У меня все еще не получается поднять глаза[599]. Возможно, я не решаюсь вновь увидеть необъятную пустошь, где уже не раз бывал в нынешнем уютном настоящем. Она сводит прошлое к памяти, истории и рассказам, воспоминаниям и, возможно, «посланию». Эта история, как говорили раньше, «от печки».
В 1944 году лагерная обувь из любого делала старика. В огромных непарных опорках[600] ходил и Примо Леви. Он спотыкался, хватался за все подряд, чтобы не упасть — и все равно через каждые два шага рисковал рухнуть. Надетое на его ноги — будем называть это для ясности обувью — месило грязь, пока сам он изо всех сил старался не наступить на задники идущих впереди и увернуться от башмаков хромавших сзади. Все брели, переступая через ямы и поскальзываясь в лужах.
Промокший насквозь Леви шагал в стаде таких же изнуренных рабов[601]: «Башмаки на деревянной подошве, в наростах застарелой, замазанной ваксой[602] грязи, невыносимо стучат»[603], [604]. По абсурдному правилу Аушвица каждое утро обувь следовало натирать до блеска. Во время утреннего смотра первым делом обращали внимание на ноги, и остаться незамеченным было невозможно.
Во внешнем мире до сих пор принято оценивать[605] людей по тому, как они обуты. В лагере же это приобретало особое значение. От грубых деревянных башмаков появлялись раны и незаживающие язвы. В чеботах не по размеру приходилось передвигаться от рассвета до темноты, выбиваясь из сил, а с наступлением холодов работать и выживать в ледяном аду.
Примо Леви, как большинство его товарищей по несчастью, истощенный и обреченный на смерть (даже несмотря на внезапно свалившуюся на него удачу), и в последующие десятилетия[606] никогда не забывал о важности обуви. Настоящим потрясением стало уже первое погружение в лагерную жизнь: «Обувь снять, но внимательно следить, чтобы ее не украли. Чтобы кто не украл? С какой стати мы будем красть друг у друга обувь?» — удивился тогда Леви[607], [608].
Но совсем скоро ему пришлось узнать: каждого из рабов поджидала почти неминуемая смерть. Предотвратить ее способны лишь скроенные по ноге туфли из «нежнейшей кожи» и с крепкой застежкой[609]. Такова суровая реальность перевернутого лагерного мира: только полные «дураки»[610] не беспокоились о своей обуви. «Остаться босым» — «серьезное несчастье»[611], но и ходить в тяжелых, рваных или просто изношенных и грязных бывших башмаках было не многим лучше.
Об этом знал любой Blockältester — староста барака, в том числе и староста барака № 48, где выживали Примо и Альберто. Это знали и нацисты, придумавшие бессмысленное издевательское правило: каждое утро «смазывать ваксой и начищать до блеска»[612] даже самые пропащие опорки, которые уже приговорили своего владельца к смерти. Никакой регулярной централизованной раздачи ваксы для этих целей не было.
Деньги внутри колючей проволоки значили мало. Все работало по-другому: каждый барак получал вечером «порцию супа», и было известно, «что в каждом бачке… количество литров намного превышает положенную на барак суммарную норму»[613]. Излишки староста распределяет следующим образом: «Первыми получают добавку его дружки и любимчики, во вторую очередь — уборщики, ночные дежурные, контролеры вшей и прочие барачные придурки, с которыми он таким образом расплачивается»[614]. Оставшееся было необходимо для «покупок», среди которых числилось и средство для доведения до блеска обуви.
И вот вонючие, приносящие неудачу и страдания, непарные, не по размеру башмаки приходилось регулярно натирать «солидолом или еще чем-нибудь в этом роде (годится любая вязкая субстанция черного цвета)»[615]: «Чуть ли не каждый барак обретает в конце концов своего постоянного поставщика, получающего твердое ежедневное вознаграждение[616] за бесперебойную поставку смазки для башмаков всякий раз, когда ее запасы в бараке подходят к концу»[617].
У заключенных отняли право на жизнь, но вменили в обязанность соблюдать установленные правила. Жестокосердие и гуманизм — в каждой мелочи в лагере.
Исследовать человеческие души нелегко, даже если они оставляют множество следов. Не знаю, умел ли ненавидеть Леви, но ненависть он однозначно считал животным и грубым чувством[618]. Это слово встречается в его произведениях десятки раз. В «Человек ли это?», отмечает Доменико Скарпа, литературный критик и исследователь творчества[619] Леви, оно описывает чувство рабов не к палачам (и тем более не к «немцам») и даже не к какому-то конкретному человеку — ненависть к стройплощадке, на которой их заставляли убиваться. К месту, где Лоренцо работал на известную нам фирму G. Beotti из Пьяченцы.
Карбидная башня в центре Буны, такая высокая, что ее верхушка почти всегда закрыта облаками, — наше детище, это мы ее построили. Построили из материала, который называется кирпич, Ziegel, briques, tegula, cegli, kamenny, bricks, teglak, а сцементировали своей ненавистью. Ненавистью и разобщенностью, как Вавилонскую башню. Мы так и прозвали ее: Вавилонская башня, Babelturm, Bobelturm. Мы вложили в нее ненависть к нашим хозяевам с их безумной мечтой о величии, с их презрением к Богу и к людям — к нам, людям[620], [621].
Историки знают, что спасение евреев не было основной задачей европейского Сопротивления, хотя их, разумеется, спасали. Однако о случае, рассказанном 13 января 2017 года в бельгийском павильоне Аушвица, мне не приходилось слышать раньше.
Парней было трое: Юра Лившиц, Роберт Местрио и Жан Франклемон. Вооруженные одним револьвером, они остановили поезд неподалеку от Веспелаара в Бельгии. Роберт Местрио (его в 1994 году признают праведником народов мира) открыл вагон и позволил сбежать 17 мужчинам и женщинам, которых везли в концлагерь.
Меня много лет мучит один вопрос. Услышав об этой истории, я спросил в своих соцсетях: что, если бы таких случаев было больше — сто, тысяча, — как бы повернулась тогда история? Этим же вопросом задавался и Леви в «Канувших и спасенных»: «Если бы (еще одно “если бы”, но так трудно удержаться от искушения и вновь не ступить на путь предположений!) “нетипичных” немцев, способных хотя бы на такое скромное проявление мужества, было больше, тогдашняя история и теперешняя география были бы другими»[622], [623].
Об этом же писала и Ханна Арендт в книге «Банальность зла»[624]: в ходе суда над Эйхманом[625] в зале вдруг заговорили о «хороших немцах»[626] вроде фельдфебеля вермахта Антона Шмида[627], который помогал еврейским партизанам, причем совсем не ради денег: «Зал суда погрузился в полную тишину: могло показаться, что публика в едином порыве решила проявить дань уважения человеку по имени Шмидт[628] минутой молчания»[629].
И в эти несколько минут, как внезапная вспышка света в кромешной, непроглядной тьме, возникла всего одна ясная и не нуждающаяся в комментариях мысль: как совершенно по-иному все могло быть сегодня в этом зале суда, в Израиле, Германии, во всей Европе и, наверное, во всем мире, если бы таких историй было больше[630], [631].
Во время своих многочисленных поездок я ни разу не подумал, что надо бы записать истории, рассыпанные, как пятна по шкуре леопарда, под сводами музея на фабрике Оскара Шиндлера в Кракове.
Возможно, задача этих вырванных из контекста эпизодов — встряхнуть посетителя, прежде чем он вернется к своей повседневной жизни. Мы не знаем, о ком здесь рассказывается и когда именно произошли события, — в отличие, к примеру, от истории поляка Тадеуша Панкевича[632], аптекаря. В течение двух с половиной лет он оставался в гетто Кракова в нескольких минутах ходьбы от этой самой фабрики (меньше чем в 80 километрах от Моновица) и как мог помогал евреям.
В 1983 году Панкевича признали праведником народов мира; он опубликовал воспоминания, которые разошлись большим тиражом. Эта аптека сейчас — обязательная точка на маршрутах памяти[633]. Но клочки человечности в музее неподалеку намеренно лишены конкретики и несут «послание» посетителю.
Я рад, что кто-то сделал это для меня, — я чувствовал необходимость ухватиться за эти «маленькие знаки», хорошие и плохие, которые помогали преследованию и истреблению евреев распространяться по Европе или замедляться. Антрополог Альберто Салца и его подруга социолог Елена Биссака собрали, записали и опубликовали истории в книге «Массовое уничтожение. Тактики против геноцида» (Eliminazioni di massa. Tattiche di controgenocidio).
Первая история — совсем короткая и балансирует на грани: «Мы ходили в один и тот же класс. По пути домой болтали или кормили лебедей на Висле. Я потерял ее из виду, когда евреи не могли больше посещать школу. Некоторое время спустя я встретил ее на улице. На правой руке у нее была белая повязка с синей звездой Давида. Я отвернулся. Я сделал вид, что не заметил ее. Даже сейчас я не знаю, почему тогда с ней не поздоровался».
Вторая история — рассказ с противоположной стороны. Это свидетельство еврейского мальчика: «Мы довольно долго чистили снег на улице. Другие ребята смеялись над нами и бросали в нас камни: он прогнал их и предложил нам чай!» «Кто — он?» — спрашивают Салца и Биссака[634].
Премьера должна была состояться в городе Прато, но во Флоренции 4 ноября 1966 года случилось наводнение, и представление перенесли в Турин. Спектакль прошел 18 ноября в родном городе Примо — театральная постановка по книге «Человек ли это?»; сезон 1966/67 года в театре Стабиле. Присутствовали сестра Лоренцо Джованна с дочерью Эммой — их пригласил лично Леви[635].
Спектакль — апофеоз множества альтер эго! Режиссеры — Примо Леви и Пьеральберто Марке (псевдоним Пьеральберто Маркезини). Лоренцо (в пьесе — Пьетро) сыграл Пьетро Нути[636]. Для себя Леви выбрал псевдоним Альдо, оставив ему свою профессию химика.
Туринское издательство Einaudi опубликовало текст пьесы одновременно с выходом спектакля. Вступительное слово написал Леви: «Я попытался сохранить в каждом герое его человеческие качества, несмотря на то что они претерпели изменения от постоянного столкновения с дикой и бесчеловечной атмосферой лагеря»[637]. В спектакле и в сценарии Леви буквально предоставляет слово muradur — этого нет ни в изданиях книги «Человек ли это?» 1947 и 1958 годов, ни в каких-либо других текстах Леви[638]. То, что говорит Пьетро-Лоренцо, поражает жесткостью.
АЛЬДО. А жена?
ПЬЕТРО. У меня нет жены. (Пауза.) Этот мир… Несправедлив. Я не хочу приводить в него других несчастных.
АЛЬДО. Тогда для чего ты живешь?
ПЬЕТРО. Как будто бы я просил рождаться![639]
С возвращения из лагеря прошло уже почти двадцать лет, и больше десяти, как умер Лоренцо. Но он обрел новую жизнь на театральной сцене. И главное — он говорит совсем не мало. В спектакле Пьетро (Такка) разговаривает с Альдо (Примо) и неразлучным с ним Альберто. В какой-то момент на сцене появляется даже здоровяк Элиас Линдзин — еще один незабываемый персонаж из «Человек ли это?».
На заднике — разбомбленная стройплощадка. На сцене — недостроенная стена. Леса представляют собой две опоры и деревянную доску-перекладину. На этой конструкции стоит Пьетро; у него в руках — кельма и шпатель. На доске — корыто для раствора. Справа, толкая тачку с лопатой, подходит Альдо и останавливается у лесов. Пьетро делает знак рукой, чтобы он переложил раствор лопатой в корыто. Альдо смотрит, не понимая, что от него требуется.
ПЬЕТРО. Los, aufheben [Давай, возьми это].
Альдо берет лопату и неуклюже погружает ее в раствор.
АЛЬБЕРТО (появляется слева, толкая тачку; видит Альдо и на миг останавливается рядом с ним). А, тебя взяли в чернорабочие? Но это не так делается. Смотри (показывает). Видишь?
ПЬЕТРО. Так вы итальянцы?
АЛЬБЕРТО (обращаясь к Альдо). Черт возьми, опять тебе подфартило. Итальянский каменщик! Не упусти случай, черт побери! Меня уже ждут с тачкой. (Уходит, оглядываясь.)
ПЬЕТРО. Видно, ты ничего в этом не смыслишь. Но работу делать надо. (С подозрением оглядывается по сторонам и без спешки спокойно спускается с лесов.) Дай мне. (Несколько раз погружает лопату в раствор, перекладывает его из тачки в корыто и возвращает лопату Альдо.) Держи и делай вид, что продолжаешь. (Поднимается наверх и начинает выкладывать стену.)
АЛЬДО (какое-то время стоит ошеломленный). Спасибо. (Пьетро молча продолжает работу.) Ты откуда?
ПЬЕТРО. Из Фоссано.
АЛЬДО. А тут как оказался?
ПЬЕТРО (флегматично пожимает плечами). Сам приехал. Меня направили сюда на работу.
АЛЬДО. В каком смысле направили? Ты хотел сюда попасть или нет?
ПЬЕТРО. Мы каменщики, колесим по свету. Я был во Франции с одной фирмой, пришли немцы и отправили нас сюда. (Снова пожимает плечами.) Наняли на работу.
АЛЬДО. И как тебе тут?
ПЬЕТРО. Так же, как везде. Мало хлеба, одна картошка и никакого вина. Живем в бараке; по воскресеньям свободны. Одна скука. Не так, как вы.
ЭЛИАС (проходит справа налево с мешком на плечах, на минуту ставит мешок на землю и смотрит, как работают эти двое). Oué bueno este italiano [А этот итальянец хорошенький]! (Игривым тоном, одновременно протягивая вперед два указательных пальца.) Combinazia [Комбинация]! (Взваливает на плечи мешок и уходит.)
АЛЬДО. Я из Турина… Для нас тут все по-другому.
ПЬЕТРО (осторожно оглядываясь по сторонам и чуть понижая голос). Да, я знаю. Они совсем сбрендили: видел я, что они с вами делают… (Пауза, продолжает работать.) И трубу Биркенау… (Еще одна пауза.) Я науке не ученный, но для меня еврей — такой же христианин, как и другие. (Пауза, продолжает работать.) Лучше нам с тобой сразу поладить, потому что мы тут все как перелетные птицы. Сегодня ты работаешь тут, а завтра неизвестно где. Приходи каждое утро после второго гудка к штабелям дров. Знаешь, где это? Напротив Bau 930, на углу Ха-Штрассе. И захвати с собой пустой котелок: там найдешь полный. Только осторожно, чтобы никто тебя не увидел. Но думаю, ты и сам знаешь. В этом-то деле вы все хороши.
АЛЬДО. А ты не придешь?
ПЬЕТРО. Мне тоже нельзя, чтобы меня заметили. Знаешь, что нам сделают, если застукают вместе вне работы? Тебя в газ отправят, меня — как вас, в лагерь.
АЛЬДО. Давай сразу проясним: никто не станет рисковать просто так. Мне нечего дать тебе взамен. Разве что потом, в Италии, если выберусь отсюда.
ПЬЕТРО. Не болтай. Я ни о чем не прошу. Когда что-то надо сделать, это делают. (Спускается с лесов и осматривает стену, прищурив один глаз, чтобы оценить, насколько ровной она получилась.)
АЛЬДО (сдавленно смеясь). Как стены…
ПЬЕТРО (на полном серьезе). Да, именно так. (Поднимается чтобы разровнять раствор.)[640]