гетто, а затем подписал договор с Польшей, признающий послевоенные границы. В условиях оттепели, созданной Ostpolitik Брандта, лобби изгнанников оказалось в затруднительном положении. Именно эта внезапная смена ролей породила idée fixe, согласно которой их страдания всегда игнорировались, и эта точка зрения лишь укреплялась по мере того, как евреи и другие группы жертв начали завоевывать общественное признание.
Культурное признание работало как форма политического сдерживания. Вместо принудительной ассимиляции, как в ГДР, в Западной Германии изгнанникам была предоставлена двойная идентичность. Сохранение их обычаев и костюмов имело политический смысл. Многие политики не хотели, чтобы изгнанные ассимилировались слишком быстро, в надежде на возможное возвращение и изменение границ. Предыдущие десятилетия показали, как быстро перемещения населения могут обратиться вспять. Тем временем ностальгия поглотила и укротила реваншистскую энергию. К концу 1950-х годов численность Союза изгнанных сократилась до 2 миллионов членов, что составило треть от количества ее участников в начале десятилетия. Некоторые землячества сохранили политическое крыло. Однако для большинства беженцев Heimat перестал быть территориальными притязаниями и продолжал жить лишь как место памяти. Когда в 1955 году издательство Brentano объявило конкурс рассказов и стихов изгнанных, оно оказалось засыпано письмами – поступило 12 тысяч заявок. Едва ли хоть один из авторов был мотивирован местью. Изданный сборник носил красноречивое название “Aber das Herz hängt daran” (“Но сердце цепляется за него”)107.
Настоящим испытанием интеграции стала повседневная жизнь. Ее относительный успех больше всего зависел от трех институтов: работы, брака и клубов.
Несмотря на многочисленные трудности, у беженцев также были ценные активы, которые отличали их от большинства предыдущих и последующих мигрантов. Они были высокообразованны, говорили по-немецки и были гражданами, имеющими права, в том числе право голоса. И они прибыли в благоприятный момент. Нацистская Германия полагалась на миллионы подневольных рабочих. Высланные заполнили образовавшуюся брешь, обеспечив немецкий бизнес дешевой и гибкой рабочей силой. Американский план Маршалла уже в конце 1940-х годов сделал доступными дешевые кредиты. Когда в 1950 году разразилась Корейская война, она предоставила немецкой промышленности прекрасную возможность. Поскольку многие из их конкурентов находились в состоянии войны, немецкие фирмы могли экспортировать и расширяться. Это было начало Wirtschaftswunder, экономического бума, который затронул всю Европу, но в Западной Германии буквально стал чудом. Без 12 миллионов беженцев это чудо было бы гораздо менее чудесным. Расширение сферы услуг в 1960-е годы также было бы немыслимо без наличия образованных женщин среди изгнанных. Кроме того, беженцы восстановили фирмы и целые отрасли, которыми они славились на востоке, такие как стекольная промышленность Габлонца (Яблонец), которая нашла новый дом в Нойгаблонце в Баварии, или производство чулок Kunert из Богемии.
С восстановлением экономики произошли коренные перемены. Если раньше изгнанных считали бременем, то теперь их ценили как человеческий ресурс. Федеральное правительство и правительства земель сыграли важную роль в этом переходе. С самого начала их девизом было “Arbeit schafft Heimat” (“Труд создает родину”). В 1947 году были введены квоты – одно рабочее место для беженца на каждые четыре, предоставляющиеся местным жителям. Фирмы могли получить стартовые кредиты, гарантированные государством. Гессен разработал собственный план и переселил беженцев с севера на промышленный юг, где фирмы в Дармштадте и Оффенбахе нуждались в квалифицированной рабочей силе. Работа была великим объединяющим фактором отчасти потому, что она выражала общую систему ценностей, прославляющую трудолюбие. Технический руководитель швейной фабрики, сам беженец, рассказал в 1949 году исследователю, что в цехах не было отдельных группировок. Старые и новые жители были “органически связаны”, потому что зависели друг от друга: “Все, что меня волнует, это производительность”108.
Государственные служащие, учителя, журналисты и другие специалисты вернулись к своей привычной работе быстрее всего. К 1952 году дети изгнанников уже могли посещать средние школы и университеты, как и дети старожилов. Тем не менее даже для фермеров и тех, кто навсегда потерял старую работу, новая жизнь была не такой уж плохой: фермер, который раньше трудился более 70 часов в неделю, теперь был занят только 45 часов как рабочий. Объективное снижение статуса могло смягчаться субъективным удовлетворением от новой должности, как в случае с независимым торговцем, который устроился курьером к врачу и пользовался заслуженным уважением пациентов. В конце 1950-х годов разрыв между новым и старым населением все еще был заметен в имущественном отношении: машина была у 12 % изгнанных против 18 % старожилов, а холодильник – у 18 % против 27 %, – но он сокращался109.
В 1957 году Западная Германия достигла полной занятости. В следующем году пастор из Норденбурга недалеко от Кёнигсберга в Восточной Пруссии (Калининград, Советский Союз) разослал регулярный циркуляр оставшимся в живых членам своей общины, которые были разбросаны по Нижней Саксонии и Руру; сам он оказался в Дуйсбурге. Он запечатлел замечательную трансформацию в их жизни. Фриц Берендт нашел работу машинистом на заводе по производству двигателей. Фриц Кулик четвертый год трудился в AEG, компании – производителе бытовой техники, и его рабочий контракт был постоянным. Оба сына семьи Гейер учились в Геттингене. В таких письмах отражалась гордость, с которой мужчины возвращали себе работу и уважение, но в них также отмечалось, как много еще предстоит сделать женщинам. Например, Бойтеры, семейная пара парикмахеров, поселились в Ольденбурге, но мужчина вернулся с войны инвалидом, и именно его жена открыла там “хороший салон”. В заключение пастор сообщал радостные новости о своей семье: его старший сын сдал экзамены по юриспруденции и теперь проходит стажировку в окружном суде, средний собирался стать метеорологом, а младший изучает богословие в университете. Его дочь, как он с гордостью отметил, вышла замуж за пастора, имевшего стабильное положение110.
Любовь (или, по крайней мере, брак) была вторым путем к интеграции. Рост числа смешанных браков был необычайным и показывает, как быстро два сообщества становились одним. В 1952 году 72 % всех изгнанных, вступивших в брак в Баварии, связали себя семейными узами с местным жителем. В Верхней Франконии этот показатель составлял 80 %, что современники объясняли более живым и открытым характером франконцев. Однако даже среди более бережливых и расчетливых швабов вступивших в смешанный брак изгнанников было 68 %.
Эти цифры позволяют взглянуть на предрассудки и антагонизм в перспективе. Для каждого замерзающего нашлась теплая постель. Они напоминают, насколько уникален опыт немецких беженцев по сравнению с более поздними мигрантами из Италии, Греции и Турции, которые не были гражданами и редко заводили близких друзей среди немцев (или наоборот), не говоря уже о браке. Даже в таком месте, как Мардорф, где местные жители все еще носили традиционные костюмы, а священник предупреждал, что их деревня превращается в “диаспору”, приезжие и старожилы вступали в браки друг с другом. Просто браки редко заключались между равными, по крайней мере, с точки зрения прежнего статуса. Беженцы женились “сверху вниз”, а местные жители – “снизу вверх”. В Мардорфе, например, бывшие коммерсанты и торговцы выбирали в супруги одиноких бедных деревенских женщин111.
На первых порах региональные обычаи могли усилить сегрегацию, особенно там, где изгнанные жили в собственных поселениях на окраине города. В 1956 году в Кауфбойрен-Нойгаблонце в Южной Баварии проживало 9 тысяч жителей. 90 % из них были выходцами из Изерских гор (Йизера/Чехия). Их землячество праздновало летнее солнцестояние маршем с факелами и оркестром и заканчивало шествие около большого костра, куда люди бросали венки с криками “Выше, пламя!”, чтобы сохранить надежду на возвращение в старый Heimat. У них были свои судетский песенный и гимнастический кружки, тренер которого клялся защищать народные танцы и региональные костюмы от иностранного джаза и жевательной резинки. “Гимнаст судетско-немецкого происхождения, – сказал он, – должен быть не знатоком спорта в духе нынешнего материализма, а борцом за Heimat в духе Яна, [националистического] отца гимнастики”. Люди даже начинали больше говорить на своем диалекте, а не наоборот. В таком интровертном обществе двигаться дальше было не так-то просто. В 1950 году состоялась постановка “Изерины”, “романтической пьесы”, написанной судетцем. Оказалось, что все не так уж и романтично. Изерина – дочь немецкого графа, ее насилует богемский помещик Драгомир. Когда занавес опустился, раздались громкие крики “Heimat!”.
Однако даже здесь старое и новое начали сливаться. Дети изнанников стали копировать шествия местных детей с фонариками. Их родители отказались от многодневных свадеб и вместо этого накануне вечером в одной большой компании били старую посуду, как это делали местные жители. В этом и подобных поселениях землячества теряли своих членов. Изгнанные продолжали уверять друг друга, что Heimat “незаменим”, но к концу 1950-х годов это стало не более чем формальным причитанием112.
В больших городах напряженное сочетание людей, торговли и культуры облегчало новичкам адаптацию. В 1950 году гамбургская газета заметила, что уже очень многие из беженцев идентифицировали себя как Hamburger, так что интерес к недельным празднествам в честь восточногерманского Heimat сильно упал113.
Провинциальная Германия была другим миром. Здесь дверью в общественную жизнь были клубы. К сожалению, этот мир не слишком хорошо отражен в большинстве исторических источников, которые предпочитают уделять внимание городам, а не провинциальной среде, которая может показаться удушающей, консервативной и мелкобуржуазной – то, что немцы называют словом spiessig. Но в конечном счете именно здесь обитала значительная часть населения. Для сотен тысяч беженцев клубы стрельбы или кролиководства имели большое значение и превращали чужаков в своих. Для мужчин эти места были крайне важны, потому что по крайней мере до 1960-х годов клубы были мужской прерогативой, где формировались дружба и связи. Если кто-то не был членом местного клуба, он не имел никакого веса.
Двери клубов открывались медленно. В деревне Кёрле, расположенной к югу от Касселя в Северном Гессене, в течение первых семи лет местные фермеры регулярно отказывали изгнанным в разрешении на строительство собственных домов и не пускали их в свои клубы. Судетцы были народом, игравшим в футбол. Местные жители, напротив, играли в гандбол и не хотели их видеть в своем спортивном клубе. Со временем высланные создали свой собственный клуб – местные жители прозвали его “коммунистическим”. В Грине, в Нижней Саксонии, шестнадцатилетнему силезскому мальчику повезло больше. Как он двадцать пять лет спустя рассказывал этнологу: после прибытия в 1946 году “первое, что я сделал, это вступил в спортивный клуб. Они тогда все играли в гандбол… Позже я также играл в футбол… Со всеми друзьями, которые у меня есть сегодня, я познакомился через спортивный клуб”. В Штадтхагене, городе с населением 15 тысяч человек, расположенном немного севернее, изгнанникам требовалось в среднем семь лет, чтобы вступить в клуб; треть из них не принимали туда даже через десять лет. Соответственно, интеграция происходила быстрее всего там, где людям приходилось действовать быстро: например, в добровольной пожарной команде. Хотя наибольшее число членов к 1955 году насчитывалось в клубе кролиководов114.
Провинциальный поворот после войны переориентировал сознание людей с великой Германии на местный Heimat. Парадоксальным образом это еще и облегчило ассимиляцию тем, кто утратил малую родину. Для Heimat культура не всегда была чем-то заранее данным. Ее зачастую приходилось конструировать, так что те, кто хотел пустить корни, могли здесь внести свою лепту. В баварском Ихенхаузене, например, клуб Heimat и костюмов “Лесные мальчики” (D’Waldbuam) был основан в 1947 году не местным жителем, а пострадавшим при бомбежке и эвакуированным из соседнего Аугсбурга; клуб существует и по сей день, насчитывает тридцать пять членов и собирается каждую пятницу. Беженцы приносили с собой опыт совместной жизни и самоорганизации, которого не хватало в более изолированных сообществах. А в клубах были фестивали, партнерство и обмен, которые объединяли всех. Могли быть предубеждения, но кто из старожилов Меринга в Баварии мог устоять перед вкусным гуляшем, который Donauschwaben из Венгрии подавали на своей ежегодной вечеринке каждую Масленичную субботу с 1955 года?115
В середине 1960-х годов центр тяжести в дискуссиях о возвращении и примирении начал сдвигаться. Еще за пять лет до того, как Брандт пал на колени в Варшаве в 1970 году, протестантская церковь опубликовала длинный меморандум, который, признавая страдания изгнанных, призывал людей и политиков отказаться от упорной фиксации на восстановлении границ 1937 года и признать территориальные права польского населения, проживающего за линией Одер – Нейсе. Диалог, подчеркивалось в докладе, возможен только в том случае, если каждая сторона признает, что другая также имеет законные притязания116. Почтовые ящики епископов и пасторов были переполнены жалобами.
Некоторые группы изгнанников продолжали открыто выступать за возвращение восточных территорий. Студенческая ассоциация Ostpolitischer deutscher Studentenverband отвергла договор Брандта с Польшей как нарушение конституции. Силезская молодежь защищала дальнейшее существование Германии в границах 1937 года. То же самое сделал и Bund Heimattreuer Jugend (BHJ), который почтил память погибших в результате изгнания и организовал осенние лагеря с пешими походами и кострами. Апеллируя к востоку, они смешивали националистическую экологию с критикой современной цивилизации. Немецкой молодежи нужно было выбраться из холодного бетона городских многоэтажек и вернуться к природе. Иначе почему еще рос уровень наркомании и депрессии? Восточная Пруссия и Померания восхвалялись как духовная и физическая житница немецкой нации117.
К 1970-м годам эти группировки представляли собой маргинальные явления, которые привлекали немногих правых, но не обращали внимания на подрастающих детей изгнанников. Организация силезской молодежи не насчитывала даже 20 тысяч членов, и, что характерно, к концу 1960-х годов лидер BHJ был выходцем из Брауншвейга, в Нижней Саксонии, и не имел никаких семейных связей с востоком.
Организация Deutsche Jugend des Ostens (“Немецкая молодежь востока”), основанная в 1951 году, была крупнее. Ее первоначальная цель состояла в том, чтобы поддержать стремление снова заселить восток. В 1974 году она сменила название на Deutsche Jugend in Europa, а вместе с ним и миссию, призывая уже к примирению с европейскими соседями. К тому времени в ней насчитывалось около 160 тысяч членов, но лишь меньшинство имело непосредственный опыт изгнания. “Немецкая политика” для них больше не касалась территории и границ, а была связана с культурой и интеграцией. Большинство их родителей, бабушек и дедушек также смирились с утратой своего Heimat – в упомянутом выше опросе 1992 года только 30 % изгнанных все еще настаивали на официальном признании причиненной им несправедливости, и еще меньше требовали компенсации в какой-либо форме.
Хильдегард Крепелин было семьдесят три года, когда в 1997 году она вспоминала свою жизнь для проекта устной истории. Родившись в 1924 году в Инстербурге в Восточной Пруссии (сейчас – Черняховск, Россия), она провела свою юность как Führerin в Bund deutscher Mädel, дочерней организации гитлерюгенда. Во время одной из поездок в Данциг Хильдегард даже видела Гитлера. Она рассказала интервьюеру, что никогда в жизни так не визжала. Затем, в начале 1945 года, она и ее мать бежали в Ферден в Нижней Саксонии, где она устроилась няней в английскую семью. Поначалу она не хотела работать на врага, но “вся еда и джем на кухне” мешали отказаться, а “грязные дети” после настоящего немецкого мытья оказались весьма “милыми”. Мать-англичанка даже дала ей еды, чтобы она отнесла ее своему дяде-эсэсовцу в лагерь для интернированных. В 1951 году Хильдегард вышла замуж за местного жителя из соседнего Гамбурга. В следующем году у них родилась дочь. Он построил им красивый большой дом. Они жили хорошо. Но эти двое никогда не говорили о ее потерянном Heimat – до одного дня в конце 1950-х годов. Это было воскресенье, вспоминает она, и они сидели за обеденным столом, когда их дочь внезапно повернулась к своему отцу и сказала: “Papi, ты ведь знаешь, что, как только русские уйдут, мы поедем домой”. Муж Хильдегард чуть не упал со стула. Оставаясь наедине с дочерью, женщина постоянно мечтала о своем Heimat. Сорок лет жизни в Гамбурге не положили конец ее ощущению чужой. “Я все еще восточная пруссачка”, – сказала она. И только после падения стены Хильдегард Крепелин снова увидела свою родину118. Этот случай подавленной ностальгии служит напоминанием о том, что интеграция – это не событие, а путь. Некоторые беженцы прошли его быстрее остальных. Другие же так никуда и не прибыли.
Интеграция была относительной и постепенной, и на каждую историю успеха можно найти другую, не столь успешную. Бенте Хаген родилась в Западной Пруссии, ей было семь лет, когда ее семья бежала. Сначала они жили в лагерях под Любеком. Хотя беженцы и местные бездомные занимали разные помещения, дети тем не менее играли друг с другом. Именно родители внушали ей, что они другие. Даже после того, как они покинули лагеря, ее родители поддерживали социальные контакты только с другими изгнанниками119.
В семьях развивалось раздвоение идентичности. Мужчина из Восточной Пруссии, 1932 года рождения, бежал с семьей сначала в советскую зону, а затем в Люнебургскую пустошь в Нижней Саксонии (где происходит действие фильма 1951 года “Зеленая пустошь”). Он учился на обивщика, прежде чем переехать в Гамбург, где поступил на службу в полицию. Накопив деньги в строительном обществе, он женился на женщине из Северной Германии и в конце концов построил дом. Для этого мужчины его жизнь была успешной историей интеграции. В то же время он возглавлял местное отделение Восточнопрусского землячества. Поскольку Польша планировала вступить в Европейский союз, предположил он в интервью 1997 года, возможно, настало время потребовать что-то взамен – “конечно, это не обязательно должно быть требование вернуть землю или то, что мы хотим германизировать ее”. По его словам, ему просто грустно видеть, что их прежние поля не обрабатываются. Его дети, родившиеся в 1960-х годах, тем временем не имели никаких связей со старым Heimat. Хотя он продолжал говорить о Восточной Пруссии, они называли ее Польшей120. Исследование более двухсот подобных интервью, проведенных в 1992 году, выявило спектр лояльности. 40 % изгнанных идентифицировали себя как граждан Федеративной Республики Германия, 39 % имели двойную идентичность, разделенную между старым и новым Heimat, а 21 % связывал себя только со старым Heimat121.
Упадок реваншистских настроений отражал прогресс интеграции и смену поколений, но также он был результатом растущей конфронтации с нацистским прошлым, которая сформировала восприятие бегства и изгнания как следствия немецкой агрессивной войны. “Бумеранг”, который давно заметили в ГДР, наконец-то поразил и западногерманские умы. Для многих изгнанников это было потрясением моральных основ их собственной биографии: вместо того чтобы указывать на вину других, их жертвенность теперь указывала на вину немцев. Личная невиновность была переплетена с историческим соучастием. Именно эта переориентация разорвала порочный круг ресентимента, о котором предупреждал Ницше.
Часто именно дети помогали увидеть прошлое в новом свете; вся индустрия наследия гарантировала, что старый Heimat редко станет запретной темой в семьях. Улла Даммерт родилась в Бреслау (Вроцлав, Польша) в 1921 году. Своей квартирой в Западной Германии она была обязана вмешательству Силезского клуба (Schlesierverein). Через пятьдесят лет после войны женщина все еще печалилась о потере малой родины и воспользовалась первой представившейся возможностью, чтобы вернуться туда с визитом в 1989 году. Однако к тому времени она уже не чувствовала, что ее Heimat отнят у нее несправедливо. Женщина ругалась на эту тему, пока ее дочь не сказала ей: “Mutti, ради всего святого, прекрати это – грустно, что ты потеряла свой Heimat… но ты не можешь винить в этом других и говорить, что им здесь не место”. Именно дочь, говорила женщина интервьюеру в 1997 году, “разъяснила мне ситуацию”. Ее дочь была права, когда сказала: “Это цена, которую тебе пришлось заплатить за все зло, что совершила Германия”122.
Госпожа Даммерт была не одинока в своем открытии. В 1990 году, в год объединения Германии, когда ГДР присоединилась к Федеративной Республике, Bund der Vertriebenen распространил петицию о проведении плебисцита, чтобы выяснить, не следует ли Силезии также воссоединиться с Германией. Петиция собрала всего 200 тысяч подписей и была вежливо проигнорирована канцлером Гельмутом Колем123. Слепой юноша оказался лжепророком.

21. Канцлер Вилли Брандт опускается на колени у памятника героям восстания в Варшавском гетто, 7 декабря 1970 г.

22. Добровольцы приносят присягу в новой армии ФРГ, 1955 г. Создание бундесвера сопровождалось массовыми протестами, и подобные церемонии не проводились публично.