К книге
Праведник мира. История о тихом подвиге Второй мировойПеревернутый мир. Послания
50%
Перевернутый мир. Послания
10

1

«Я сам приехал. Меня наняли в Германию на работу», — говорит Пьетро-Лоренцо в спектакле. Противоречивый образ создается через альтер эго и, несомненно, не сочетается с понятием добровольности. «Ты хотел сюда попасть или нет?» — допытывается Альдо в театральной постановке, получая взвешенные, мудрые ответы. Они оставляют ощущение, что там, в «последней клоаке “немецкой вселенной”»[643], в этом l’anus mundi (анусе мира, по Леви)[644], где не хватает хлеба, много картошки и «никакого вина», мало кто мог оказаться по собственному желанию. Карточки из столовой подтверждают: основными блюдами в «меню» были хлеб и суп.

Употребляя в этой книге слово «вольнонаемный», я часто беру его в кавычки. Так поступал и Леви, когда спустя десять лет вернулся к обстоятельствам своего спасения. Среди них — встреча со «свободным» каменщиком: и здесь кавычки тоже имеют особый смысл[645].

Лоренцо должен был постоянно ощущать принуждение с 1943-го и до лета 1944 года — до встречи с заключенным № 174 517. В августе в Германии было около 7 651 970 иностранных рабочих (вольняшек и узников) — более четверти всей рабочей силы[646]. Гауляйтер Тюрингии Фриц Заукель[647] за несколько месяцев до этого заявил, что «из пяти миллионов иностранных рабочих, трудившихся в Германии, менее 200 000 оказались там добровольно»[648].

В Фоссано фашистское руководство марионеточной Итальянской социальной республики рекомендовало набирать «добровольцев» среди «бездельников» и «бывших военных». Это явствует из документа, датированного апрелем 1945 года[649]. На случай неподчинения[650] предусматривались карательные меры — найти желающих отправиться на чужбину было не так уж и просто.

Как пишет Чезаре Бермани в книге «За работой в Германии Гитлера», из 82 517 итальянских рабочих, отправленных в Третий рейх после 8 сентября 1943 года, несколько десятков тысяч могут считаться «вольнонаемными» («Кавычки здесь необходимы», — подчеркивает историк)[651].

В этом «большом и запутанном» мире[652] подневольного труда итальянцы оказались где-то посередине «между заложниками и работниками по принуждению», отмечает Мантелли в своем исследовании «Товарищи по труду» (Camerati del lavoro). Возвращаться домой им было запрещено, и примерно 100 000 из них оказались запертыми в рейхе[653]. В августе 1944 в Аушвице III и на предприятиях I. G. Farben под постоянными бомбежками союзников[654] работали 30 539 заключенных, около 35 000 гражданских и около 1000 британских военнопленных[655].

Вольняшки-итальянцы находились почти в одинаковых условиях с заключенными, как пишет историк Лаура Фонтана в книге «Итальянцы в Аушвице» (Gli italiani ad Auschwitz), изданной Государственным музеем Аушвица-Биркенау. Одна глава посвящена гражданским работникам и несколько страниц — muradur из Фоссано[656]. Как можно понять из Архивов Арользена, работников нанимала непосредственно I. G. Farben — как в случае Пьетро Кадемартири, каменщика из Пьяченцы (на десять лет моложе Лоренцо)[657].

Вызвавшиеся по собственному желанию, как Такка, или принудительно доставленные в Моновиц «свободные» работники — через несколько месяцев все оказывались равны. Польский историк Сеткевич пишет, что условия труда были куда хуже, чем обещалось при найме. И к примеру, среди французов из-за этого все больше рабочих прикидывалось больными[658].

Некоторые пытались бежать. Кое-кому это даже удавалось — как одному «вольнонаемному» из Бельгии. Он, по словам историка Мартина Гилберта, добрался из Моновица до Великобритании, где сообщил секретной службе союзников о промышленном комплексе. Во второй половине 1944 года его атаковали с воздуха[659].

Сеткевич отмечает: к итальянским работникам поначалу относились неплохо, но с 1943 года — заметно хуже. Правда, документально подтвержденных фактов насилия или преследования у нас нет[660]. Однако достоверно известно: отказ от работы мог привести к аресту или отправке на родину.

Совсем другое наказание ждало тех, кто пытался помочь узникам концлагеря. За это можно было оказаться «по другую сторону»[661], среди заключенных, — и это определенно было сильнейшим сдерживающим фактором для большинства «свободных» работников. Но только не для Лоренцо! Он считал, что, «если что-то должно быть сделано, ты берешь и делаешь»[662].

Мы знаем: начиная с первой встречи в руинах в июне 1944 года он каждый день приносил Примо и Альберто еду. С этого момента «супа было всегда достаточно, иногда еще и с куском хлеба», написал позже Леви в «Возвращении Лоренцо»[663], «пока я работал у него на подхвате, проблем с передачей не было». Но «через несколько недель его (или меня, не помню, кого именно) перевели на другую стройку, и с тех пор передавать еду стало еще опаснее».

Опасность была в том, что нас могли заметить вдвоем. У гестапо были глаза повсюду, и, если кого-то из нас замечали за разговором с «гражданским» не по теме работы, последний рисковал быть обвиненным в шпионаже. На самом деле гестапо боялось, что таким образом во внешний мир просочатся слухи о газовых камерах Биркенау. Гражданские тоже рисковали: те из них, кто был виновен в незаконных контактах с нами, оказывались в нашем лагере. Не навсегда, как мы, а всего на несколько месяцев с целью Umschulung — перевоспитания. Я предупредил Лоренцо об этой опасности, но он лишь молча пожал плечами[664].

Из двоих Лоренцо рисковал больше — это было понятно. «Знаешь, что нам сделают, если застукают вместе вне работы? Тебя в газ отправят, меня — как вас, в лагерь», — говорит герой Лоренцо в театральной постановке «Человек ли это?». Но чтобы обеспечить двум рабам рабов жизненно важные калории, он каждый день обходил свой барак, собирал объедки и объяснял товарищам, что среди евреев Аушвица есть два итальянца.

Именно поэтому суп Лоренцо и был таким странным: однажды Примо и Лоренцо обнаружили в нем даже «крыло воробья со всеми перьями», в другой раз — «обрывок итальянской газеты»[665]. Леви сказал в интервью Николо Караччиоло, снимавшему фильм «Мужество и милосердие», что помнит, какую именно газету тогда «приготовили» — La Stampa из его родного Турина[666].

Леви с благодарностью вспоминал товарищей Лоренцо: «Они тоже жили впроголодь, хотя и лучше, чем мы, но готовили из того, что сумели раздобыть или украсть с ближайших полей». Со временем Лоренцо, не обращая внимания на огромный риск, усовершенствовал оказание помощи: уносил «напрямую из кухни лагеря все, что оставалось в котлах после приготовления, но для этого ему приходилось пробираться туда тайком, в три часа ночи, когда все спали»[667].

План разработали втроем — Лоренцо, Примо и Альберто: «Чтобы нас не увидели вместе, мы решили, что Лоренцо утром будет оставлять котелок в потайном месте под досками. И несколько недель все шло хорошо»[668]. Помощь была столь щедрой, что Примо и Альберто не знали, в чем уносить суп, — об этом Леви рассказывает в «Человек ли это?»

Чтобы решить проблему транспортировки, мы с Альберто позаботились о специальной посуде, которую здесь все называют польским словом menazka. Это самодельный судок из оцинкованной жести, нечто среднее между ведерком и котелком. Жестянщик Зильберлюст за три пайки хлеба смастерил его нам из обрезка водосточной трубы. Получилась великолепная емкость, прочная и вместительная, в эпоху неолита такое изделие произвело бы революцию.

Ни у кого во всем лагере подобного судка не было, разве только кто-то из греков мог похвастаться, что у него menazka больше нашей. Помимо чисто практической выгоды, наше приобретение принесло нам и ощутимое улучшение социального положения. Такая menazka, как у нас, все равно что дворянский титул или родовой герб. Для Генри мы стали лучшими друзьями, он теперь разговаривает с нами как с равными. В голосе Л. зазвучали добросердечные отеческие нотки. Элиас, который вечно все вынюхивает, неутомимо ходит за нами по пятам, пытаясь выследить источник нашего «организованного» дохода, при этом он рассыпается в непонятных любезностях, клянется в своей поддержке и дружбе и поливает нас без конца отборнейшими итальянскими и французскими ругательствами (непонятно, где он научился всем этим непристойным словам), чем явно рассчитывает доставить нам удовольствие[669], [670].

Чтобы продолжить историю, необходимо вернуться к значению самоотверженных поступков, герой которых как будто не принимал во внимание место и обстоятельства происходящего. В посвященной «серой зоне» главе «Канувших и спасенных» Леви описал «настоящее потрясение»[671], [672], которое оставлял после себя этот «перевернутый»[673] «концентрационный мир»[674].

Однако, едва попав в лагерь, люди испытывали настоящее потрясение. К их полной неожиданности мир, в который они оказались ввергнутыми, был ужасен, но ужасен непостижимо, поскольку не подходил под известную модель: враг находился снаружи, но и внутри тоже, слово «свои» не имело четких границ, не существовало противостояния двух сил, расположенных по разные стороны границы, да и самой границы, одной-единственной, тоже не существовало, их было множество, этих границ, и они незримо отделяли одного человека от другого. У лагерных новичков еще оставалась надежда на солидарность товарищей по несчастью, но и эта надежда не оправдывалась: найти союзников, за очень редким исключением, не удавалось; лагерное мироздание населяли тысячи отдельных монад, которые постоянно вели между собой скрытую отчаянную борьбу. Когда в первые же часы пребывания в лагере со всей беспощадностью обнаруживалось, что агрессивность нередко исходит от тех, кто по логике должен быть союзником, а не врагом, это настолько ошеломляло, что человек полностью терял способность к сопротивлению. Многим такое открытие стоило жизни — не в переносном, а в самом прямом смысле слова: трудно защититься от удара, которого не ждешь[675], [676].

Присутствие Лоренцо помогало Леви выправить чудовищное ощущение потери привычного мира или, по крайней мере, не давало ему окончательно провалиться в пропасть. В этом и кроется парадокс. Лоренцо вырос в нужде, агрессии и насилии — и у него имелись все причины озлобиться и замкнуться в себе. Но он не стал отыгрываться на более слабых и проявлять власть, когда ему выпала такая возможность. Он на собственной шкуре проверил правило, о котором говорил Леви на пороге смерти: «Привилегированные, почувствовав опасность, бросаются на защиту установленного порядка»[677], [678], — и плюнул на привилегии.

Вспыльчивый человек, привыкший чуть что пускать в ход кулаки и без малейших сомнений богохульствовать, имел массу причин повернуться спиной к двум молодым людям — ведь они всего пару месяцев назад были куда удачливее него. Однако так он не сделал. Не знаю, такое ли «послание» хотел оставить нам Леви — но, вероятно, очень близкое. Он написал об этом в «Возвращении Лоренцо» — перечислил события лета, которое вскоре скрылось в холодной осени.

Лоренцо поразил нас с Альберто. Человек, который помогает другим из чистого альтруизма в жестоком и подлом мире Аушвица, был непонятен и чужд, как спаситель с небес: но это был хмурый спаситель, с которым трудно общаться. Я предложил передать деньги его сестре, которая жила в Италии, — за то, что он делал для нас. Но он отказался назвать мне ее адрес[679].

Каждый раз, когда я читаю эти слова, у меня внутри что-то как будто ломается. Если подумать, то мир был и остается отвратительно несправедливым. Но, присмотревшись, в любом водовороте насилия и боли можно разглядеть праведника — настолько безупречного, что мы и представить себе не могли.

2

Я уже не раз рассказывал, как Леви описывал Лоренцо и его поступки. Но, возможно, к некоторым свидетельствам следует вернуться. Что мы знаем точно? Между 1947 и 1981 годами Лоренцо всегда появлялся в работах Примо под собственным именем. И только в театральной постановке «Человек ли это?» — под псевдонимом. Нам также известно, что в ноябре 1976 года Леви сказал: «А, Лоренцо… Я называл его Антонио». Имелся в виду святой Антонио, который кормил голодных[680], [681].

В дальнейшем мы увидим, как итальянская бюрократия описывала внешность Лоренцо между 1920 и началом 1940-х. Что же касается Леви, то в двух изданиях «Человек ли это?» (1947 и 1958 годов) он не писал, как выглядел muradur[682], — его портрет появился только в более позднем периоде творчества, когда писателю исполнилось 60.

В «Возвращении Лоренцо», опубликованном в 1981 году, и в сборнике «Лилит» двух доходяг кормит «высокий, сутулый, с седыми волосами»[683] каменщик. Пять лет спустя в «Канувших и спасенных» он представлен «пожилым малограмотным каменщиком», «каменщиком из Фоссано, который спас мне жизнь»[684]. К этому времени Леви стал упоминать его все чаще[685].

Как заметил историк Салери[686], остается неясным, почему в последней книге Леви Лоренцо утратил имя. Может, потому, что теперь он стал носителем «универсального послания»? Или потому, что имя, связанное с именами детей, стало неотъемлемой частью памяти — замечательного, но не самого достоверного инструмента?[687] Но воспоминания Леви о muradur никак не могли размыться. В «Канувших и спасенных» он сделал отсылку к двум предыдущим произведениям, поэтому можно предположить: автор попросту не хотел перегружать текст.

Что же касается слов Лоренцо (центрального объекта этого исследования), то в последние годы писатель приводил их в том виде, в каком они прозвучали: на пьемонтском диалекте. В литературном журнале The Paris Review после смерти Леви вышло интервью, которое он дал в июле 1985 года. Примо сказал, что Лоренцо «был почти неграмотным» и что он «почти никогда не говорил»: «Он был молчаливым. Отказывался от моих благодарностей. Почти не отвечал на мои слова, только поводил плечами: возьми хлеб, возьми сахар. Молча — нет нужды говорить»[688].

Свою помощь Лоренцо подкреплял минимальным числом слов, которые дошли до наших дней: Oh già, si capisce, con gente come questa / Ah’s capis, cun gent’ parei — «Чего еще можно ожидать от такого, как этот». Эта фраза — единственное, что произносит Лоренцо в произведениях Леви между 1947 и 1986 годами (в двух изданиях «Человек ли это?», в рассказе «Возвращение Лоренцо» в сборнике «Лилит» и в сборнике эссе «Канувшие и спасенные»).

Были и другие слова — скажем, те, которые открывают эту книгу. Их Леви привел в качестве примера в телевизионном интервью незадолго до смерти: «Я сказал ему: “Разговаривая со мной, ты сильно рискуешь”. Он ответил: “Мне все равно”»[689]. Или диалог, который мы находим в расшифровке очередного интервью: «Слушай, это опасно, ты получишь неприятности». — «Плевать»[690].

Больше слов появляется в театральной постановке «Человек ли это?» 1966/67 года, где Пьетро (Лоренцо) осмеливается много говорить (возможно, из-за измененного имени?). В основном он рассуждает о работе. Вот как продолжается диалог, начало которого я привел выше.

АЛЬДО (удивленно). Тебе нравится работать?

ПЬЕТРО. В моем возрасте я уже ни на что другое не гожусь. К тому же это не такая уж плохая работа. (С некоторой гордостью.) Возвести арку! Не многие сегодня на такое способны. Замок Ступиниджи[691] тоже я реставрировал. И во Франции тоже, тот большой замок рядом с морем.

АЛЬДО. Какой замок?

ПЬЕТРО. Я работал там зимой, когда у нас не было работы. (Пауза, вспоминает.) В Тулоне. Добрался туда пешком, без документов, нелегально. Семь дней в пути!

После размышлений о мире, который «несправедлив», и о том, что он «никогда не просил» рождаться, Пьетро-Лоренцо добавляет: «Если уж пришел, то оставайся». И буднично замечает: «Работай как можно лучше и, если выдастся случай, делай добро». — «Добро здесь, в Аушвице?» (Альдо-Примо не верит своим ушам.) — «Именно. Здесь для этого хватает возможностей». (Каменщик отвечает сухо, сходит с лесов и с удовлетворением оглядывает свою работу.)[692]

Три печатных листа, на которых выкристаллизована театральная версия «Человек ли это?», содержат четкое объяснение поступков «малограмотного» каменщика. Язык сухой и чистый, фразы четкие. «Делать то, что можешь» на практике означало: Лоренцо «каждый вечер передает… три, а то и четыре литра Zivilsuppe — супа вольнонаемных итальянцев»[693], бесценное сокровище для двух заключенных[694].

Леви в лагере пытался разъяснить одному из своих «последователей», новичку — Zugang, венгру: следует «крутиться — доставать еду, уклоняться от работы, найти влиятельных друзей, прятаться и скрывать свои мысли, красть и лгать», потому что «те, кто так не делал, быстро умирали»[695]. «Свободный» Лоренцо думал о своей работе и о том, чтобы, согласно обстоятельствам, помогать другим.

О лагерной «морали» рассказано в книге «Историк и свидетель» (Lo storico e il testimone) Кристофера Браунинга — это расследование и обвинительное заключение в отношении нацистского трудового лагеря в Стараховице. Система выживания основывалась не столько «на личной выгоде»[696], сколько на оценивании обстоятельств — раз за разом, в каждом отдельном случае.

Даже когда судьба развела Лоренцо с Примо (его перевели в другое место, как мы знаем из «Человек ли это?»[697]), каждый вечер друзья-заключенные продолжали получать свои три-четыре литра супа. Лоренцо отличался этим от остальных «вольнонаемных» рабочих, относившихся к рабам совсем по-другому — как к Kazett[698], «средний род, единственное число»[699]. Это, правда, не мешало некоторым вольняшкам «бросить иной раз хефтлингу кусок хлеба или картофелину, а то и разрешить в знак особой щедрости доесть остатки Zivilsuppe со дна их котелков, при условии вернуть их назад чисто вымытыми»[700].

Что их побуждало к этому? Слишком назойливый голодный взгляд, порыв состраданья, а иногда и простое любопытство: поглазеть, как мы, точно голодные собаки, налетаем со всех сторон на брошенный кусок, кто скорее схватит, и, когда он достается самому сильному, возвращаемся ни с чем на место[701], [702].

В Аушвице не было недостатка в «возможности» делать добро, говорит нам каменщик, который в то время уже успел все понять. Лагерь итальянских работников располагался на холме, с которого были видны «трубы Биркенау с одной стороны и живые мертвецы Моновица — с другой». Кэрол Энджер считает, что Лоренцо и его товарищи «поняли, что именно там происходит, и страдали от этого»[703]. В ясные дни, оставшиеся в памяти Леви, из Буны было видно «дым крематория»[704], [705].

Руководитель I. G. Farben в Италии Ханс Дайхманн так описывал в 1978 году представшее взору работяг вроде Лоренцо: «Итальянские строители жили в барачном городке, построенном на небольшом холме, с которого открывался вид на всю огромную стройку, а с другой стороны — на поле уничтожения, где в тумане и в дыму зловещей трубы царил самый настоящий ад»[706].

Значит, Лоренцо был наблюдательным, умел быстро оценивать ситуацию и действовать осторожно — ведь рядом с местом, куда он каждый день приносил еду, находился Italienisches Syndikats-Büro — «Итальянский синдикатный офис», где, по свидетельству Иана Томсона, было «полно шпиков»[707]. И в этом смысле память тоже не подвела Леви.

Он хорошо помнил поступки Лоренцо, которые полностью перечислил в «Человек ли это?» и к которым вернулся в «Лилит». Потому что единственное, что имеет значение, — дела. Это не просто избитая поговорка, а «центральная мысль», которую Леви не раз повторял: ценность человека «зависит от того, чего от него можно ожидать»[708]. Это произносит часовщик Мендель (в образ которого Леви «вложил много от самого себя», как подтверждают его биографы и критики[709] и как утверждал он сам[710]) — главный герой «Если не сейчас, то когда?».

Однако еще больше определяют человека его поступки. Миранда, одна из героинь рассказа «Психофант» (Psicofante; сборник «Порок формы» (Vizio di forma), 1971), говорит: «Главное — что человек делает, а не то, кто он такой. Человек — это совокупность его поступков: прошлых и настоящих — ничего более»[711]. Рассказ написан «в ироничной форме», но друзья, с которыми разговаривает Миранда на его страницах, — это круг общения Леви и «старые знакомые» Бьянки Гвидетти Серра: «Все мы, а особенно те, кто принадлежал к определенной группе, которая образовалась в 1938 году — ко времени “расовых” законов»[712].

Пожалуй, самое удивительное в истории Лоренцо — что он помогал Леви не только в буквально жизненно важном. Я уже упоминал, где нашел название фирмы G. Beotti из Пьяченцы (в которой работал каменщик из Фоссано) — на почтовых открытках, теперь хранящихся в архивах Международного центра исследований творчества Примо Леви[713].

Как благодаря Архивам Арользена установила Лаура Фонтана, многие вольнонаемные за периметром Аушвица посылали по почте весточки (большая часть из 30 миллионов документов оцифрована и доступна в интернете — невероятная работа). Подлинники некоторых писем сегодня можно купить на eBay. Но другие — сотни? сотни тысяч? — по сию пору пылятся в семейных архивах и на чердаках половины Европы.

С близкими в письменном виде общались все более-менее грамотные иностранные служащие рейха. Каменщик из области Фриули Пьетро Луза (на пять лет младше Лоренцо), нанятый фирмой Pagani[714], отправил жене Джузеппине открытку: в 12 убористых строчках он дважды заверил ее в своем хорошем самочувствии, чем вызвал оправданные подозрения — значит, не все у него так уж гладко. Помощник механика из Падуи Бруно Миони (ровесник Леви) пожаловался в письме отцу, Умберто, что «очень грустит» и «очень скучает по своему дому, семье и родной земле»[715]. Письмо датировано днями, когда Леви впервые встретился с каменщиком из Фоссано.

Насколько мне известно, сам Лоренцо домой не писал — ни по крайней необходимости, ни чтобы просто дать о себе знать. Возможно, «это были времена, когда даже надежда могла пугать», как написала Гвидетти Серра в мемуарах «Красная Бьянка» (Bianca la rossa)[716].

До нас не дошло ни одной открытки, отправленной muradur от своего имени. Ни родителям, хотя они оба в те годы еще были живы, ни братьям или сестрам — в семье даже не упоминали о подобных весточках[717]. И это, на мой взгляд, довольно любопытно. Потому что Лоренцо писал открытки за Примо[718].

Леви упомянул об этом в рассказе «Ученик» (Un discepolo; сборник «Лилит»): «В июне [1944] с пугающей беспечностью и с помощью одного каменщика, “свободного” итальянца, я написал письмо своей матери, которая в то время скрывалась в Италии». Отправлено оно было на адрес Бьянки: «Я совершил это, как выполняют ритуальные действия, особо не надеясь на успех»[719]. Почерк был аккуратный, и письмо до подруги дошло[720].

3

«Перроне» (с двумя «р»), как написали отец и дядя в графе о его рождении в сентябре 1904 года[721]; «Ло. Пе.», которого Примо называл «святым Антонио», воспользовался своей привилегией (которая у него имелась, в отличие от рабов рабов), но не для себя. Он написал открытку за Примо[722] и, не раздумывая, назвал себя «его другом». Эта деталь придает поступкам Лоренцо еще большую весомость.

Это был невероятно рискованный поступок. Но мы знаем, что так порой делали и «вольнонаемные» французы[723], — Лоренцо понимал, о чем они говорят, так как часто бывал во Франции. Все это было необычайно важно для рабов рабов, за которых писались открытки. Евреям, «врагам по определению»[724], было запрещено отправлять корреспонденцию. Леви отмечал в «Канувших и спасенных», что «потеря… связи… вызывает смертельную тоску, несправедливое чувство обиды за то, что ты оказался брошенным»[725], потому что «на большом континенте свободы свобода коммуникации занимает обширную территорию. Это как здоровье, истинную ценность которого понимаешь, только потеряв его»[726], [727]. Для узников «письма значили больше всего остального: придавали их жизни хоть какой-то смысл и были единственной связью с потерянным миром», — подчеркивал и исследователь Томсон[728].

Послание отправилось в путь в рекордные для того времени сроки — на открытке с датой «25 июня» стоит штемпель Аушвица за следующий день. Отправитель — Перроне Лоренцо, Gruppo Italiano, Ditta Beotti, Аушвиц… Германия. Это сообщение Примо, посланное Лоренцо с польской территории, и адресата достигло довольно быстро — всего за три недели. Письма тогда могли идти и несколько месяцев[729]. Открытку получила Бьянка Гвидетти Серра, дорогая подруга. Она жила в Турине, на улице Монтебелло, 15, и не была еврейкой, а поэтому меньше подвергалась опасности[730].

Бьянка ничего не знала о происходящем с Примо в Аушвице, но, увидев открытку, испытала «огромное облегчение»[731]: пишет — значит, жив. Сам он позже признался Иану Томсону, что с его стороны поступок был «безответственным»: «Я понятия не имел, насколько безопасно отправить письмо на домашний адрес»[732]. А ведь таким образом Леви действительно подверг угрозе итальянского «сообщника» Лоренцо, о чем позже и написал в рассказе «Жонглер» (Il giocoliere)[733].

Другой «счастливый билет» вытянула Ада Делла Торре, кузина и подруга Примо. Она случайно оказалась в Турине в гостях у его матери Эстер Луццати, которую все называли Рина, и позвонила Бьянке. Поднявшая трубку домработница закричала: «Быстрее сюда!»[734] Так открытка попала к родственникам Примо. Ответ скоро отправился в обратный путь — в начале второй половины июля мать послала его «таким же способом».

В то самое время Леви за 1400 километров от родины пытался обучить Банди, недавно прибывшего в лагерь венгра, искусству выживания. Странное имя было «уменьшительным от Эндре Шанто, что по-итальянски звучит почти как santo (“святой”. — Прим. ред.)»[735], и, казалось, он не имел намерения осваивать путаную лагерную мораль.

«Пришел август, как необычный подарок для меня: письмо из дома, невероятное дело», — вспоминал Леви. Послание было от «синьоры Ланца» — так для конспирации подписалась мать[736].

Письмо из милого мира жгло мне карман, я знал, что, элементарной осторожности ради, мне стоило молчать, и все же не мог о нем не говорить. В то время мы чистили цистерны. Я спустился в свою цистерну, со мной был Банди. В тусклом свете лампочки я прочитал ему это волшебное письмо, по-быстрому переведя его на немецкий. Банди слушал меня внимательно. Он, конечно же, мало что понимал, потому что немецкий не был ни его, ни моим родным языком и еще потому, что письмо было малосодержательным и иносказательным.

Но он понял, что клочок бумаги, прилетевший ко мне таким странным образом, который я уничтожу до наступления вечера, был лучом света, брешью в темной вселенной, которая сжималась вокруг нас, и что сквозь него могла пробраться надежда. Хочется верить, что Банди почувствовал это: потому что, когда я закончил читать, он приблизился ко мне, долго шарил в карманах и наконец бережно извлек из них редис. Он протянул его мне, сильно покраснев, и с застенчивой гордостью сказал: «Я научился. Это тебе: первая вещь, которую я украл»[737].

4

Затем были еще две открытки, так же написанные рукой Лоренцо, им же подписанные и отправленные[738]. А Бьянка послала продукты и одежду — 9 августа, из почтового отделения в Сасси, пригороде Турина. Чтобы попасть в Аушвиц, посылка должна была пересечь охваченную войной Европу[739].

Первая открытка, датированная 20 августа, отправилась в путь на следующий день. Лоренцо от имени Примо писал его подруге, что чувствует себя хорошо, что не болеет («здоровье отличное, в хорошую погоду чувствую себя даже лучше»), что растет его знание немецкого и что это «большой плюс для работы». Так, заметила Энджер, дома поняли, что он работает[740]. Напоследок адресант успокаивал родных, сообщая, что письма порой идут месяцами: «Не беспокойся обо мне, постарайся рассказать все ваши новости и имей, как и я, много смелости и надежды. Обнимаю крепко и всегда помню о тебе. Твой Лоренцо»[741].

Матери и Анне Марии, сестре Примо — еврейкам — приходилось скрываться. Получив весточку, торжествующая Бьянка прибежала в их убежище: «У меня потрясающая новость! Смотрите, что у меня!»[742] В мемуарах, вышедших в 2009 году, Гвидетти Серра немного перепутала даты — написала, что это произошло месяцем раньше. Но тогда пришло первое послание, переданное семье Адой Делла Торре, кузиной Примо. В интервью Томсону в 1993 году она рассказала, что происходило между 21 августа и сентябрем 1944 года.

Ответ Леви матери, записанный неопытной рукой Лоренцо Перроне и отправленный Бьянке Гвидетти Серра, прошел цензуру Аушвица 21 августа. Бьянка получила открытку шесть недель спустя (в середине сентября 1944 года) и передала ее матери Леви в Турине: «Я никогда не забуду выражение лица Эстер, когда она поняла, что Примо, возможно, все еще жив». Но после первого восторга Эстер заметила, что открытка отправлена полтора месяца назад, а за это время могло произойти что угодно. Эстер мучилась от беспокойства за своего первенца; ей предстояло увидеть Примо лишь еще через 13 месяцев[743].

Они встретились во многом благодаря «редчайшей удаче»[744] — возможности поддерживать связь. «Мы, выжившие, составляем меньшинство, совсем ничтожную часть. Мы — это те, кто благодаря привилегированному положению, умению приспосабливаться или везению не достиг дна», — так в «Канувших и спасенных» Леви резюмировал причины, которые позволили кому-то выбраться из ада[745], [746].

Через несколько страниц, в главе «Коммуникация», он написал, что заключенные страдали в изоляция от мира и в целом «отсутствия и недостатка»[747] общения и что «безразличие к своей обособленности, равнодушие, отношение к исчезновению слова как к должному было фатальным симптомом, свидетельствующим о приближении окончательной апатии»[748], [749].

Вклад Лоренцо в контакт с «потерянным навсегда миром»[750] был таким же решающим, как и литры — сотни литров — супа для Примо и Альберто: «Каждый выживший и вернувшийся из лагеря — скорее исключение, чем правило; хотя мы сами, надеясь освободиться от преследующего нас прошлого, стараемся забыть о нем»[751], [752]. Выживали «самые сильные, самые хитрые и самые удачливые», писал он в «Если не сейчас, то когда?»[753]. Основными факторами для этого были упорство, ловкость и удача. Для Примо воплощением последней оказался Лоренцо[754].

Вопрос, отчего он это сделал однажды и почему потом продолжал помогать, остается без ответа. Думаю, здесь уместно привести слова дона Лента, сказанные Томсону много лет назад, — это прямое и наиболее вероятное объяснение: «Во времена Лоренцо каменщики и рыбаки Фоссано объединялись, чтобы помогать самым слабым»[755]. Возможно, в этом — ядро истории Лоренцо, спасшего Примо, кульминация попытки пересмотреть его жизнь и поступки, угадать его мысли.

Аушвиц и его окраины ужасают, но одновременно и дарят нам веру в людей. За нее можно было ухватиться тогда, можно и сейчас. Зло не заражало всякого и повсюду; там, в преисподней, были и те, кто (по словам Леви) имел «достаточно понимания, сочувствия, терпения и смелости», чтобы противостоять мерзости[756]. Среди всеобщей серости всегда что-то проблескивало и можно было найти «второй конец нити»: «человека-друга»[757]. С большой вероятностью там были и другие — сотни? — мужчин и женщин, подобных Лоренцо. Их имена погребены в архивах среди миллионов других.

5

По всей нацистской Европе гильотинировали[758] сотни «свободных» и «вольнонаемных» работников — за то, что они пытались «организоваться»[759]. Braccia — иностранные рабочие, вывезенные из Италии для работы на военную машину Германии — десятками бежали из Хайдебрека и Блехаммера[760], намного меньше — из Моновица[761]. Все они рисковали как минимум оказаться за колючей проволокой — среди будущих «канувших» и единиц спасенных. Лоренцо же подвергал себя огромной опасности, продолжая доставлять литры супа и отправлять открытки.

Примо и Альберто обсуждали свою внезапную удачу: «Так, переступая через лужи, мы идем по грязи под темным небом и разговариваем. Разговариваем и идем. У меня в руках два пустых котелка, у Альберто полная menazka, но, как говорится, своя ноша не тянет»[762].

Мы обсуждаем новые планы: нам нужна вторая menazka, на обмен, чтобы не два раза ходить в дальний конец стройки, где работает сейчас Лоренцо, а один. Мы говорим о Лоренцо, думаем, как его отблагодарить. Конечно, потом, если вернемся, мы обязательно сделаем для него все, что будет в наших силах, но какой толк загадывать вперед? Вряд ли мы вернемся, это и ему, и нам ясно, поэтому если делать что-то, то сейчас, не откладывая на потом[763], [764].

Не думаю, что Примо и Альберто когда-либо пытались обсудить с Лоренцо план побега. В любом случае сбежать из Моновица было практически нереально, хотя некоторым это удавалось. Например, британский солдат Чарльз Кауард поспособствовал сотням заключенных, использовав хитрую стратегию, о которой 8 ноября 2020 года рассказал Яд Вашем.

Солдат «брал шоколад и сигареты у своих товарищей по заключению и менял их у охранников на мертвецов, которым потом подкладывал документы живых евреев, и таким образом помогал им бежать»[765]. Но Кауард был в привилегированном положении: военнопленные имели возможность получать посылки от Красного Креста[766], могли жаловаться (и немцы иногда даже извинялись)[767] и рассчитывать на поддержку «команды» — на сеть, о которой мы говорили.

Помимо Каурда, был еще один «подтвержденный» праведник народов мира, действовавший в Моновице или в непосредственной близости от него. Польский крестьянин Джозеф Врона жил вместе с матерью Анной, сестрой Хеленой и братом Евгением в деревне Нова-Вийс округа Кенты Освенцимского уезда. Врона работал на Буну и наладил контакт с еврейскими узниками. Он помог сбежать рабам рабов, Якобу Триммеру (позже он стал известен под именем Макса Дриммера) и Менделю Шейнгезихту (Герману Шайну).

В те дни, когда Бьянка и Эстер читали написанный рукой Лоренцо призыв Примо сохранять спокойствие, а сам Лоренцо каждый день приносил друзьям полную менашку супа, Врона перерезал колючую проволоку и вывел Якоба и Менделя из лагеря. Если быть точными, это случилось 21 сентября 1944 года.

Джозеф держал беглецов дома около двух месяцев, а потом сумел переправить их к своей знакомой, где они и прожили до самого освобождения[768]. «Единственным способом спастись» для евреев, как пишет историк Ян Гросс[769] в главе «Почему важны границы Холокоста» (Perche i margini della Shoah sono importanti) своей книги «Урожай золота. Разграбление еврейского имущества» (Un raccolto d’oro. Il saccheggio dei beni ebraici), «были контакты с местным населением»[770]. Яд Вашем объявил Врону праведником народов мира 13 марта 1990 года, а 12 декабря 2006 года удостоил этого почетного звания и его родственников[771]. Дырой, которую проделал Джозеф в лагерной ограде, успели воспользоваться еще два узника — скорее всего, немцы[772].

Врона не был единственным поляком, который помогал заключенным[773]. «Лагерное мироздание населяли тысячи отдельных монад, которые постоянно вели между собой скрытую отчаянную борьбу»[774] — за выживание: «Это была… нескончаемая война всех против всех»[775], [776].

Предполагаю, беда случилась в октябре. Лоренцо недавно исполнилось 40. Леви потом написал в «Лилит»: «Скорее всего, кто-то за мной шпионил, потому что в один из дней я не обнаружил в нашем тайнике ни котелка, ни супа. Альберто и я были унижены этой неудачей и, более того, сильно напуганы — котелок принадлежал Лоренцо, и на нем было выцарапано его имя. Вор мог заявить на нас, или, что более вероятно, шантажировать»[777]. И вот они — другие слова Лоренцо. Их, как обычно, мало — но они, несмотря на приведенные в косвенной речи, добавляют нам новый фрагмент мозаики.

Лоренцо, которому я сразу же сообщил о краже, сказал, что ему плевать на котелок и что он достанет себе новый. Но я-то знал, что это неправда, — он не расставался со своим котелком со времен армейской службы и возил его с собой все эти годы; понятно, что он был ему дорог[778].

Не знаю, какие именно слова произнес Лоренцо во время того разговора. Но могу судить по открытке, которая пришла через три недели. Так и представляю себе этот ответ, произнесенный за бог знает каким бараком — с опущенной головой и отведенным взглядом: «Не имеет значения, amico».

Предыдущая главаГлава 10 из 20Следующая глава