К книге
Праведник мира. История о тихом подвиге Второй мировойПеревернутый мир. Ночь, которая не хотела заканчиваться
55%
Перевернутый мир. Ночь, которая не хотела заканчиваться
11

1

Лоренцо крепко стоял на ногах у самого края ада — дольше двух лет и восьми месяцев подряд. Мы не знаем, планировал ли он побег до знакомства с заключенным № 174 517 (но среди вольняшек только за первые месяцы 1944 года было не меньше 500 попыток)[779].

По прошествии десятилетий и учитывая, насколько потаенной бывает человеческая душа, мы не можем узнать, почему Лоренцо остался. Из страха? Оттого, что ему было важно «хорошо делать» свою работу? А может, потому, что ему платили? Или оттого, что в Италии у него не было ’na fumna — женщины, из-за которой его бы тянуло домой? Он не мог бросить двух тонущих в нужде доходяг? Его не пускала неразрывная связь, возникающая между спасателем и спасаемым?[780] Или он остался по совокупности причин?

Но мы точно знаем: кроме Леви, в «Суиссе» у него был еще один друг. Я не упомянул о нем, описывая первую встречу Примо и Лоренцо: это была важная сцена, и я решил убрать из нее «фоновый шум». Но в лунном пейзаже — результате разрушительных бомбардировок — присутствовал еще один человек, итальянец по фамилии Перук (если она, конечно, настоящая) и с неизвестным нам именем.

Зная о привычке Леви добавлять в рассказ элементы вымысла и давать новые имена многим «персонажам», я решил не тратить слишком много времени на поиск информации. К тому же сам Леви рассказывает о Перуке в нарративе легенды, а не реальной истории.

Перук из Фриули был для Лоренцо как Санчо для Дон Кихота. Лоренцо всегда держался с врожденным достоинством человека, которого не страшит риск. Перук, в отличие от Лоренцо, маленький и приземистый, был беспокойным и нервным и постоянно крутил головой. Его глаза сильно косили, как будто бы Перук в постоянном страхе заставлял себя одновременно смотреть прямо и по сторонам, как делают хамелеоны[781].

Леви упомянул Перука в рассказе, опубликованном в 1981 году и посвященном Лоренцо, и, насколько мне известно, больше ничего о нем не писал. Перук был в том тексте единственным добавлением. Автор поместил его между теми, кто помогал безусловно, как Лоренцо, и теми, кто облегчал чужой голод, чтобы просто избежать жадных взглядов либо из эфемерных проявлений человечности или мрачного любопытства.

Перук помогал заключенным, но нерегулярно. Потому что трусил.

Он приносил хлеб итальянским узникам, но скрытно и не каждый день, потому что слишком боялся непонятного и зловещего мира, в котором оказался. Он протягивал хлеб и сразу же убегал, не дожидаясь даже краткого «спасибо»[782].

В какой-то момент я все же решил поискать информацию в Архивах Арользена. Сколько таких Перуков оставили след в сломленной господством «Оси» Европе? Много. И мое внимание привлекли двое из них. Первый, Этторе[783], родился в 1908 году в коммуне Кьонс[784], однако в марте 1944, согласно немецким документам, никак не мог быть в Аушвице.

Второго звали Антонио[785], и он, как и «наш» Перук, был фриульцем из коммуны Канева, недалеко от города Порденоне. Если я правильно разобрал написанное от руки, Антонио был почти ровесником Лоренцо (родился 22 апреля 1906 года) и работал на компанию Colombo (владелец — инженер Марио Коломбо из Рима[786]). Эта компания подписала контракт одновременно с фирмой G. Beotti в 1943 году[787], что способствовало итало-немецкой интеграции. На начало 1945 года Антонио числится заключенным Дахау, и это не сходится со сведениями, которые у нас имеются благодаря Леви.

Многочисленные телефонные звонки предполагаемым потомкам не дали никаких результатов. Перук остался тенью без реальных зацепок. В архивах Аушвица нет списков итальянских вольнонаемных работников — о них вообще крайне мало данных[788]. Можно оценить масштаб поиска: приходится действовать наугад, вылавливая одно имя из миллионов «добровольцев» и «свободных», заполонивших Третий рейх в те годы. Из рабочих-рабов, на самом деле принуждаемых к труду и закованных в кандалы. Извлечь этих людей из забвения непросто, а в некоторых случаях — и невозможно.

2

Леви не раз говорил, что как писатель сознает свою (относительную) беспомощность перед могуществом трехмерной реальности, начиная с самого интимного — психологического аспекта.

В статье «Аушвиц, тихий городок» (Auschwitz, citta tranquilla), опубликованной в газете La Stampa в марте 1984 года, он признался: прочитал десятки книг о психологии палачей, но так и не получил ответов на свои вопросы; «возможно, проблема в том, что задокументированные свидетельства не могут передать всю глубину человеческого естества, — с этой задачей драматурги и поэты справляются лучше, чем историки и психологи»[789].

Что уж говорить о связи между словами и действиями: «Облекать факты в форму слов — занятие бесперспективное», — написал он в рассказе «Углерод»[790], [791], последнем из «“минеральных” рассказов»[792], [793] сборника «Периодическая система». «Невозможно полностью отобразить человека из крови и плоти в персонаже и создать ему объективную историю, ничего не исказив», — подчеркнул Леви десять лет спустя на страницах сборника «Чужое ремесло» (L’altrui mestiere)[794].

Яркий пример — рассказ «Железо», посвященный Сандро Дельмастро[795], который в литературной обработке Леви стал сыном каменщика (в реальности это было не так)[796]. Сандро — друг Примо с университетской скамьи и верный товарищ по горным походам. В те времена альпинизм был синонимом свободы и возможностью проверить себя на прочность. Дельмастро стал для Леви учителем жизни.

«В самой глубине его души зрела потребность подготовиться (и подготовить меня) к железным временам, которые с каждым месяцем приближались», — писал Леви о многочисленных парных восхождениях с Сандро[797], [798]. В программе Би-би-си Bookmark в 1985 году[799] Леви вспоминал: благодаря этим «тренировкам» он задолго до лагеря научился выживать и терпеть усталость, опасность, холод и голод.

Во время одного из подъемов, описанных в рассказе «Железо», альпинисты попали в сложную ситуацию, но это не смутило Сандро. «В двадцать лет, — сказал он, — простительно иной раз сбиться с пути»[800]. На вопрос друга, а как же спускаться, Дельмастро «таинственно» ответил: «Там видно будет… Возможно, придется отведать медвежатины, это самое худшее, что может случиться»[801], [802].

«И все-таки спустились мы вниз без посторонней помощи. Хозяину гостиницы, который, взглянув на наши измученные лица, спросил насмешливо, как все прошло, мы гордо ответили, что отлично прогулялись, и, заплатив по счету, с достоинством отправились восвояси. Это и называлось “отведать медвежатины”, — написал дальше Леви, — и теперь, спустя столько лет, я жалею, что так мало отведал, потому что ничто из всего хорошего, что дарила мне жизнь, не оставило в памяти подобного вкуса — вкуса силы и свободы, пусть даже свободы ошибаться, оставаясь при этом хозяином своей судьбы»[803], [804].

«Медленно, трудно в нас вызревала мысль, что мы одни, что нам не на кого рассчитывать ни на земле, ни на небе и в своей борьбе мы должны полагаться только на собственные силы», — сокрушался Леви в следующем рассказе «Калий»[805], [806].

Примо испытывал благодарность к Сандро Дельмастро, «который сознательно вовлекал меня в трудные предприятия, лишь на первый взгляд казавшиеся безрассудными; я точно знаю, что позже этот опыт мне пригодился»[807], [808]. Леви понимал, что никогда не сможет в полной мере оживить на страницах книги человека действия, которым являлся его друг.

Дельмастро погиб в апреле 1944 года — «был убит автоматной очередью, выпущенной ему в затылок безжалостным ребенком-палачом, озлобленным пятнадцатилетним охранником, одним из тех, кого республика Сало набирала в колониях для малолетних преступников»[809]. Смерть Дельмастро повлекла за собой почти полное уничтожение Регионального военного комитета Пьемонта[810].

Вот что писал Леви о связи между реальностью и вымыслом, о литературе, как более или менее добровольном «искажении»[811] в очерченных для каждого «персонажа» рамках.

Сегодня я знаю, что обряжать человека в слова, возрождать его на листе бумаги, особенно такого, как Сандро, — дело безнадежное. Он был не из тех, о ком рассказывают, не из тех, кому ставят памятники, над которыми, кстати, сам он всегда смеялся. Человек действий, он существовал только в них, и от него ничего не осталось. Ничего, кроме слов[812], [813].

Дело не в зыбкости воспоминаний — с ними Леви всегда обращался с большой осторожностью и мастерством. Воспоминания о Моновице, говорил он, «память до сих пор хранит в мельчайших подробностях»[814], [815], а в конце жизни удивлялся, что «с годами эти воспоминания не блекнут и не забываются — наоборот, обрастают новыми подробностями, порой всплывающими в разговорах, в письмах, которые я получаю, и в книгах, которые читаю»[816].

И тем не менее в рассказе «Возвращение Чезаре» (Il ritorno di Cesare)[817] Леви написал: «По прошествии времени человеческая память склонна ошибаться, особенно если она не подкреплена материальными доказательствами или, наоборот, опьянена желанием рассказать красивую историю»[818]. Это отчасти верно и в отношении Лоренцо, человека молчаливого и привыкшего к действиям. Вот что пишет о нем Леви в предисловии к «Лилит»:

О Лоренцо я уже рассказывал раньше, но лишь в общих чертах. Лоренцо был еще жив, когда я писал «Человек ли это?», и нелегкая задача — превратить живого человека в литературный персонаж — связывает писателю руки. Так происходит, потому что даже если пишешь о достойном и всеми любимом человеке с наилучшими намерениями, то все равно раскрываешь его личную тайну, а это никогда не бывает безболезненным для объекта рассказа.

Каждый из нас, сознательно или нет, создает определенный образ самого себя, но этот образ роковым образом отличается от того, как видят нас те, кто рядом с нами. Увидеть себя описанным в книге под другим углом — болезненно, словно в зеркале, которое вдруг показывает нам чужое отражение: возможно, и более благородное, чем наше собственное, но все же не наше. По этой и по другим, более очевидным причинам считается хорошим правилом не писать биографии ныне живущих людей, если только автор открыто не выбирает памфлет или агиографию, которые отличаются от реальности и не являются беспристрастными. «Какое из наших изображений является “правдивым”?» — вопрос бессмысленный[819].

Мне кажется, в этих словах явно прослеживается особая аккуратность, появившаяся после одного из неосторожных «превращений»[820]. Я имею в виду Чезаре, «изобретательного хулигана» из «Передышки». Лелло Перуджа[821], вдохновивший Леви[822], вряд ли узнал бы в нем себя. Впрочем, как и Банди — Эндре Шанто, «ученик» из одноименного рассказа. И все-таки Примо хотел, чтобы «он нашел себя» на посвященных ему страницах[823]. Семья Дельмастро тоже наверняка не оценила бы портрет Сандро, вышедший из-под пера Леви[824].

В любом случае заметно, с какой нежностью он относился к Лоренцо, называя его «достойным и всеми любимым человеком» и вроде бы даже позаимствовав у него фразу: «Молчи, не надо слов».

3

Думаю, это было в октябре 1944 года. Альберто начал разыскивать по Моновицу вора, стащившего котелок Лоренцо. Он предложил Элиасу три порции хлеба в рассрочку, чтобы тот «по-хорошему или по-плохому» нашел и вернул котелок, столь дорогой фоссанскому muradur.

В рассказе «Возвращение Лоренцо» Леви пишет, что Элиас «любил показать себя», поэтому нашел вора, тоже поляка, и победил его за десять минут. Котелок вернулся к Лоренцо. А Леви написал об Элиасе: «С тех пор он стал нашим другом»[825].

Скоро начались холода. Страницы, на которых описывается последовавший кошмар, — одни из самых тягостных в «Человек ли это?». Когда их читаешь и перечитываешь, в голове раздается грохот барабанов-тимпанов — тот холод был не сравним ни с чем, что способен испытать человек на свободе. Стадо рабов встретило холод-убийцу звенящей тишиной. Узники надеялись побороть стужу.

Мы всеми силами боролись за то, чтобы не наступила зима. Цеплялись за каждый теплый час, старались хоть на секунду удержать над горизонтом заходящее солнце, но наши усилия были напрасны. Вчера солнце окончательно исчезло в грязном тумане за заводскими трубами и колючей проволокой, а сегодня уже зима.

Что это такое, мы знаем, потому что пережили здесь прошлую зиму, а новички скоро узнают. В течение предстоящих месяцев, с октября по апрель, семь человек из каждых десяти умрут, а кто не умрет, будет страдать ежеминутно, ежечасно и ежедневно, с темного, начинающегося задолго до рассвета утра до вечернего супа, сжимаясь всем телом, прыгая с ноги на ногу, похлопывая себя по бокам, чтобы устоять перед холодом. Необходимо будет подкопить хлеба, чтобы обзавестись рукавицами и, не досыпая, штопать их, когда они порвутся. Днем, поскольку есть на открытом воздухе холодно, придется делать это в бараке, стоя впритык друг к другу, и даже облокачиваться о нары нельзя — запрещено. Руки покроются трещинами и язвами, и, чтобы сделать перевязку, надо каждый вечер часами стоять в очереди под снегом и ветром[826], [827].

Умереть предстояло семи из десяти. Остальным — страдать каждую минуту, вырванную у смерти. Роскоши ошибиться не было.

В то утро на наших глазах умерла надежда, так мы восприняли наступление зимы. Мы узнали о ее приходе утром, когда шли из барака в умывальню: небо было беззвездным, в темном холодном воздухе пахло снегом. Стоя в ожидании развода на площади для перекличек, никто не проронил ни слова. Когда в забрезжившем свете мы увидели первые снежинки, то подумали: скажи нам кто-нибудь в эту же пору в прошлом году, что мы проведем в лагере еще одну зиму, мы бросились бы на проволоку под высоким напряжением; впрочем, это и сейчас не поздно бы сделать, но удерживает не поддающаяся никакой логике безумная надежда, за которую нам самим стыдно[828], [829].

В Аушвице и в других лагерях уничтожения призрачная надежда узников, а вместе с ней и их желание увидеть семью работали на палачей. Склонение к суициду по факту является убийством[830], но мы располагаем достаточным количеством данных[831], чтобы утверждать: самоубийства не были настолько распространены в лагерях, как это можно было бы предположить[832]. Заключенные были слишком заняты — они цеплялись за жизнь[833], хотя иногда и впадали в отчаяние.

4

Между Примо и Альберто и Лоренцо с Перуком возникла удивительная дружба. И она крепла, несмотря на ужас, который испытывал Перук. В это время в перевернутом лагерном мире произошли два важных события.

Первое — поистине чудесное для рабов рабов: пришла посылка из Италии, отправленная родными Примо. Его мать Рина и сестра Анна Мария в то время скрывались, но сумели ее передать, как писал Леви в рассказе «Последнее Рождество войны» (L’ultimo Natale di guerra)[834], «через цепочку друзей, последним звеном в которой был Лоренцо Перроне, строитель из Фоссано, о котором я рассказывал в “Человек ли это?”»[835].

В посылке были настоящий шоколад, печенье и сухое молоко, но, чтобы описать ее подлинную ценность для меня и моего друга Альберто, обычных слов недостаточно. Такие понятия, как «есть», «голод» и «пища», имели в лагере совершенное иное, отличное от привычного значение. Эта посылка — неожиданная, невероятная, невозможная, как метеорит или дар небес, — была полна живительной силы и символов и имела для нас огромное значение. Мы больше не были одиноки — восстановилась связь с внешним миром[836].

«Огромное значение» посылки хорошо описала Кэрол Энджер: «Это были продукты, о которых в Аушвице никто уже не помнил»; «благодаря этой посылке и супу, который приносил Лоренцо, Примо и Альберто были спасены»[837]. Почти половину ценного дара тут же украли, зато уцелевшее помогло выжить: «Пока Альберто пытался припомнить свои излюбленные философские истины, мы распихали оставшееся содержимое посылки по карманам. Больше половины досталось нам, верно? Но и остальное не то чтобы было растрачено впустую — какой-то другой голодный праздновал Рождество за наш счет и, может быть, даже благословлял нас. В одном мы были уверены: это последнее Рождество войны и заключения»[838].

Судя по всему, содержимое посылки кончилось задолго до Рождества — Леви благодарит за нее родных в последней открытке, отправленной Лоренцо в Италию 1 ноября 1944 года.

Дорогой[839] Абиамо мы наконец получили то что так долго ждали. Можешь представить какая это была для нас радость. Несмотря на первые заморозки мы здоровы и бодры духом. Прошу тебя сообщить об этом семье деллавольта в брешие. Я всегда молюсь за тебя и вижу тебя во сне тебя и наш дом и нашу жизнь такой как она была. Даст Бог мы скоро встретимся старайся изо всех сил я очень в тебя верю. Добрый привет от того кто всегда о тебе помнит.

Лоренцо.

до свидания пока-пока[840]

Второе событие необычайной важности касалось самого Лоренцо. Я упоминал о нем на первых страницах этой книги — подобное нечасто случалось в жизни muradur. История описана в «Человек ли это?»: «Мы могли бы попытаться починить ему ботинки в лагерной сапожной мастерской, где обувь чинят бесплатно (в лагерях уничтожения по закону все бесплатно). Альберто обещает спросить у своего приятеля, старшего сапожника, может, удастся договориться за пару литров супа»[841], [842]. Однако чем окончилась история, Леви не сообщил.

Он расскажет об этом спустя почти полжизни, в «Лилит». Друзья попросили у Лоренцо адрес его сестры, чтобы как-то отблагодарить, — ведь сам он ничего не хотел за свой суп. Но каменщик отказал.

Но чтобы не унижать нас, он согласился на наше предложение. Его рабочие ботинки прохудились, у вольнонаемных в лагере не было сапожников, а в городе, в Освенциме, ремонт стоил дорого. Заключенные же, у которых имелась обувь, могли чинить ее бесплатно, потому что (официально) деньги нам не полагались. Поэтому мы договорились поменяться: Лоренцо четыре дня ходил на работу в моих деревянных башмаках, а я за это время отремонтировал его ботинки в мастерской Моновица, где мне выдали временную пару[843].

А теперь представьте: несколько часов, точнее суток, Лоренцо был вынужден буквально проявлять чудеса эквилибра в чужих башмаках разного размера — у Леви от них до конца жизни остались рубцы[844]. Но к Лоренцо в результате вернулись его отремонтированные рабочие ботинки — многолетние товарищи по стройкам в Италии и Франции. Именно в эти дни, которые каменщик провел в чужой обуви — может, днем раньше или позже, — Примо выпал очередной шанс на спасение.

В этой поразительной истории выживания жизнь и смерть зависели не только от супа, открыток и посылок, но и от обуви. В дни лютого холода в середине ноября фортуна улыбнулась Леви[845] — он оказаться избранным[846]. Еще 20 или 21 июля[847] химик из Турина успешно сдал «экзамен» — Буне требовались специалисты, — и вот теперь вместе с несколькими счастливчиками его перевели в Bau 939, в лабораторию полимеризации.

Первый момент был «как наваждение»: «…возникает и тут же исчезает воспоминание: большая полутемная комната в университете, четвертый курс, дуновение майского ветерка, Италия»[848]. Возглавлял лабораторию герр Ставинога, поляк по происхождению. Он определяет рабам рабочие места и разговаривает неохотно, но обращается «месье» — и это, как вспоминал Леви, «нас смущает и одновременно смешит»[849], [850].

Вот как описывает тот период Кэрол Энджер: русские в 80 километрах; Буна разрушена и погружена в гробовую тишину; «вольнонаемные французы с высоко поднятыми головами» и британские военнопленные показывают на пальцах узникам-хефтлингам латинскую V — виктория, победа. Во всем чувствовалось приближение неизбежного конца. Леви теперь работал там, где его вряд ли бы стали бить и где находилось много «чудесных вещей, которые можно украсть», подытоживает Энджер. «Если бы я слишком давно не был заключенным, я мог бы даже начать надеяться», — говорил, по ее словам, Леви о работе в лаборатории[851].

Последней неожиданной «удачей»[852] стала для него скарлатина[853] (Альберто переболел еще в детстве[854]). Примо слег как нельзя вовремя: не слишком рано — иначе попал бы в списки на уничтожение, и не чересчур поздно — состояние здоровья позволило ему выжить. Почти все другие рабы, в спешке эвакуированные, пропали без вести среди миллионов «канувших» — как его старый друг Франко Сачердоти[855], [856]. Он заболел «всего лишь раз, но в подходящий момент», — скажет позже Филип Рот[857], [858].

Для раба рабов, ставшего «химиком-рабом»[859], неожиданный допуск к лабораторной деятельности в конце 1944 года оказался решающим фактором спасения. Именно в первые недели в тепле и встретились в последний раз на пороге «дома мертвых»[860] Примо и Лоренцо.

5

«Не все родятся героями»[861], [862], — признает Леви в рассказе «Ванадий», где впервые приводит концепцию «серой зоны». Через десять лет он опишет ее в своей непревзойденной манере: «Лишь демагог может утверждать, что это пространство свободно. На самом деле оно никогда не бывает свободным; его заселяют подлецы или психопаты (иногда подлецы и психопаты в одном лице), и об этом не следует забывать, если мы хотим понять особенности человеческой природы, если хотим знать, как защитить свои души, когда вновь замаячит похожее испытание»[863], [864]

В рассказе «Ванадий» Леви исследовал человеческую душу доктора Мюллера (в реальности — инженера Фердинанда Мейера[865]), о котором не осталось записей в архивах Аушвица[866]. Леви познакомился с инженером в лаборатории полимеризации в Буне, и судьба вновь свела их 20 лет спустя, во второй половине 1960-х. Они некоторое время переписывались — Леви пытался выяснить, понимает ли Мейер цену своего бездействия и чувствует ли ответственность за происходившее в лагере.

В рассказе автору не удалось добиться от Мюллера ни четкого осуждения, ни оправдания темного прошлого, но доктор описан с большим великодушием и состраданием.

Не мерзавец и не герой; если отфильтровать риторику и вольную или невольную ложь, получим типичный экземпляр серого человека, который (и таких было немало), живя в стране слепых, видел, пусть и одним глазом. <…> Я не мог его полюбить. Не мог полюбить и не хотел с ним встречаться. Впрочем, определенного уважения он заслуживал: нелегко ведь быть одноглазым. Он не был ни равнодушным, ни бесчувственным, ни циничным; свои отношения с прошлым он так и не выяснил, хотя пытался или делал вид, что пытается[867], [868].

Леви говорил, что «персонаж Мюллера — это собирательный образ немецкой буржуазии»[869], что «мир, в котором все были бы такими, как он, то есть порядочными и безоружными, был бы толерантным, но абсолютно нереальным миром. В реальном мире существуют люди с оружием, они строят Освенцим, а порядочные и безоружные прокладывают им путь»[870], [871].

Однако случаи поддержки, которую вряд ли могли бы оказать совсем уж «порядочные и безоружные», были замечены. Как выяснил Марко Бельполити[872], Леви не использовал в рассказе «Ванадий» письмо от 1967 года, где говорилось о двух немцах, которые «поплатились за свои поступки: Гробер, работник лаборатории, дал хлеб голландскому еврею, после чего в ноябре 1944 года неожиданно пропал — возможно, его отправили на русский фронт». А герр Ставинога взял Леви с собой в убежище во время воздушной тревоги и сцепился там с «зеленым треугольником»[873], [874].

Балансируя между реальностью, «вымышленными» персонажами и их прототипами[875] (слово, которое использовал сам Леви[876]), с одной стороны, он выступал против «косности, отсутствия совести и унижения ближнего, а с другой — пытался искоренить те же качества внутри самого себя»[877]. Леви не раз обращался к примеру Лоренцо — одному из немногих людей в Аушвице, кому удалось противостоять «темным силам».

Однако эвфемизм «темные силы» в устах таких людей, как Мейер-Мюллер[878], звучит «лицемерно и фальшиво», поэтому Леви его не использует. Но подчеркивает: фоссанский muradur выступает в роли естественного противовеса низости и подлости многих «других» — и там, в лагере, и внутри нас самих. (Его образ — «цельный», и пытаться разобрать его — «бессмысленное занятие».)

«Совершенны поступки, о которых мы рассказываем, а не какие мы совершаем»[879], и упоминание о Лоренцо в «Ванадии» подтверждает это. Он кажется воплощением добра, противостоящего абсолютному злу, которое воплощено в Аушвице и в котором оно беспрерывно множилось и воспроизводилось.

Можно возразить: это всего лишь эпизодический персонаж. Однако у него есть своя, так сказать, литературная жизнь. Мы видели: отчасти это правда. Выступая в апреле 1986 года перед студентами профессора Элвина Розенфельда[880] в Индиане, Леви вспоминал Лоренцо как человека, принадлежащего к католической культуре, но неверующего, «очень простого, малообразованного»: «Это был действительно очень необычный человек, выделяющийся из массы», им двигало «неудержимое желание помогать… по исключительно моральным соображениям»: «Он почти не умел писать, но у него была потребность помогать людям, которые нуждались в помощи»[881]. Сложно объемно представить себе этого персонажа — у нас мало данных. Он примитивен и туповат по сравнению с реальным человеком; как правило, напряженно молчит, склонив набок голову.

Реальный Лоренцо — в отличие от немецкого инженера и его литературной проекции — смотрел на Аушвиц в четыре глаза: был внимательным, заботливым и сострадательным. Да, он не умел приспосабливаться, поэтому и не подчинился жестокой логике мира, даже имея на это полное право. Возможно, он в целом не был приспособлен к жизни там, где царил произвол, — судя по его ясным и четким поступкам. Об этом свидетельствует последняя встреча Лоренцо и Примо в лагере — предположительно 26 декабря 1944 года[882], во время очередного американского авианалета.

В конце декабря, незадолго до того, как я заболел скарлатиной, которая спасла мне жизнь, Лоренцо вновь стал работать рядом с нами, и я снова смог забирать котелок прямо из его рук. Однажды утром я увидел его серо-зеленую накидку на разрушенной ночной бомбардировкой стройплощадке. Он шел широким шагом, уверенно и медленно. Протянул мне котелок, который был помят и весь в пятнах, и сказал, что суп немного грязный[883].

Внутри котелка виднелись «комья земли и камни». Примо спросил, что случилось, но Лоренцо лишь «покачал головой и пошел прочь». Год спустя Леви узнал, что «в то утро, пока Лоренцо обходил своих товарищей, собирая остатки супа, лагерь подвергся воздушному налету. Одна из бомб упала неподалеку и взорвалась, земля погребла котелок и повредила Лоренцо барабанную перепонку в одном ухе, но ему надо было принести суп, поэтому он пошел на работу»[884]. Так Леви описал этот эпизод в 1981 году в рассказе «Возвращение Лоренцо».

Через пять лет он рассказал Розенфельду, что muradur вместе с котелком оказался «в воронке, оставленной бомбой», а поднятые взрывом комья земли попали ему в ухо. «Он наполовину оглох в тот день», но ничего не сказал Примо[885]. В интервью Николо Караччиоло он примерно в те же месяцы пытался вспомнить, что же именно произнес Лоренцо напоследок — конечно же, на пьемонтском диалекте.

Лоренцо, «Ло. Пе», «святой Антонио», Дон Кихот — именно таким он был для Леви[886] — в тот день сказал всего несколько слов. Возможно, последних, обращенных к Примо в этом перевернутом мире. «Мне жаль, — он извинялся, — но суп немного грязный»[887]. Потом Лоренцо, скорее всего, так же лаконично попрощался: Ciau, amico — «Пока, дружище». И пару часов или дней спустя вместе со своим верным Санчо — Перуком из Фриули — отправился в путь.

Предыдущая главаГлава 11 из 20Следующая глава