[419]
Для всех, кто долго занимается этой темой, среди праведников есть «особенные». От десятка тысяч историй о спасении и принятых муках мы все время мысленно возвращаемся к тем, которые занимают нас больше других. Так случилось и со мной: с 2014 по 2020 год я изучил множество похожих случаев, но история Лоренцо меня не отпускала.
Самые невероятные рассказы — о том, как люди объединялись ради чужого спасения[420]. В Дании в 1943 году мужчины и женщины разного возраста и социального положения организовали спасательную операцию и переправили на рыбацких лодках через пролив Эресунн в нейтральную Швецию более 6000 человек[421], подпадавших под определение «еврейской расы»[422]. Во Франции в начале 1940-х протестантская община коммуны Шамбон-сюр-Линьон укрыла у себя сотни евреев[423], [424]. Подобные случаи бывали даже в нацистской Германии[425].
Но вернемся на Апеннинский полуостров. Жители города Нонатола в июле 1942-го, а потом и 8 января 1943 года укрыли у себя почти 80 еврейских детей и подростков и сумели переправить их в безопасную Швейцарию — местный священник дон Арриго Беккари и доктор Джузеппе Монреали после войны были признаны праведниками народов мира[426], [427]. На конференции, где я услышал эту необычную историю, я предположил, что «заражение» добром действительно зеркально противоположно распространению зла, о чем говорил и Леви, позаимствовав эту мысль у Алессандро Мандзони[428], [429].
Около 30 семей спасали в Нонантоле детей и подростков, и только один человек, Саломона Папо, был схвачен и отправлен в Аушвиц. Жители дюжины деревень провинции Кунео в тот непростой сентябрь прятали у себя[430] бежавших через Альпы — по пути, которым не раз проходил Лоренцо. Благодаря сплоченности местных жителей удалось уцелеть более чем половине беглецов, хотя их смерть, казалось, была неминуема[431].
Я видел, как потомки спасителей и спасенных со слезами на глазах обнимались в Лимоне-Пьемонте — на итальянской земле. Мемориальное шествие Attraverso la memoria — «Сквозь память», прошедшее в 2015 году, напомнило: границы не должны разделять — они нужны, чтобы их пересекать, объединяться и оставаться людьми[432].
Но случались и менее однозначные истории. «Людям в сером» вроде Беньямина Мурмельштейна[433], еврейского старосты в Терезинском гетто, приходилось ежедневно идти на сделки с нацистами[434]. Или самый скромный бригадир в Республике Сало Антонио М.[435]: одной рукой он спасал преследуемых, за что был признан праведником[436], а другой, участвуя в облавах в Пьемонте, обрекал попавшихся на смерть[437].
Чем больше я узнавал неоднозначных историй, тем сильнее проникался любовью к героям, чьи действия невозможно трактовать двояко. Вероятно, еще и благодаря Коррадо Стаяно[438], который в 2016 году, опровергая Леви[439], сказал: понимать — значит оправдывать[440]. Я с ним не согласился и в последующие годы все больше нуждался в светлых историях — слишком долгим было пребывание во мраке. Я искал утешения в известных легендах — как в буквальном, так и в символическом смысле.
Истории происходили по всему миру: от Атлантического до Тихого океана. Но большая часть, конечно же, случилась в погрузившейся во тьму Европе 1930–1940-х годов. Символом поразительной способности рисковать всем ради чужого спасения является история жителей Берлина, которые вплоть до 1945 года прятали более тысячи евреев. Зная о невероятных опасностях для себя, множество берлинцев годами укрывали несчастных в самом сердце Третьего рейха.
Впервые я услышал об этом в декабре 2012 года от немецкого историка из Калифорнии Вольфа Грунера[441]. Мы встретились в Мемориале Шоа в Париже. Рассказ глубоко повлиял на мое восприятие того исторического периода. Противоположным было впечатление от книги «Обычные люди»[442] Кристофера Браунинга — о том, как группа людей за короткое время может превратиться в убийц[443].
С трудом продвигаясь в поисках следов Лоренцо, я в те годы рассказал еще как минимум две потрясающие истории со счастливым концом, оставляющие после себя чувство «мирового стыда». Первая — история капитана круизного лайнера «Сент-Луис» Густава Шрёдера[444], который весной 1939 года попытался спасти от нацистского преследования почти тысячу евреев.
Он повел судно из Гамбурга через Атлантический океан, но был вынужден вернуться, потому что в США отказались принять его пассажиров. История уже тогда прогремела на весь мир и для евреев Европы звучала смертным приговором[445]. Я впервые услышал ее в 2009 году в Кракове, потом, через несколько месяцев — на выставке в Яд Вашем в Иерусалиме[446], а еще через год — в Мемориальном музее Холокоста в Вашингтоне[447].
Шесть лет спустя я узнал о швейцарце Пауле Грюнингере[448], начальнике полиции в кантоне Санкт-Галлен на границе с Австрией. После закрытия границ Грюнингер сумел спасти 3000 человек, за что его уволили, а позже и посадили. Швейцария в то время отказывала в убежище каждому второму беженцу[449].
В 1990-х Грюнингер был реабилитирован и сегодня считается национальным героем. Ему посвящено несколько художественных произведений[450]; в его честь названы мост, стадион в Санкт-Галлене и часть центральной площади города.
Мне повезло увидеть все это: в 2016 году я предложил Rai[451] сделать передачу о Грюнингере. Вместе с двумя коллегами я посетил места где он переправлял людей через границу, взял интервью у адвоката, инициировавшего пересмотр дела уже после смерти Пауля, прошелся по мосту и побывал на площади, названной его именем. Я много писал и говорил о нем с 2018 по 2022 год[452].
Еще одна вдохновляющая и, на мой взгляд, созвучная история — история польского военного Яна Карского[453] (настоящая фамилия — Козелевский), пытавшегося рассказать союзникам о жертвах Холокоста[454]. Впоследствии это описал Янник Хенель[455].
Я много рассказывал и о промышленнике Оскаре Шиндлере[456], члене Судето-немецкой партии[457], и об итальянце Джорджо Перласке[458], разочаровавшемся в фашизме, но так и не ставшем антифашистом[459]. Он выдавал себя за испанского консула, чтобы спасти тысячи человек от уничтожения в Венгрии, откуда всего за несколько недель отправили в Аушвиц почти полмиллиона евреев.
За последние два десятилетия эти истории стали известны всему миру — как и Рауль Валленберг[460], [461], шведский дипломат, одновременно с Перлаской спасший тысячи венгерских евреев. Когда я только начинал писать эту книгу, вышла монография Яна Броккена «Праведники»[462] — результат большого исследовательского труда. Это увлекательное произведение о разработавших хитрый план двух дипломатах, консулах в Литве — голландском Яне Звартендейке и японском Тиунэ Сугихара[463], [464].
Они были не единственными представителями дипмиссии, помогавшими евреям бежать. Польский дипломат и политик Тадеуш Ромер организовал выезд из стран Восточной Европы почти 16 тысяч человек, большая часть из которых после долгих скитаний оказалась в безопасности в Шанхае[465].
Всех этих людей Яд Вашем признал праведниками народов мира в 1963–1997 годах: Валленберг (1963), Грюнингер (1971), Карски (1982), Сугихара (1984), Шрёдер (1993), Звартендейк (1997), а также Перласка (1988) и Шиндлер (1993). С некоторым опозданием, в 1998 году, к этим несомненным праведникам присоединили и Лоренцо[466]. Церемония прошла в 35 километрах от Фоссано в городе Альба, в среду, 3 февраля 1999 года[467].
Процедура признания праведником довольно сложна, и тем удивительнее, какое количество итальянцев получили это высокое звание в 1990-х[468]. Первые праведники появились в 1963 году[469]; прежде всего предстояло собрать огромное количество документов, подтверждающих, что человек рисковал «собственной жизнью, свободой или безопасностью ради спасения одного или нескольких евреев от угрозы смерти или депортации, не требуя взамен материального или другого вознаграждения. То же касается и спасителей, которых уже нет в живых»[470].
Историк Серджио Луццатто, хорошо знакомый с церковной процедурой канонизации (он посвятил масштабное исследование Падре Пио[471], [472]), считает: порядок представления праведников в Яд Вашем напоминает правила Ватикана по причислению к лику святых.
Чтобы сообщить о кандидатуре на звание праведника, необходимо для начала прислать в Яд Вашем рассказ спасенного или других свидетелей о факте или попытке спасения (то есть все начинается с известности на местном уровне), затем требуются документальные подтверждения участия «спасителя» (само слово, используемое Яд Вашем, созвучно с христианским). Другими словами, весь механизм основывается на принципе «героической добродетели» праведника-нееврея, который, не имея никакого личного интереса или выгоды, рискуя собственной жизнью, спасает жизнь одного или нескольких евреев[473].
В процедуре признания праведником имеются некоторые спорные моменты, еще в 2013 году замеченные Луццатто: «Философия Яд Вашем строится вокруг идеи если не прямого чуда, то хотя бы спасителя», тогда как для исторической точности необходимо говорить о том, что «для спасения евреев чаще всего было недостаточно вмешательства отдельной выдающейся личности и требовалось сотрудничество нескольких обычных человек. Поэтому, благодаря в том числе и работе французских исследователей, историография теперь стремится восстанавливать истории праведников с учетом их сети».
И снова Луццатто: «Образ праведника акцентуализируется. Это видно на примерах из книги Энрико Деальо “Банальность добра” о Перласке и фильма Стивена Спилберга о Шиндлере. Но в оккупированной нацистами Европе вряд ли было возможно спасать евреев, действуя в полном одиночестве и совершая чудеса, достойные святого»[474].
Это, бесспорно, правда. Все названные выше спасители, используя собственное привилегированное положение, могли так или иначе рассчитывать на незаметную и чудесную «сеть» помощников — поэтому даже к свидетельству Леви стоит подходить критически. Именно этого Яд Вашем (в лице Мордехая Палдиэля[475]) и потребовал от Энджер еще в 1995–1996 годах[476]. А ведь туринский химик Примо Леви оставил мало места для сомнений — он рассказывал о пережитом в художественных произведениях и не раз повторял: «Тем, что я сейчас жив, я обязан Лоренцо»[477].
По убеждению Леви, история всегда зависит от множества факторов[478]. Если рассматривать причины его спасения, то без ответа останется вопрос, почему столь незначителен след Лоренцо в памяти общества и Холокосте, ставшем глобальным наследием[479]. Почему мы так мало знаем о Лоренцо?
Вероятнее всего, потому, что множество людей — мужчины в униформе, промышленники, дипломаты[480], образованные и с «положением», — во всех приведенных историях сразу же привлекали к себе внимание мировой общественности (как случилось с Валленбергом, пропавшем в 1945 году). Им посвящали фильмы и книги, сразу становившиеся популярными. Из участников реальной истории они превращались в героев легенд.
Ради защиты спасенных людей иногда приходилось уничтожать доказательства роли спасителей. Звартендейк сжег список 2139 евреев, которым выдал поддельную визу[481], «чтобы все бумаги до последнего клочка превратились в пепел», как пишет Броккен[482]. Но позже спасители нередко сами прерывали молчание.
Перласка передал дневник тем, кто мог бы его опубликовать, — но ждать пришлось более 40 лет[483]. Юкико Сугихара, жена японского консула, после смерти мужа[484] издала его мемуары. Так же поступила Эмили Шиндлер после выхода фильма Спилберга[485]. Карски выпустил книгу[486] тиражом 360 тысяч экземпляров уже в последний год войны — в декабре 1944-го[487].
Еще один пример — обличительная книга Шрёдера «Без отчизны в открытом море» (Heimatlos auf hoher See). Она была написана в 1949 году по горячим следам и теперь является библиографической редкостью. Я случайно отыскал ее в одном антикварном магазине около десяти лет назад и несколько раз безуспешно пытался перевести[488].
В Италии с момента окончания войны «никого не интересовало, что делали побежденные», писал Энрико Деальо[489]. Полуграмотный Лоренцо из Бурге вряд ли мог у кого-то вызывать интерес. Каменщик вращался в среде таких же, как он, — жестянщиков и мусорщиков, чья жизнь состояла из драк в «Пигере» и яростно поглощаемых литров вина.
Мы знаем, что, вырвавшись из муравейника под названием «Суисс»[490], Лоренцо никогда никому не рассказывал о пережитом[491]. Его поведение можно описать словами дочери графа Ромера[492] о мотивах ее отца: «Помощь тем, кто в этом нуждался, была для него первым принципом, которого следовало придерживаться, а производить впечатление на других — последним»[493].
Ни в коем случае не умаляя поступков всех здесь перечисленных, я все же хотел бы подчеркнуть: выражение «протянуть руку помощи» даже в малой степени не отражает того, что Лоренцо сделал в те месяцы для Примо в Моновице. Ведь там речь шла не о письмах в защиту или визах для тысяч человек и не об организации укрытия или разработке плана побега — о выживании в месте, где и сами «вольнонаемные» рабочие каждый день буквально рисковали протянуть ноги[494].
Я только сейчас понял, что пытаюсь свести в луч отдельные проблески света. Возможно, на Лоренцо повлияла общая атмосфера — он находился в двух шагах от эпицентра уничтожения евреев Западной Европы. Все-таки большая часть историй спасения, о которых мы знаем, происходила вдали от этого ада.
Разумеется, были исключения. К примеру, британский солдат Чарльз Кауард[495], [496], «Граф Аушвиц», помог бежать сотням заключенных именно из Моновица. Этому праведнику мира Джон Касл посвятил ставшую бестселлером книгу «Пароль — мужество» (The Password Is Courage, 1963)[497].
Или польская медсестра Ирена Сендлер[498] (Кшижановская), которая спасла тысячи еврейских детей из Варшавского гетто (в 1965 году признана праведником народов мира; ей посвящены два фильма[499], [500]).
Когда я пишу «вдали от ада», то подразумеваю, что Будапешт или Краков в случае Джорджо Перласки или Оскара Шиндлера по факту были сборными пунктами для депортации евреев — в этих городах шла охота на людей и случались неизбирательные внесудебные расстрелы. (Сегодня на фабрике Шиндлера создан потрясающей музей, в котором я побывал десятки раз.)
Прочие истории происходили в Атлантике (случай Шрёдера); в нейтральной Швейцарии (Грюнингер, конец 1930-х) — здесь даже раньше, чем началось массовое уничтожения евреев в Европе. А еще — между крайними западными точками расширившегося в 1940-х Советского Союза и Тихим океаном, как писал Броккен. Все эти истории разворачивались до 1941 года и вдали от Vernichtungslager — лагерей смерти, мест массового уничтожения евреев в Европе, и от кромешной, смоляной тьмы. О ней Леви написал непревзойденные, на мой взгляд, строки, в свое время вызвавшие большой резонанс[501].
В то время были и другие цвета — не только черный[502]; однако мало кто из находившихся за колючей проволокой обращал на них внимание. Там, где не виднелось ни одной постройки цивилизованного мира, не мечтали о Швейцарии и уж тем более о море. Находясь в самой сердцевине машины уничтожения, было сложно представить, что где-то там, за ее пределами, есть свободный мир — в тысячах километров от войны и от этой ловушки.
По крайней мере, мне так стало казаться. Я много лет путешествовал по пустошам и изучал их: Аушвиц, Маутхаузен, Заксенхаузен, Равенсбрюк, Терезиенштадт…
«Было бы хорошо написать истории таких, как Лоренцо, — говорилось в газете Il Popolo Fossanese в статье о встрече горожан с уже знаменитым Примо Леви. — Так как они бескорыстные и скромные, о них мало что известно»[503]. Насколько я знаю из скрупулезных исследований Энджер и Томсона[504], автор этой статьи Доменико Ромита, историк и преподаватель местного лицея, первым упомянул в прессе имя Лоренцо. Но и это было кое-что — учитывая, что мы говорим о номере за 15 июня 1963 года.
Роман «Передышка» уже издан, и Лоренцо давно нет в живых, это правда. Но описанные события все еще принадлежат недавнему прошлому. Исследовать эту чудесным образом вырванную из забвения историю нелегко: пробираться приходится с трудом, порой на ощупь находя первоисточники.
Сегодня в Фоссано хорошо известен Лоренцо и другие праведники — дон Антонио Мана[505], Мария Анжелика Феррари и семья Грассо из Лорето[506]. С момента публикации той первой статьи в 1963 году и по 2020-е имя Лоренцо в его родном городе упоминалось не раз. Бывший настоятель прихода Фоссано дон Лента много писал о нем в 1982 году. Священник с гордостью рассказывал, что «на страницах книги известного писателя» (речь шла о сборнике Леви «Лилит и другие рассказы»[507]) есть «каменщик из фоссанского Борго-Веккьо». В этом произведении автор наконец-то «позабыл о своей сдержанности»[508] и включил в него ранее не опубликованный рассказ «Возвращение Лоренцо» (Il ritorno di Lorenzo)[509].
В начале 1980-х о Лоренцо заговорили чаще. Сегодня он — местная гордость, и это заслуга жителей Фоссано и городских общественных организаций. «Он лишь недавно стал по-настоящему известен, — подтверждает президент ANPI в Фоссано Луиза Меллано, — но лишь части местных»[510]. По словам 80-летнего библиотекаря Карло Морра, который в детстве был знаком с Лоренцо, большинство жителей Фоссано мало знают о том, кто он такой[511].
Морра рассказывал о Лоренце Самуэле Салери, авторе единственного произведения — неопубликованной магистерской диссертации, написанной в 2017/18 году. Даже родственники долго не понимали или не признавали ценности поступка Лоренце — до такой степени, что поделились с Энджер: они стыдились его на протяжении 40 лет. «Потому что таким и бывает не знающий наград настоящий героизм, — писала Энджер. — Слава — для истории, но вечное бремя — для самого героя и для тех, кто рядом»[512].
В апреле 2015 года во дворе фоссанской школы имени Примо Леви посадили оливковое деревце из Иерусалима — символ мира, «в том числе и в память о связи между писателем и Лоренцо Пероне»[513] (фамилия написана с одним «р»). В те же дни в честь 70-летия освобождения страны вышло местное мемориальное издание. В разделе «Фоссанцы и война» есть краткая заметка о Лоренцо: каменщике-старьевщике и, возможно, контрабандисте. Он родился в первые годы прошлого века и заслуживает внимания тех, кто интересуется тем периодом[514].
Автор Джулльермо Винченти цитирует записи Примо Леви и часть документации Яд Вашем, полученную от Ренцо, сына Примо. Единственный официальный след, оставшийся от Лоренцо в Фоссано, — памятная доска, открытая 25 апреля 2004 года на бульваре делле-Альпи по решению мэра Джузеппе (Беппе) Манфреди.
В 1993 году, за пять лет до того, как Лоренцо стал праведником народов мира, Беппе посвятил ему четырехстраничный панегирик, опубликованный в двухтомнике об истории города в XX веке[515]. В создании мемориальной доски поучаствовал и местный библиотекарь Джованни Менарди[516] — на ней фамилия «Пероне». Скромному и благородному сыну Фоссано посвящены следующие строки:
Лоренцо Пероне (1904–1952)
Ты часто ходил по этому бульвару,
Лоренцо Пероне из Фоссано.
Ты был сыном Старого города, немногословным каменщиком.
В 1944 году на заводе Буна-Верке,
рядом с лагерем смерти Аушвиц,
ты спас душу и тело Примо Леви,
дав ему, рискуя своей жизнью, не только хлеб, но и надежду.
За это тебе было присвоено в Израиле звание
«Праведник народов мира».
Ты был скромным и благородным сыном Фоссано.
Это «необходимое, хотя и запоздалое признание», говорил библиотекарь Джованни Менарди историку Салери, вспоминая встречи с голландским режиссером Ивонн Шолтен (она хотела снять фильм о Примо Леви) и с Кэрол Энджер, работавшей над его детальной биографией[517].
Я бы хотел, чтобы стало ясно: в любом исследовании всегда остаются темные пятна. Но если бы не Леви — бездонный кладезь информации — рассказать историю Лоренцо стало бы невыполнимой задачей. Особенно в той части, которая касается его пребывания в оккупированной Польше. В досье, заведенном Яд Вашем в ноябре 1995 года по инициативе Энджер[518], 115 страниц. Я получил документы летом 2019 года, спустя несколько дней после 100-летия Леви. Благодаря этим свидетельствам нам удается представить себе Лоренцо — при других обстоятельствах память о нем могла бы просто исчезнуть.
Как нам напоминает Патрик Модиано в «Доре Брюдер»[519], настойчивой попытке вырвать из забвения историю одной из жертв Холокоста (в плане исторических поисков она удалась лишь отчасти, однако обладает высокой литературной ценностью), мир полон «людей — мертвых или живых, — которых можно записать в категорию “неопознанных личностей”»[520].
История «немногословного muradur», «благодаря которому выжил молодой химик из Пьемонта» (как описывает его «в общих чертах»[521] Марко Бельполити, редактор произведений Леви), без надежной документации превратилась бы в бессмысленную битву с историей — память о ней стремились выкорчевать палачи.
Сайдия Хартман в книге «Теряя мать» (Perdi la madre) исследует влияние социального института рабства на жизнь современного американского общества: «История — это способ светского мира заботиться о мертвых»[522].
Без документальных свидетельств у нас вышел бы увлекательный, но лишенный исторической точности дивертисмент, развлечение — наподобие эксперимента, успешно проведенного французским историком Аленом Корбеном. Он поставил перед собой задачу написать биографию случайного человека, выбранного в архиве. Получилась книга «Найденный мир Луи-Франсуа Пинаго. По следам неизвестного (1798–1876)» (Le Monde retrouvé de Louis-François Pinagot. Sur les traces d’un inconnu (1798–1876)).
Еще Бертольт Брехт в «Вопросах читающего рабочего» (Domande di un lettore operaio) писал: «Кто построил Семивратные Фивы? <…> Куда отправились вечером, когда была завершена Великая Китайская стена, / каменщики?»[523]
Корбен вытащил из полного забвения башмачника Пинаго и с большим трудом «воскресил» человека, которого уже «поглотила» история «без возможности оставить след в памяти людей»[524]. Однако Лоренцо-muradur была уготована совсем другая судьба.
Прежде всего, ему повезло родиться уже в следующем столетии. Пинаго умер 31 января 1876 года, а Лоренцо родился через 28 лет. Как мы упоминали, ему посчастливилось встретиться с Леви, будущей звездой мировой культуры. В его памяти застряли не только детали биографии Лоренцо, но и его поступки и слова — причем в намного большем количестве, чем можно было надеяться. О жизни этого обычного человека теперь известно довольно много — благодаря, кроме прочего, тщательным исследованиям последних лет.
Серый, согласно утверждению историка Массимо Буччантини, это собственный цвет «действий человечества, которое хотело выжить и ради этого было готово на любые компромиссы»[525]. После долгих лет подготовки Леви вернулся к изучению «серой зоны»[526] в книге «Канувшие и спасенные».
«Серым было польское небо[527]: даже летом месиво из окровавленных башмаков и истрепанной непарной обуви как будто утопало в грязи, в пыли, в обломках кирпичей и кусках штукатурки, на которых не росло ни травинки, — рассказывал Леви и в интервью. — Зиме 1944 года предстояло стать самой лютой за сто лет, с 20–30-градусными морозами»[528].
Сегодня в тех краях в конце зимы или весной серый цвет даже не замечается. Аушвиц — простите меня за такие слова — прекрасное, но мучительное и дивное место. В отдалении там можно увидеть молодых оленей — мне повезло в 2010 или в 2011 году. Природа пытается уничтожить одно из страшнейших проявлений человеческой цивилизации. Поля Биркенау по весне расцветают, прорастая сквозь пепел сотен тысяч убитых[529].
Жестокая правда: эти Haftlinge — хефтлинги, неприкасаемые заключенные — сначала съедали все, что пахло жизнью, а потом становились удобрением. Крайне истощенные, они трудились с рассвета до глубокой ночи, помогая квалифицированным «добровольцам» из G. Beotti и других компаний, субподрядчиков I. G. Farben. Это она несет наибольшую ответственность за эксплуатацию заключенных нацистских концлагерей вместе с Thyssen-Krupp, Daimler и Siemens[530], [531].
Заключенных сначала использовали для строительства лагерей, а затем заставили работать на названные компании еще и в Маутхаузене[532] — на Deutsche Erd- und Steinwerke[533]. Компания принадлежала СС и производила строительные материалы для Третьего рейха. Благодаря рабскому труду заключенных ее оборот за пять лет вырос с 133 000 до 14 822 000 рейхсмарок.
Как указал историк Гордон Хорвиц в своей фундаментальной книге «В тени смерти» (All’ombra della morte), посвященной пособничеству местного населения гитлеровцам, этот лагерь, как и многие другие, возник «не в пустыне». Первых заключенных, прибывших в Маутхаузен, гнали через город, и они «не вызывали ничего, кроме равнодушия, у человека за обеденным столом или влюбленной парочки на берегу Дуная»[534].
Лишь годы спустя часть компаний попала под суд. Руководство I. G. Farben, привлекавшей фирму G. Beotti для работ на польских территориях, в 1947 году оказалось за решеткой по приговору одного из Нюрнбергских процессов[535], [536], а в 1960-х ГДР признала компанию виновной в смерти 75 тысяч человек в Аушвице[537]. Но тогда, в начале 1940-х, эта компания способствовала распространению того самого серого цвета, казавшегося вечным — неизменного и удушающего.
Пугающе-серого оттенка были и «старожилы» лагеря. Таким вскоре стал и Примо Леви. Очень непросто оставаться живым после пяти месяцев в лагере — ведь человеческому организму, «чтобы выжить в условиях абсолютного покоя»[538], [539], требуется ежедневно как минимум 2000 калорий. Рацион заключенных в «Суиссе» — если его можно так назвать — содержал примерно 1600 калорий, и это если повезет и «часть не украдут по дороге»[540]. При таком питании можно лежать без движения, но его точно «недостаточно, чтобы жить, работая»[541].
Леви, обладавший огромным словарным запасом и умеющий емко формулировать, писал: «Разрушение человека — вот что такое фашизм»[542]. Новое фашистское общество должно было возводиться на фундаменте из мертвецов. Недостаток калорий для заключенных был частью общего плана, но Лоренцо сумел его изменить.
Примо был неразлучен с Альберто Далла Вольтой — праздником своей жизни, не знавшим зависти. «Непокорный»[543], [544] Альберто возвышается над страницами[545], где говорится о торжестве смерти и ужаса[546]. Примо все делил с Альберто. Так же он поступил и с двумя литрами супа, дополнением к унизительной бурде, которой кормили узников в Моновице, — отдал половину Далла Вольту. Им обоим «был необходим этот дополнительный литр, чтобы свести ежедневный баланс калорий»[547].
Благодаря похлебке, приносимой Лоренцо, измученные голодом заключенные получали еще 400 или 500 калорий, «все еще недостаточные для мужчины среднего телосложения»[548], но все же дававшие дополнительную энергию. Два молодых лагерника со стажем были экспертами в искусстве «устраиваться» (в смысле увеличивать вероятность выживания любой ценой — даже совершая кражи[549]). Они продолжали задыхаться, как поднявшиеся к поверхности угри в Стуре, но теперь у них было больше шансов. Неожиданный жест сострадания на самом дне человечности стал глотком кислорода — необходимым и пронзительным — в момент, когда уже теряешь надежду вынырнуть.
На протяжении многих лет я погружаюсь в пучину нашей общей истории. Это дела давно минувших дней, и картинка порой искажается, становится более размытой или, напротив, резкой — об этом важно написать. В поисках смысла я надеюсь лучше понять, чем меня так сильно притягивает история Лоренцо. Возможно, тем, как она закончилась? Или тем, что могла никогда не начаться?
Нам необходимо вернуться назад, в случайную точку, и попытаться найти недостающие фрагменты пазла. Иначе есть риск остаться зажатым рамками той истории, которая, как считается, достойна быть рассказанной. Палачи и жертвы, избавители и сообщники, канувшие и спасенные.
Когда пишешь или читаешь о Аушвице, этом эпицентре порожденного злом смерча, время от времени хочется отвести взгляд, уцепиться за что-то и сделать терпимым тесный контакт с бездной.
Когда я впервые почувствовал необходимость рассказать эту историю, мне часто стала требоваться передышка — к ужасу невозможно привыкнуть. Невероятно сложно признать: между добром и злом мечутся человеческие существа[550]. Никто, и мы в том числе, не можем чувствовать себя застрахованными от подобного. Об этом писал и Примо Леви: любой «средний человек»[551] способен рано или поздно переступить через свои моральные принципы, если заставить его месяцами жить в условиях «или ты, или тебя». Именно поэтому так важна «простая и загадочная»[552] история Лоренцо.
Мы знаем мало подробностей происходившего в непосредственной близости от лагеря, «за периметром» уничтожения. Но там была такая же «обусловленность самого человеческого существования, враждебного по своей природе всему бесконечному»[553], [554]. С уровня Лоренцо она выглядела чем-то ясным и успокаивающим на фоне стука «десяти тысяч пар деревянных сабо»[555], [556], непарных, разбитых, болтающихся на тощих ногах — каждый день соединявших мир призраков с его миром.
Да, Лоренцо находился за пределами лагеря. Но он почувствовал, что не может остаться в стороне от там происходившего. Я представляю, как тряслись его натренированные ноги, — он осознавал, что находится «на пороге мертвого дома»[557], [558]. Скорее всего, он кипел и дрожал от негодования — именно это позволило ему выделиться из толпы и не оказаться распыленным в истории.
Правда в том, что жизнь, начавшаяся «в 11 часов утра» 11 сентября 1904 года, когда Лоренцо родился, вполне могла остаться самой обычной, погребенной в каком-нибудь пыльном архиве — как у большинства. Всего одна строка, иногда — две. Это могло выглядеть примерно так:
Лоренцо П., вольнонаемный рабочий, фирма G. Beotti,
Аушвиц-Моновиц — Катовице, Польша.
Но Лоренцо оказался там, в нескольких шагах от Катовице, куда грохочущие поезда привозили со всех концов Европы людей на смерть — от газа в камерах, от голода, холода, от каторжного труда и негодной обуви. Лоренцо предстояло исправить то место и то время. Потому что, как говорится в Талмуде, «кто спасает одну жизнь, тот спасает весь мир».
Становится очевидным, что это универсальная история. Она вырывается за рамки национальных и географических границ и задает вопросы самой сущности человеческой души, разыгрываясь в разных местах и в разное время. Начало — в Италии и Франции, продолжение — в оккупированной Польше, затем — путь домой. Разыскивая тонкие следы тех месяцев, мы можем увидеть детали происходившего и уловить универсальность этого опыта.
Так вот: Лоренцо из Бурге не говорил того, что Леви приводит как его слова в 1981 году в «Лилит и других рассказах». Пятью годами позже, за несколько месяцев до смерти, он поправит себя, точно восстановив произнесенное: «Чего еще можно ожидать от такого, как этот» (на пьемонтском диалекте: Ah’s capis, cun gent’ parei). Леви спросил: «Ты итальянец?» — Лоренцо ответил: «Ясное дело»[559].
«Я никогда не слышала, чтобы он говорил на итальянском», — сказала мне Эмма, племянница Лоренцо, дочь его сестры Джованны. Ей в то время было почти 7 лет[560]. Эмма подтвердила сказанное ее кузеном Беппе два с половиной года назад[561].
По фразе Ah’s capis, cun gent’ parei можно понять или хотя бы представить, как именно разговаривал Лоренцо в тех редких случаях, когда считал это нужным, — даже вдали от дома. Смею предположить, что именно Лоренцо был прототипом одного из героев романа «Если не сейчас, то когда?». Леонид, «хороший парень с плохим характером»[562] описан как замкнутый, молчаливый и неуклюже скрывающий тревогу: «Он не раз пытался его разговорить. Извлекал из него обрывки, кусочки пазла, которые потом терпеливо собирал, подбирая один к одному, как в некоторых детских играх»[563].
Зная особые, так сказать, уникальные отношения Леви со словом, можно не сомневаться: он не раз пытался разговорить Лоренцо.
В отличие от Лоренцо из Бурге, Примо был старшим ребенком в семье и у него была одна младшая сестра Анна Мария. И, в отличие от muradur из Фоссано, Леви не экономил слова: он был профессиональным «рассказчиком», а также химиком, наблюдателем и сочинителем[564]. «Я “не принадлежу к категории молчащих”[565], — писал Леви. — Мы говорим… потому что нас об этом просят»[566], [567].
Химик по образованию, он много размышлял о своем втором ремесле — писательстве. В «Звездном ключе» он признавался, что чувствует себя Тиресием[568], вмешавшимся «в спор богов» и получившим «дар прорицания». Это было несомненной удачей, но одновременно и наказанием — всегда существует риск изложить на бумаге что-то «путаное, глупое, уже написанное, недостаточное, излишнее, ненужное».
В то же время «ремесло писателя позволяет (редко, но все же позволяет) почувствовать момент созидания, как будто по выключенной электрической сети внезапно пробегает ток, и лампочка загорается». В темные дни это «может дать ощущение наполненности»[569], как и «хорошо выполненный» ручной труд.
Леви не переставал говорить о тяжелых и незабываемых днях между 1944 и 1945 годами, когда с трудом выживал, — потому что завтра «мы можем умереть или никогда больше не увидеться». Он цеплялся за имеющее значение и делающее нас людьми; держался подальше от тех, кто «творит зло ради зла»[570]. Примо Леви был убежден: чтобы оставаться человеком, необходимо рассказывать о самом благородном, что есть в человеке.
Поэзия и проза, естественные науки, умение созидать, желание искать и найти подходящий глагол[571] — это и многое другое было для Леви способом получить недостающие для существования дополнительные калории. Конечно, суп, который каждый день приносил Лоренцо, был наиболее определяющим фактором в выживании. Но чтобы не пасть духом и остаться в живых, была важна речь, дара которой Леви сначала чуть не лишился еще по пути в лагерь: «Мы безмолвно смотрели на них»[572], [573], а потом и в Аушвице: «Мы впервые задумались над тем, что в нашем языке нет слов, которыми можно назвать подобное оскорбление»[574], [575].
Насколько решающей была удача? Именно со слова «повезло» начинается книга «Человек ли это?»[576]. Ее первое рабочее название — «На дне»[577], второе — «Канувшие и спасенные». Впоследствии Леви так назвал другую книгу, оказавшуюся последней[578].
«Я нормальный человек с хорошей памятью, который попал в водоворот и выбрался из него скорее по счастливой случайности, чем благодаря добродетели, и который с тех пор сохранил определенное любопытство к водоворотам, большим и малым, метафорическим и реальным», — эту знаменитую самохарактеристику из предисловия к рассказам и эссе 1986 года[579] сегодня можно увидеть на главной странице сайта Международного центра исследований творчества Примо Леви[580], [581].
Слова писателя дают нам понять, как он относился к памяти, текстам и реальности. Он просил читателя не искать «посланий»: «Я не люблю этот термин, потому что он приводит меня в затруднение, облачает в чужие одежды, принадлежащие такому человеческому типажу, которому я не доверяю: предсказателю, пророку, провидцу»[582].
Примо и Лоренцо по-разному относились к словам. Даже в месте, которое нам и сегодня сложно описать, у них не возник «новый, более меткий язык»[583], [584], о котором говорил Леви: «Если бы лагеря просуществовали дольше, возник бы новый, более меткий язык, а сейчас нам не хватает его, чтобы объяснить, каково работать целый день на ветру при минусовой температуре, когда на тебе только рубашка, трусы, матерчатые штаны и куртка, когда ты ощущаешь слабость во всем теле, страдаешь от голода и постоянно помнишь о неизбежности конца»[585], [586].
Это не вопрос вкуса и оценочных суждений: язык выковывает мысль и реальность и при этом закаляется сам. Он может быть симптомом безжалостности — как и молчание. Там, среди вавилонского столпотворения лагерных деревянных башмаков, одинаково зверские поступки совершались в гробовом молчании или сопровождались дикими криками. Иногда рабы рабов чувствовали себя «как в аквариуме»[587], [588], порой — как в адском кавардаке, и в каждом сценарии у любого была своя вина.
Вопрос был во взаимоотношениях с властью, в исчезающей возможности задержаться в собственном понимании мира, в терпении, в необходимости уцепиться за шанс остаться в живых — если не ты, то тебя, пусть и ценой чужой жизни. Сам Примо Леви «с легким сердцем»[589] оправдывал в Аушвице и в целом в Европе «всех тех, чья вина в условиях максимального принуждения была минимальной»[590], [591].
Еще в лагере Леви пытался размотать клубок добра и зла, отмахнувшись от нескрываемо презрительной первой фразы Лоренцо: «Чего еще ожидать от таких, как этот». В дальнейшем их отношения были абсолютно прозрачными. Я могу утверждать это, хотя и вынужден взвешивать слова. О том, что происходило на самом днище в течение тех шести месяцев, мы не знаем ничего — только рассказанное Леви, литературно обработавшим пережитый опыт.
Я имею в виду человеческие отношения, зародившиеся из горстки слов, а не квартал Бурге, жизнь на две страны, Фоссано XX века, вольняшек в Аушвице, многочисленные «перемирия», возвращение домой, дневные и ночные кошмары и попытки смягчить боль рассказами о ней. Я хочу сказать, что Леви словами увековечил человеческие отношения тех месяцев, запечатал, словно в пробирке, — и ничто, кроме этих слов и, возможно, рассказов других свидетелей, не сможет когда-нибудь их оживить.
Понятно, что произошедшее было противоположностью «уготованному нам будущему», прототипом которого являлись концлагеря. «Если бы фашизм победил, вся Европа превратилась бы в сложную систему из лагерей принудительного труда и уничтожения»[592] и «сегодня мы оказались бы в разделенном надвое мире: “мы” — синьоры с одной стороны и все остальные — работающие на нас или уничтоженные»[593].
Кто знает, какая роль была бы у Лоренцо в этом новом мире. Немногие сказанные им слова не дают понять, сознавал ли он масштаб своих поступков. Его характер показывают имеющиеся источники. Здесь на помощь приходит замечательный роман Ульриха Бошвица[594] «Люди, близкие к жизни» (Uomini vicini alla vita), действие которого происходит в Берлине 1930-х годов.
Автор был лет на десять младше Лоренцо и погиб, когда muradur только приехал в «Суисс». Бошвиц описал в романе старого некомпанейского попрошайку Фундгольца, который «видел жизнь каждый день такой, какая она есть, и совершенно не желал увидеть ее такой, какой она может быть». Его раздражала необходимость говорить — для этого нужно мыслить, на что у него нет желания. Он отвык думать и решать проблемы. Он довольствовался малым — «перекусить, немного денег на выпивку и место для ночлега: ничто другое его не волновало»[595].
Проблема куда серьезнее дежурного вопроса — нам необходимо спросить аккуратно, чтобы не дать подсказку, не навязать «послание». Броккен пишет: «Я замечаю это у всех праведников: желание действительно что-то сделать. В то время, как обыватели с резиновой совестью стоят, опустив руки, или отворачиваются»[596].
Понимал ли Лоренцо, что там, в преисподней, шла речь о спасении не только настоящего, но и будущего? «Каменщик из Фоссано, который спас мне жизнь и которого я описал в своих книгах… ненавидел Германию, немцев, их еду, их речь, их войну», — писал Леви в «Канувших и спасенных»[597], [598].
До такой ли степени, чтобы рискнуть всем и преградить путь их планам господства? Понимал ли он, что прочно забытый или оставшийся в памяти, прославляемый или отвергнутый, он все равно вносит вклад в историю — и ее границы простираются намного дальше «необходимого ему минимума»? Желал ли он заклинить механизм уничтожения, запустив булыжник в самую его сердцевину? Хотел ли возопить на весь мир из бездны, исторгая накопленные в поколениях немой гнев, ярость и злость?
Не думаю, что на все эти вопросы есть ответы. Но я знаю, что и тогда было множество способов не подчиниться, потому что в человеческой истории ничто не предопределено. Умея действовать, Лоренцо не мог этого не знать — его поступки были каплями, которые точат камень. Они капали все время, ежедневно, день за днем.