Мы, пятеро штурмовиков, отделились от остальных наших солдат под Августовской пущей, недалеко от топей. Тогда как остальная часть отряда выбрала левое направление, мы двинулись направо – и, пробираясь через нагромождения валежника и бурелома, кое-как одолевали негостеприимную местность. Люфтшютц шел впереди всех, балансируя на заснеженных, скользких бревнах, хлопая руками, как крыльями, каркая и подпрыгивая, как ворона. Он был в целом забавным парнем.
Из серо-зеленой лужи между обломками льдин торчали кверху две руки. Последняя судорога скрючила пальцы – кто-то тут явно утонул, но по одним рукам не определишь, наш это или русский. Желтая, жидкая, жухлая болотная трава была припорошена снегом, как волосы мертвеца – комьями земли. Вскоре после этого мы заметили чей-то тяжелый след, волочащийся по снегу. Кругом деревья отличались вящей покореженностью – стволы были все в зазубринах, будто по ним прошлись когтями. Чуть пройдя по следу, мы вышли к затянутому льдом озерцу в низине. Толстая корка на воде была кем-то вдребезги разбита – и при взгляде на осколки не требовалось особой проницательности, чтобы догадаться, что русские, вероятно, потопили тут одну из своих крупных пушек; а может, и целую батарею – лишь бы нам не досталась. Карл Саммт скинул пальто и рубашку, лег на живот и окунул голую руку в черную воду, уже слегка примороженную поверху. Он что-то нащупал – и, по его словам, ежели то была не большая валторна, на которой трубили о победе русских, то, вполне возможно, – орудийный ствол.
Обрадовавшись при мысли о том, что русские отступают, мы все хлебнули коньяка из бутылки нашего полкового товарища Симонидеса. Потом Симонидес с Саммтом оставили нас, поспешив с докладом к войсковому начальству, а мы трое остались стеречь полезную находку. Состояние Роберта Еклериса нас серьезно озадачивало. У старика не выдерживало сердце – большую часть жизни он проработал писарем в волостном суде, а как нагрянула война, пришлось ему резко перейти от сидячего образа жизни к беготне, да еще какой. Вот и сейчас бедолага тяжко осел в сугроб, как загнанный заяц-беляк, и наш удалой Люфтшютц принялся его злословно подначивать.
Прошло добрых три часа, прежде чем вернулись наши товарищи. Встревоженные, они сообщили, что наше войсковое начальство куда-то запропастилось – хоть носом рой снег, ни следа не отыщешь. Люфтшютц слегка разозлился – три часа насмарку, до конца дня уже всего ничего, и, по сути, нам только и оставалось, что вернуться по собственным следам и проследить маршрут отряда. Карл Саммт состроил недовольную мину и присел на корточки в снегу.
– Если все так просто, можешь попробовать сам, – порекомендовал он Люфтшютцу. – Возвращались уже – дошли до места, где в лесу все вытоптано, а дальше все следы просто теряются.
Не сказав ни слова в ответ, Люфтшютц собрал винтовку и шагнул навстречу чаще. Я последовал за ним. Но и мы искали напрасно – правда в словах наших товарищей-скептиков обнаружила себя быстро. Метки, оставленные парнями на деревьях, запутывались, будто кружась в ведьмовском танце, и ни один след нельзя было с уверенностью определить как правильный. Мы пошли по наиболее вероятному пути и выбрели к опушке, где на залитом кровью снегу лежали трое русских – мертвых и неспособных хоть что-то нам сообщить.
Громко кричать или стрелять было опасно, потому что русских на этот шум можно было приманить так же легко, как и наших; в этих лесах их осталось еще очень много. Мы провели ночь в землянке, наскоро выкопанной под сенью разлапистой, высоко вымахавшей ели. Кто-то из наших неизменно оставался стоять в карауле – то и дело откуда-то доносился вой, подчас будто бы раздаваясь совсем рядом, и едва ли мы сомневались, что в этих чащах, снежных и бескрайних, волки отменно делают свое дело.
Утром мы увидели, что за ночь выпал снег – так много, что белые наносы скрыли все следы. Мы будто попали в совершенно новый и, казалось бы, неизведанный мир. Тут же до боли четко вырисовались дальнейшие наши перспективы: если мы не хотим полечь костьми в этой глуши, надо во что бы то ни стало нагнать товарищей. Мы съели половину наших холодных пайков и отправились в путь, убеждая себя, что лучше всего не рыскать по округе – бросок туда, шажок сюда, – а придерживаться строго одного направления, пока не увидим определенные признаки близости людей. В первые часы трудного марша мы все еще делали зарубки на деревьях лопатами, чтобы позже найти обратную дорогу к затопленным русским пушкам; но потом – махнули рукой, ибо времени эта затея отнимала слишком много, а с проходом по сугробам стоило покончить как можно быстрее из-за совершенно измотанного Еклериса. Бедняга останавливал нас каждые десять минут из-за затрудненного дыхания, жалобно хрипел, несколько раз падал от головокружения, но затем снова брел, спотыкаясь; так и прошел весь день, полный небольших привалов и спорадических рывков вперед, прежде чем мы получили хоть малейшее представление о том, куда идем. Со временем этот ужасный лес становился все более и более диким, и из-за множества поворотов вокруг болот и непроходимого подлеска, даже и без оглядки на пасмурный безлунный день, мы не знали, продолжаем ли придерживаться того направления, что наметили в самом начале.
В конце концов Еклерису стало до того худо, что нам пришлось тащить его волоком; а тут еще и Симонидес разок умудрился провалиться по грудь в не замеченную им полынью. Вода, на его счастье, оказалась теплой – видимо, где-то внизу извергался незамерзающий ключ, – и мы довольно быстро вытащили его, соорудив из винтовок помост, чтобы можно было ухватиться руками; да вот только вся его форма прилипла к телу и через полчаса хода по морозу начала хрустеть на ходу. Симонидес стал жаловаться, что от замерзших складок у него сводит суставы.
Мы съели остатки консервов. После привала Еклерис наотрез отказался идти дальше. Симонидес тоже воспротивился, демонстрируя нам натертости размером с талер у себя на руках, коленях и лодыжках. Этих двоих пришлось буквально силой заставлять продолжать путь; а снег все валил и валил большими мягкими хлопьями между перегруженных ветвей.
В овраге между двумя грядами холмов мы заметили старый дуб. На стволе дуба была грубо вырезана держава, увенчанная русским православным крестом. Должно быть, это было сделано много лет назад, потому что рост дерева исказил рисунок резьбы; вокруг него образовалось множество складок коры. Неподалеку вороны, ссорясь из-за какой-то добычи, громко каркали и хлопали крыльями. Обойдя дуб, мы увидели отвратительно скрученный комок внутренностей – сердце, печень и легкие, опутанные бледно-голубоватыми кольцами кишок.
Уж на что наш Люфтшютц мясником слыл – а и его пробрало; он, казалось, захотел что-то сказать нам, но подавил порыв, покачал головой и только бросил в сторону:
– Волки шастают…
Поскольку дела у Еклериса шли совсем уж неважно, нам с Люфтшютцем пришлось просунуть винтовки ему под мышки для дальнейшей транспортировки. Он мешком повис на этих импровизированных носилках, подволакивая ноги и постепенно становясь тяжелее. Карл Саммт робко ступал впереди; в арьергарде хромал Симонидес, стеная на каждом шагу.
Мы чувствовали, что так долго продолжаться не может. Около пяти часов снежные хлопья закружились в еще более безумном танце. Буря со свистом ворвалась в густой лес, и от ее гнева не могли уберечь ни шинель, ни шерстяная рубаха. Злой ветер хлестал нас по ребрам, ледяная морось жадно впивалась в лица и руки. Деревья стряхивали с себя снежные шапки и сбивали с ног всех, на кого те падали.
– Это еще ничего, – приговаривал Люфтшютц, скрипя зубами, – это еще милостива к нам зимушка русская! Ну, готовимся к последней перекличке, братцы…
В разгар ледяной бури пот повадился замерзать прямо у нас на лбах; вокруг наших носов и в бородах выросли дикого вида сосульки, болезненно натягивая кожу.
Карл Саммт вдруг обернулся – его белые уши резко выделялись на фоне щек. Впереди в сумерках виднелась хижина! Мы, спотыкаясь, двинулись к ней. Лес расступился перед небольшой поляной, где среди снегов что-то явственно темнело, источая дымный запашок. Между порывами бури то и дело вспыхивала искра света, а затем – превратилась в ровный луч. Снег цеплялся за нас, высасывал последние силы, буря швыряла нас взад и вперед. Нам пришлось прислониться к стене, когда мы стучали прикладом в дверь, отдавая солдатский салют.
Что-то хрюкнуло – и из двери тяжко вывалился черный широкоплечий монстр. Мы с Люфтшютцем держали винтовки наготове; не было никакой возможности узнать, есть ли в доме русские. Карл Саммт, выучивший несколько польских слов, работая официантом в Познани, пробормотал что-то невнятное о ночи, солдатах и крове.
Монстр хрюкнул и скрестил руки на груди, как это делают часовые, силясь согреться. Поскольку ему, казалось, не хотелось покидать порог, Карл Саммт ткнул его прикладом в бок. С тем же успехом можно было пощекотать медведя дамским зонтиком; верзила только зарычал и выпрямился, став казаться еще выше. Чья-то рука вдруг оттолкнула его в сторону – и он уступил дорогу субтильной женщине неопределенных лет; выступив вперед, она без страха воззрилась на нас.
Карл Саммт пустил в ход все свое польское красноречие. Ночь. Солдаты. Снег. Ищем приют. Добрые немецкие солдаты – ничего плохого делать не будем, разве что поспим немного! Он оперся правой щекой на две сложенные ладони, изобразив лицо спящего ангела. Она дала ему выговориться, затем кивнула и отступила назад; итак, у нас появились кров, очаг, свет – кто знает, может, еще и накормят!
Еклерис тут же рухнул на кучу тряпья в углу и стал болезненно хрипеть. Можно было представить его состояние, раз даже наши здоровые легкие после угощения выстуженным воздухом еле-еле работали. Пахло гарью – ветер ярился в дымоходе – и всеми неприятными вещами, что связаны со снедью и человеческим пищеварением. Два крошечных окошка в избе кто-то законопатил мхом и глиной – уверен, в течение многих лет воздух здесь мало-мальски освежался лишь тогда, когда открывалась нараспашку дверь.
Симонидес без труда снял с себя верхнюю и нижнюю одежду и, нимало не стесняясь хозяйки лесного жилья, принялся растирать свои больные места. Черное чудовище присело на колоду для рубки мяса в самом темном углу и неподвижно уставилось на покрасневшие ноги нашего товарища. Карл Саммт, меж делом, продолжал упражняться в польском.
– Нам бы хороший еда, – бубнил он. – Хороший немецкий солдат! Голод! – Он оскалил зубы, засунул указательный палец в рот и сделал вид, что жует его с характерными «хам-хам-хам». Хозяйка при виде этакой пантомимы хрипло загоготала. На ней красовалась алая льняная рубаха – вернее, когда-то алая, а теперь просто грязная. Юбка покрывала ее ноги до самых связок голеностопа, и весь подол у нее испещряли жирные пятна – надо думать, хозяйка, за неимением передника, вытирала руки после готовки прямо об одежку. Старость еще не успела превратить эту женщину в отвратительную каргу – что-то странно манящее прослеживалось в угловатом рисунке скул, и даже многочисленные оспины не размывали впечатления от сурового благородства черт ее лица. Любитель почитать на привале, я носил с собой в ранце экземпляр «Симплициссимуса» Гриммельсхаузена – и, наверное, поэтому живо представил себе эту даму в образе виваньдерки, раскатывающей в обозе по фронтам времен Тридцатилетней войны. Когда излияния Саммта подошли к концу, оказалось, что он зря распинался – ибо дама ответила, что в избе не найти и краюшки хлеба; что уж там говорить о сыре и молоке. Судя по всему, уединенная жизнь на границе с чащей и общество того странного неотесанного мужика-великана, что по-прежнему сидел в углу, поглядывая на нас исподлобья, сказались на ее манере изъясняться не лучшим образом – говорила она медленно, с явным трудом.
– Не будем играть в благородство, – процедил в сторонку Люфтшютц. – У них здесь по закромам да по коробам наверняка много чего распихано. Одним воздухом даже русские богатыри сыты не будут.
Он тут же принялся перетряхивать скромное имущество избы – проинспектировал каждый угол, разворошил все до единой мусорные кучи, изучил стены на предмет потаенных ниш, сунул нос в печь и убедился, что мы не проглядели где-нибудь замаскированный люк, ведущий в погреб. Косматый верзила поднялся с места и принялся ходить за ним по пятам – с опущенными головой и плечами так и бродил из угла в угол; впрочем, резкий окрик хозяйки живо воротил его на прежнее место.
Никаких припасов не оказалось и в кладовой, пристроенной к избушке. Глядя на то, как Люфтшютц там копается, неотесанный мужик что-то неразборчиво бормотал себе под нос, стоя в сенях. Он явно злился, походя сейчас на цепного пса, недовольного пришествием чужаков; лишь тычки и окрики женщины сдерживали его готовый рвануться наружу норов.
Пришлось нам смириться, ограничившись лишь ушатом грязной, с пятнами какого-то масла, разлитого по поверхности, воды из поставленной у печи бочки. Не без труда подавив в себе брезгливость, мы разлили эту жидкость по флягам. Хозяйка все это время маячила у нас за спинами с таким видом, будто даже такую никчемную малость ей было жаль отдавать нам. Когда мы отступили от бочки, верзила рванулся к ней, припал на четвереньки и начал пить на звериный манер, окунув голову до самых ушей. Тут женщина отвесила ему лихого пинка и строго указала в угол, куда он безропотно отправился.
– Вот же она – загадочная русская душа, во всей ее красе! – во всеуслышание заявил Симонидес. – Даже не знаю, какие вам еще свидетели нужны – Господь Бог, Анри Пуанкаре или высоколобые господа из Французской академии наук? Мы воюем против дикарей!
– Умолкни, – одернул его Карл Саммт. – Разве не видишь, что этот малый – аномалия, курьез? Он урожденный кретин, а кретинов на родине Пуанкаре не меньше, чем в русской глубинке. А вот наша хозяйка – чем она, по-твоему, плоха? Сдернуть бы с нее это тряпье да заменить красивым платьем – и не стыдно с такой показаться в обществе!
И он улыбнулся даме со всем доступным ему обаянием, натренированным за годы кельнерства. От Саммта мы нередко слышали всякие байки о его любовных похождениях в Познани. Например, он утверждал, что одна задорная полячка-аристократка даже вызвала его на «мужскую дуэль» и едва не продырявила его трепетное сердце из револьвера; а некая русская виолончелистка так страдала по нему, что даже травилась эфиром – еще чуть-чуть вдохнула бы, и не спасли б ее! Похоже, своему тщательно выстраиваемому для нас амплуа казановы Саммт даже на фронте не собирался противоречить – и верно ведь, дама явно уловила, что речь идет о ней; распалилась и стала стрелять черными очами в нашего милягу-кельнера.
– Карл пытается разрешить дело мирным путем, – заметил Люфтшютц, улыбаясь.
– Гиблое дело, – бросил Симонидес. – В дипломатии нашему брату не везет.
Увы – несмотря на все усилия Саммта, спать мы легли на голодное брюхо. Наша хозяйка приволокла две кипы соломы и бросила их у стены; мы побросали на нее шинели и побросались сверху сами, измотанные до предела. Никакие мысли не шли мне в голову, но и заснуть почему-то не выходило – так я и балансировал на заимке между реальностью и грезой. Еклерис натужно хрипел в уголке – он явно бодрствовал и пребывал не в лучшем состоянии, но будить кого-то и просить о помощи не хотел. Снаружи тем часом бушевала сильная метель. В дымоход то и дело влажно шлепались снежные комья, ветер злобно выл в стенных и оконных щелях – не скрывая, впрочем, какой-то иной звук, напоминающий царапанье когтей о дерево. Свет проникал через узкую щель из соседней темной комнаты, где ютились хозяева – там-то этот звук и зарождался. Учитывая, что дверь висела на одной петле, создавая узкую щель между собой и косяком, я, подойдя ближе, смог увидеть даму-хозяйку – она усердно чистила пол подле печки, припав с тряпкой на четвереньки; все ее тело покачивалось в такт ритмичным движениям. Мне было совершенно непонятно такое неожиданное проявление любви к чистоте в окружении беспорядка и грязи – что-то в этом тревожное даже почудилось. Еклерис услышал, как я вернулся к своему месту от двери, подозвал меня поближе и притянул мою руку к своему потному лицу.
– Не бросайте меня здесь… и не задерживайтесь сами… утром нужно будет разыскать своих, – просипел он. Я пообещал выполнить его просьбу. Спустя минуту его дыхание стало ровным, и он уснул.
Ритмичное «скреб-поскреб» стихло – один только ветер горевал в чащобах.
Утром чувство голода накинулось на нас с возобновленной яростью. Когда женщина начала клясться, что еды у нее нет и что она долгое время не ела сама, отчего у нее «живот прилип к спине» уже очень давно, Люфтшютц поднес ей кулак к лицу:
– Не пытайся провести нас, шельма! Мы не глупцы, чтобы верить в такой бред!
Стоило сказать, голодной наша хозяйка взаправду не выглядела.
Люфтшютц не довершил свою гневную речь – полетел прямо в угол от удара кретина-верзилы, двинувшего его своей мясистой ручищей. Выглядел этот дикарь страшно – поверх полных ярости глаз топорщились кустистые сросшиеся брови, где-то в клочковатой бороде щелкали грозно желтые зубы. Женщина строго одернула своего защитника. Мужик хоть и с неохотой, но послушался-таки – и потопал назад в угол.
Еклерис с обветренным лицом сидел за столом. Он говорил с такой напругой, словно сражался за каждый слог:
– Ребятушки, а давайте-ка пойдем отсюда как можно скорее. Все наладится у нас и без этого привала… Даже я вам проблем делать не буду – оправился немного вроде как…
В общем, если мы не собирались использовать такие методы в отношении хозяев, как угрозы штыком или обжигание пяток огнем – то есть грязноватые приемы солдат времен «Симплициссимуса», – то пора было покинуть хижину как можно скорее. Брести по лесу на пустой желудок – перспектива, конечно, не из приятных, но как-то выпутываться из этих невзгод все равно необходимо, хотя бы из-за состояния Еклериса. Саммт попробовал еще чуть-чуть потолковать с хозяйкой. На этот раз диалог у них клеился плоховато – женщина не понимала его кельнерского польского, как будто сама лексика звучала чуждо для ее уха. Со слов диалог перешел на замысловатые жесты. Саммт потихоньку распалялся; он махал у хозяйки руками перед носом, все больше напоминая ожившую мельницу, и я вспомнил, как она ночью скребла пол у печки на четвереньках. Шмыгнув к тому месту, я обнаружил какую-то каменную плиту весьма неприметного вида – с прорезью в центре и канавками, ведущими к ней. Именно ее зачем-то драила хозяйка под покровом стылой темноты.
– Гос-с-споди, – пропыхтел Саммт, оборачиваясь к нам. – С ней никакого сладу нет. Она все твердит: «Нет выхода из леса». По крайней мере, сама она якобы не знает дороги. Как такое может быть? Жители пущи ни разу не пробовали выйти к другим людям? Бред!
– Она просто хочет запугать нас, – вмиг насупился подозрительный Симонидес. – Она все знает, просто скрывает от нас информацию!
– Тут такой расклад – либо одно, либо другое, – рассудил Люфтшютц, – но лично я думаю, что Симонидес прав. Где-то же эта дама и ее сожитель берут еду и одежду. У них есть связь с миром, это точно – уже одно то, что перед нами не два голых и чумазых дикаря, указывает на данный факт. Я разумею так, что нам следует задержаться здесь дольше, пока голод не заставит хозяев либо делиться с нами своими запасами, либо показать нам путь из леса.
– Нет-нет, не нужно, не нужно задерживаться! – заблеял из своего угла Еклерис.
– Если бы не наш доходяга, – выразительно заметил Симонидес, кивая на Еклериса, – мы бы могли попробовать сами отыскать выход. Но не с Еклерисом же нам прыгать-скакать по местным буреломам!
Половину дня мы потратили на обсуждение того, как поступить, и на попытки найти общий язык с хозяйкой. Она лишь смеялась да плечами пожимала. Еклерис зарылся, будто ища от нее спасения, поглубже в солому – только и слышно хрипучее, просевшее дыхание. Чуть позже лесная дама обратилась к своему ручному недоумку – буквально пару-тройку каких-то неразборчивых слогов бросила, но ему и того хватило. Он выпрямился, чуть не задев головой потолочные балки, обнажил зубы в ужасной усмешке, накинул тулуп и вышел из избы. Где-то пару минут нам была видна его удаляющаяся в снежную круговерть широкая спина – потом его кряжистую фигуру будто растворило в белизне снегов.
– Давайте подождем, пока сильный снег прекратится, – предложил Люфтшютц, глядя сквозь окно на вихрь. – Пурга там волчья…
– Волчья? – переспросил Еклерис в ужасе.
– «Злючая», я сказал, «злючая», – поправился наш товарищ, но нам всем показалось, что в первый раз он сказал именно то, что услышал Еклерис. – Подождем еще, подождем хоть немного… Поправляйся давай, Еклерис, черт бы тебя подрал! Надо нам самим отсюда спасаться, на здешних нечего рассчитывать – тут мы для всех враги…
И мы ждали – только это нам и оставалось. Мы ждали. Карл Саммт и женщина крутились друг возле друга и обменивались выразительными взглядами. Пышные формы хозяйки манили нашего товарища, и он выказывал свои лучшие кельнерские манеры; можно было подумать, что на Саммте сейчас не потрепанная шинель солдафона, а безукоризненно отутюженный вечерний фрак. Люфтшютц решил потравить анекдоты, но на сей раз звучали они натужно, неестественно; в какой-то момент Саммт даже приказал ему замолчать, заметив, что обсуждает с дамой кое-что серьезное, играющее значительную роль для всех нас. Симонидес, бывший органист из Бреслау, изобразил клавиатуру фортепиано на столе при помощи кусочка угля и начал играть баховские фуги. Его ноги самозабвенно жали на невидимые педали, а сам он распевал разными голосами в соответствии с нотами, накорябанными на столешнице. Саммт сидел на краю кровати с женщиной и рассказывал на смеси немецкого и польского истории из своего прошлого – о мошенниках, картежниках и прочих международных интригах из сферы обслуживания. Она устроилась рядом с ним и позволила солдату обнять ее за талию. К вечеру она встала, подошла к печке, бросила в нее дров, и огонь вспыхнул с новой силой. Поставив несколько горшков с водой греться, дама улыбнулась Саммту, указала на рот и произнесла:
– Амм! Амм!
Карл обрадовался:
– Вот и все, скоро поужинаем. Надо уметь угодить! Если бы не я, вы, чурбаны, сдохли бы тут с голоду.
Он заглянул во все горшки, не забывая огладить и бедра хозяйки. Симонидес покачал головой недовольно, встал из-за стола и вышел на улицу, чтобы помыть руки, испачканные углем, в снегу. Уже вечерело. Через минуту в дверях появился наш старый добрый косматый кретин. На закорках он нес освежеванную тушу какого-то животного. Кровь струйками стекала по его тулупу, пачкала руки и лицо, но его это, похоже, ни капли не смущало. Сразу за ним в сенях появился Симонидес. Мне бросилось в глаза, что он наблюдал за кретином во все глаза – с необычным, слегка ошарашенным выражением. Верзила бросил убитую дичь на пол и рыкнул пару невнятных слов хозяйке. Когда она приступила к разделке дичи у каминной плиты, Симонидес оттащил меня в сторону.
– Не уверен, как это понимать, но я, протирая руки снегом, заметил, как этот чудак возвращался из леса, – прошептал он. – И не на двух ногах, как человек, а на четвереньках – с теми же звериными манерами, с какими он вчера лакал воду из бадьи!
Я попросил его не делиться этим с товарищами – во‑первых, он просто-напросто мог во мраке увидеть что-то не то, а во‑вторых, отряд наш и так почти деморализован. Сейчас нам только и требовалось, что хорошо поесть, поднакопить силы и выбраться из чертовой пущи. Женщина ловко обрабатывала мясо на плите. Кровь стекала прямо на пол, в желобки у ее ног, и уходила в отверстие в полу – теперь я понял, для чего оно служило. По моему мнению, кретин где-то добыл нам козла, однако же Люфтшютц утверждал, что туша скорее походит на крупного пса.
– Да хоть козел, хоть пес, – отмахнулся я, – а все – доброе мясо; чем богаты, тому и радуемся! Если псина – так-то даже лучше: выходит, неподалеку есть деревенька, где бугай наш ею разжился. Налегаем, братцы – мяска для рывка!
Из угла донеслись плеск и хлюпанье – идиот наклонился к бадье и начал лакать воду, точно зверь. Женщина гневными гортанными криками отогнала его от ушата. Когда мясо показалось нам вполне готовым, мы выбрали кусок получше для Еклериса. Пахло оно весьма привлекательно. Но наш хворающий друг не дал нам повода погордиться собой – мол, сначала попеклись о недужном товарище, потом уж о себе, – ибо попросту отказался есть. Отставив тарелку, он демонстративно отвернулся и бросил:
– Ни кусочка этого не возьму. Лучше сдохнуть!
– Экая щепетильность у нашего мужичка – еле дышит, а поди ж ты… – подивился Саммт.
– Вам тоже лучше это не есть, ежели не хотите проклятия на свою душу! – вскрикнул Еклерис тонким голосом.
– О каких проклятиях речь, дружище? Это же просто дичь! – удивился Люфтшютц.
Тут мы все стали забрасывать Еклериса просьбами как-то разъяснить сказанное им, но он только заткнул уши руками и с головой зарылся в солому. Такое странное поведение обычно добродушного и уступчивого товарища произвело на нас сильное впечатление – тут же весь аппетит улетучился. Возможно, заступив на порог смерти, Еклерис мог улавливать что-то, о чем мы пока еще даже и не подозревали; его протестный настрой передался волей-неволей и нам.
Хозяева, смекнув, что мы к ним не присоединимся, принялись есть – и если женщина орудовала ножом умело, мужчина рвал мясо прямо руками и запихивал огромные ломти в рот. Мы сидели, будто аршин проглотив, наблюдая за этим странным ужином.
Ночью Еклерис скончался. Я обнаружил это первым, так как звуки шарканья по плите разбудили меня. Заглянув в щель, я увидел женщину, чистившую борозды у печки; пошел проверить, как дела у Еклериса, и понял, что он не дышит – и, более того, уже остыл. Утром мы похоронили его у дома. Сначала пришлось пробить метровый слой снега, чтобы достичь земли – из-за нашей слабости рытье могилы заняло много времени. Пронизывающий ветер забирался под наши шинели и беспощадно морозил изнутри.
Пока Симонидес произносил короткую молитву с просьбой о вечном покое для души нашего друга и о помощи в спасении из леса, хозяйка и ее кретин стояли в дверях и следили за нами, не выдавая никаких эмоций касательно случившегося. Мы вернулись в дом, и Люфтшютц направился к печке, где теплились остатки вчерашнего ужина. Мы столпились вокруг него, испытывая голод, заставлявший нас судорожно сжимать и разжимать руки. Разделив честь по чести эти объедки, Люфтшютц снова доказал нам, что способен поддерживать немецкую дисциплину в любых, даже самых поганых условиях. Получив свою порцию, Симонидес внимательно осмотрел мясо, и на лицо его легла нездоровая тень; протест был почти готов сорваться с его губ – но все-таки он замолчал и смиренно приступил к еде. После скудного ужина каждый почувствовал себя немного бодрее – если не сказать веселее. Симонидес играл на своем невидимом органе вариацию на тему песенки из «Графа Люксембурга», а Карл Саммт снова начал пристально рассматривать даму-хозяйку. Луч солнца проник в комнату и осветил стол, служивший импровизированным музыкальным инструментом Симонидесу. Тот внезапно прервал игру, взглянул в окно на укрытый снегом лес и заявил:
– Ребята, не уйдем сейчас – не уйдем никогда.
Было решено, что Симонидес и Люфтшютц отправятся на разведку, пытаясь найти дорогу из леса, в то время как я и Саммт останемся в резерве. От скуки мы бродили рядом с хижиной и возвращались в нее время от времени – она стала своего рода базой, откуда полярники отправляются в ледяные просторы. Безуспешно мы пытались объяснить лесным обитателям наши намерения; кретин лишь прорычал что-то, задрав верхнюю губу как пес, готовый цапнуть. Потом он выбежал на улицу – и только его и видели.
Дожидаясь возвращения Симонидеса и Люфтшютца, я достал носки и принялся за их починку, штопая крупные прорехи. Это занятие быстро наскучило мне – хотя я осознавал, что в долгий поход лучше отправляться не в дырявых носках, если не хочется потом иметь дело с кровавыми мозолями. Некий непонятный апатичный настрой угнетал мотивацию к труду – я ощущал лишь отстраненное равнодушие и безвольное подчинение судьбе. Вдруг мне показалось, что отдохнуть еще несколько дней не так уж плохо; тяжкая доля казалась мне не стоящей потенциальных усилий. В конце концов, что толку от нас, кучки солдат? Война как-то разрешится и без нашего в ней участия; а голод – все ж не тетка… Я бездумно начал обыскивать избу в поисках чего-либо съестного. Саммт и женщина все больше сближались – ушлый кельнер лапал ее все смелее, а она бормотала какие-то странные гортанные слова и посмеивалась. Уже стемнело, когда дверь избы со скрипом отворилась и вошел Люфтшютц, отряхивая шинель от снега.
– Где Симонидес? – спросил он. В его глазах вспыхнул испуг, когда он узнал, что мы ничего не слышали о товарище. Оказалось, они вместе дошли до дуба с державой и крестом, разделились в том месте и двинулись в противоположных направлениях. Встретиться они договорились под тем же деревом, вот только Симонидес не воротился. Прождав довольно долго, Люфтшютц пошел обратно, решив, что напарник вышел к избе другой дорогой.
Наш товарищ где-то бродил по заснеженному лесу, промерзший и голодный – и одно лишь осознание этого безмерно угнетало.
– Сиденьем горю не поможешь, – заявил в конце концов Люфтшютц и предложил до утра поспать, а там уж выдвинуться на поиски. Голод опять взялся за нас, и предложение прозвучало вполне разумно… Среди ночи меня разбудил кретин, входящий в дом. Он дико хохотал, а хозяйка что-то ему втолковывала. Позже послышались уже привычные «скреб-поскреб» по плитке для сбора крови. Меня охватила непонятная ярость. Обернувшись плащом с головой, я ушел в беспокойный сон.
На рассвете мясо тушилось в горшках и жарилось на сковороде. Аромат еды наполнил избу. Мы принялись за трапезу, жадно глотая крупные куски. Верзила-идиот смотрел на нас с презрением, как будто жалел тратить на нас пищу. Он что-то недобро бурчал, но дама-хозяйка то и дело осаживала его тяжким взглядом. Косматый дикарь явно не привык делить добычу с чужаками.
Когда мы отправились в путь, Саммт стал жаловаться на тошноту из-за изобилия еды на пустой желудок. Я уж было заподозрил, что он симулирует – хочет небось остаться тут, в избе, и миловаться с хозяйкой, пока мы трудимся, – но мои подозрения на сей счет вмиг развеялись, когда на моих глазах ушлый экс-кельнер, с бледным лицом и согнувшись в три погибели, рванулся на улицу и выблевал все съеденное в снег. Ему полегчало, но слабость вывела его из строя. Пришлось взаправду его оставить. Мы шли по снежной местности, где солнце отражалось от наста тысячами искр, ослепляя наши глаза. Лес выглядел живописно, но мы не могли насладиться его красотой из-за холодящей сердце тревоги. Встав под дубом, мы взяли след Симонидеса и стали придерживаться его. Он двигался медленно, но уверенно, не теряя направления.
Мы следовали по нему уже целых два часа, когда внезапно Люфтшютц указал на что-то в стороне. Рядом с отпечатками ног Симонидеса появился еще один след – от четверки огромных лап. Мы молча ускорили шаг, пробираясь сквозь ветви елей, оскальзываясь то и дело, нагоняя друг друга в попытке держаться поближе. Пот градом катил с нас, от шинелей валил пар. Вдруг впереди показалась какая-то проталина, плохо замаскированная валежником. Оба следа сходились у нее. Шедший впереди Люфтшютц вдруг провалился в какую-то яму под снегом, еле-еле вытащил увязший тяжкий карабин. На приклад, как мы все увидели, налипли алые хлопья.
– Волки, – сказал Люфтшютц, отведя взгляд в сторону.
Из проталины выходил только один след – глубокие отпечатки лап, будто зверь волок тяжелую добычу. Капли крови отмечали те места, где он прошел, напоминая разорванную низку алых бус. Мы, испуганные и лишенные надежды, двинулись по этому кошмарному ориентиру – через гущу зарослей и сквозь молодую поросль, и через полузамерзшую топь, тоже помеченную кровью… Мы упорно следовали за отпечатками, пусть даже они и вели нас в безвыходную чащу. Час пути сходил за вечность, но вдруг местность начала казаться знакомой. Силуэты деревьев, линия горизонта – все это будто уже отпечаталось когда-то в памяти, вот она и нашептывала упорно: ты здесь уже бывал… Мы оказались на поляне, где в сумерках проступала вдали изба. Обходя поляну по краю, след терялся за одиноким жилищем. Внезапно мы услышали дикий вопль – он разорвал тишину леса, где до этого звучали только наши сердца. Крик был полон панической тревоги – и принадлежал человеку. Затем из избы раздались рык и непонятные звуки. Не раздумывая долго, мы бросились вперед, петляя в снегу, как рыбы в воде. Кровь стучала в висках, застилала нам глаза алой пеленой.
Из-за стены избы послышался приглушенный крик, а потом – гулкие проклятия. Дверь резко раскрылась нараспашку, и какое-то крупное черное неописуемое существо с широко раззявленной пастью проскользнуло между нами, ринувшись в лес. На полу в избе лежал Карл Саммт с разорванным горлом. Кровь струями била из раны у него на шее. Лицо нашего товарища исказила гримаса дикого ужаса, глаза стремительно стекленели. Над ним на коленях стояла наша хозяйка с всклокоченными волосами, визжа и колотя себя кулаками в грудь. Вскочив с колен, она подбежала к дверям и стала кричать нечто яростное в темноту леса. Саммт, казалось, узнал нас. Он с усилием поднял руку к горлу. Кровь пенилась в ране. Его пальцы сжались и расслабились; он вздрогнул разок-другой – и жизнь покинула его. Мы обменялись быстрыми взглядами и, схватив карабины, выбежали из избы.
Смеркалось. Нас переполняло желание отомстить, и мы не думали ни о холоде, ни о том, что уже поздно, – только и хотелось, что выследить чудовище. Вдруг невдалеке завыл волк. Ночь уверенно вступала в свои права, тьма стала гуще. Мы шли по следу какое-то время, но потом мрак утаил его от нас; крались по краю поляны, напряженно озираясь по сторонам, – и вдруг услышали тихие шаги позади. Остановившись, мы напрягли слух. Вот вроде бы только мертвая тишина кругом… Кажется, месть придется отложить до утра.
– Повременим до рассвета, – бросил Люфтшютц.
– До рассвета, – эхом откликнулся я.
Затем в мгновение ока произошла атака.
Промелькнувший перед глазами косматый силуэт, вспыхнувший ярче снега оскал – чудовищная фигура вырвалась из тени, и когти, похожие на зазубренные осколки лунного света, метнулись к нему, вырывая моего товарища из этого мира.
– Люфтшютц! – крикнул я и бросился вперед, но соперник оказался слишком быстр и резв – он сбил Люфтшютца с ног и поволок за собой, в глубину чащи, где, подобно дыму, клубились тени.
Мир замер на мгновение, и единственным звуком был шорох снежинок, падающих с дрожащих ветвей. Испуганные крики моего товарища эхом разнеслись в холодном воздухе, разбились вдребезги, как стекло, и затем были поглощены деревьями.
– Дьявол! Дьявол! – шептал я, слыша, как пульс отбивает в ушах похоронный марш. Земля норовила уйти из-под ног – твердая земля, где всего несколько мгновений назад стоял мой товарищ и где ныне образовалась темная пустота! Сгущающиеся тени, высмеивающие мою беспомощность, расползались, будто в ночном кошмаре. Лес снова погрузился в свою неестественную тишину, словно ничего не произошло. Тяжесть звериной ауры – а охотник все еще рыскал где-то неподалеку, за снежной завесой, – ложилась на мою душу тяжким весом, тем только подталкивая к отчаянному решению. Когда волк показался снова, я выхватил из кобуры «маузер» и выбирал подходящий, как мне показалось, момент для выстрела. Два зеленых глаза вспыхнули прямо передо мной с холодной ненавистью. Я прицелился в правый – и нажал на спуск. Выстрел прокатился по лесу непотребным грохотом. Волк завыл, клацнул зубами и исчез в темноте.
Какое-то время я постоял в снежной круговерти с напряженной отставленной рукой, сжимающей оружие; громко позвал несколько раз Люфтшютца – и мне никто не ответил. Тогда, стуча зубами, я побрел назад к избе. Порог оказался забрызган кровью; алый след тянулся из сеней вглубь жилища, в другие комнаты. Мертвый Саммт лежал там же, где мы его недавно оставили. За стеной слышался шелест соломы и стоны. Взяв огарок со стола и держа «маузер» в другой руке, я отправился туда.
В углу, сжавшись, лежал давешний хозяйкин кретин. Он вцепился в пук соломы, как спящий ребенок – в подушку. Стоило судороге пройти по его телу, как он взмахнул руками и разбросал жесткие стебли вокруг себя. Женщина присела на корточки рядом с ним; лицо ее скрывали свисающие пряди волос.
Я подошел к кретину. Солома вся пропиталась кровью. На его лицо упал свет; мужик поднял голову, оскалил на меня зубы и зарычал. Его левый глаз полыхнул зеленым огнем от животной ненависти. От правого ничего не осталось – в дыре скопились кровь и слизь, и по скуле тек кровавый ручеек, теряясь в космах бороды.
Хозяйка поднялась и прислонилась к стене, недобро уставившись на меня исподлобья. Огарок дрожал в моей выставленной перед собой руке. Внезапно она оттолкнулась от стены и бросилась на меня, молча – и с огромной силой. Свеча погасла, упав в ворох соломы, и сушняк тут же вспыхнул. Сражаясь с женщиной, мне, не скрою, пришлось отбиваться от силы, превосходящей мою стократ! Она кусала меня за шею, за руки, яростно царапала кожу острыми ногтями. В дыму горящей соломы мы боролись, катаясь по полу. Уж не знаю, что за силы подсобили мне в ту пору, но в какой-то момент я, почти задушенный, усмирил и связал эту безумную женщину. Огонь выдохся, пожара не случилось; солома тлела и чадила, но больше не горела и не давала жара. Я подошел к раненому мужику. Он умер во время нашей борьбы. Губы его приоткрылись, обнажив зубы – крепкие и сияющие в полумраке. Его крупные косматые руки, погруженные в солому, не успели до конца обратиться в человеческие и все еще походили немного на волчьи лапы.