Как-то ночью я внезапно подскочил в своей постели, вырываясь из омута глубокого сна – в первое мгновение подивившись тому, что вообще жив. Еще бы – весь день я трудился, исследуя и демонтируя руины иезуитской коллегии, и домой возвратился совершенно без сил. Ворча, я улегся на другой бок и попробовал вернуться к Морфею; но тут раздавшийся в ночи крик неописуемого ужаса сотряс меня до основания, погубив всякую надежду. Да, несомненно, кричали от ужаса – тут-то я и вскочил с кровати, силясь собраться с мыслями. Как нередко бывает с людьми, разбуженными в потемках, я первое время не мог сообразить, где дверь, а где – окно. Наконец я вспомнил, что могу спать лишь в одном положении: голова к северу, ноги к югу; старая странная привычка. Значит, дверь справа, окно – слева. Рядом со мной в спокойном, тихом отдохновении невинного ребенка забылась моя жена. С минуту я прислушивался напряженно, потом – лег опять, пытаясь убедить себя, что мне послышалось. Уснул я лишь часа через два.
Днем времени на анализ ночных переживаний у меня не отыскалось; я карабкался по развалинам коллегии, скакал тут и там, надзирая, как проходят доверенные мне работы. Солнце палило немилосердно, пыль от разрушаемых стен комом вставала в горле. Как и каждый день, ровно в одиннадцать прибыл доктор Хольцбок, директор местного архива, чтобы оценить успехи. Его очень интересовала разборка старинной постройки, чей возраст восходил ко временам основания города; поскольку предметом его исследований выступала история страны, он ожидал от вскрытия этого «тела» немалых откровений. Мы стояли на большом дворе и наблюдали, как рабочие ломают первый этаж центральной части здания.
– Я уверен, – заявил Хольцбок, – что мы найдем немало интересного, когда доберемся до фундаментов. На призраки прошлого действует сила, подобная земному притяжению, – она их притягивает к земле. Я даже не могу передать вам, как очаровывают меня старинные строения, обладающие столь богатой историей, как наше. Вначале – купеческое подворье, затем женский монастырь, крепость иезуитов и наконец коллегия, занимающая довольно большую территорию старого, окруженного крепостными валами города… Думаю, стены эти засвидетельствовали немало; они пропитались всякими проявлениями жизни, и много кто оставил на них след. Из этих пластов и слоев, чья очередность отмечает само течение времени, можно вычленить геологию истории. Думаю, мы еще обнаружим невероятные вещи в этих многовековых стенах – не только горшки с древними монетами и скрытые под штукатуркой фрески, но и застывшие в камне приключения, целые заложенные кирпичом и штукатуркой судьбы!
Так говорил фанатичный архивариус, пока кирки крушили крепкие стены. Наверху открылись аркады, и мое воображение тотчас же нарисовало вереницы купцов, монахинь, иезуитов, проводивших время своих жизней под серым сводом этих аркад, нависших поверх нас. Доктор Хольцбок продолжал страстный монолог, а я, будучи не в силах противиться романтическому искушению, твердо решил навестить руины ночью при случае. Хотелось самому проникнуться их потусторонним очарованием и подружиться со здешними духами. Этой ночью я проснулся резко, точно так же, как и прошлой, и через несколько секунд услышал ужасный крик. Я уже был готов к этому и попытался выяснить, откуда он донесся. Но в решающий момент меня обуял необъяснимый страх, и я так и не смог удостовериться, где кричат – у нас дома или на улице. Вскоре мне показалось, будто я слышу снаружи топот бегущих людей. До утра я прометался в беспокойном полусне, пытаясь найти объяснение странным звукам. Когда за завтраком я поделился впечатлением от ночного происшествия с женой, она сперва посмеялась, но потом с беспокойством заметила:
– Мне кажется, ты стал слишком нервным с тех пор, как начал работать на демонтаже коллегии иезуитов. Может, возьмешь несколько дней отдыха? Пусть тебя кто-нибудь заменит. Ты слишком уж переутомился – надо получше заботиться о собственном здоровье!
Но я сказал, что останусь. Все-таки немного страсти архивариуса Хольцбока – страсти искателя артефактов прошлого и любителя старины – передалось и мне. Жене удалось от меня добиться лишь обещания, что я разбужу ее, если мой сон вдруг опять будет прерван. Что ж, грядущей ночью так и произошло. Я с тревогой потряс жену за плечо, и она тоже встала. Мы сидели рядом в кровати, когда раздался крик – пронзительный, абсолютно ужасающий, – снизу, с тротуаров.
– Слышишь? – обмершими губами вымолвил я. – Вот же… вот оно!
Жена зажгла свечу и посветила мне в лицо:
– Господь всемогущий, да на тебе лица нет! Но… о чем ты? Никакого крика не слышно!
Я был так возбужден, что повысил голос:
– Тише, тише! Вот, вслушайся – опять… кто-то бежит по улице! – Изумляясь тому, что на ее лице аршинными буквами вырисовалось непонимание, я схватился за голову: – Ты что, и впрямь ничего не слышишь?
– Ни звука, душа моя!
Я бессильно откинулся на подушки. Вспотевший, измученный, как после тяжелой физической работы, я был не в состоянии успокоить взволнованную жену, осыпавшую меня вопросами. Когда под утро она наконец заснула, я понял, что мне нужно сделать, чтобы не потерять рассудок. Днем я великолепно владел собой – мне даже удалось убедить жену, что я полностью оправился. За ужином я подшучивал над своими ночными галлюцинациями и обещал, что буду спать до утра и не стану принимать близко к сердцу крики и шумы на улице. Я даже поклялся ей по окончании особо ответственных работ незамедлительно попросить о долгом отпуске. Однако едва я услышал спокойное дыхание жены и понял, что она спит, я встал и оделся. Мне не хотелось, чтобы нелепые мысли затенили мое сознание, поэтому я взял «Критику чистого разума» Канта и попытался углубиться в безжалостную суть логики. Но незадолго до полуночи меня охватило беспокойство, и я уже не мог читать дальше. Внимание без моего на то соизволения ускользало от страниц философского труда – на него воздействовала мощная, незнакомая мне сила. Я встал и тихо вышел на улицу. Меня сразу же стало трясти, точно в лихорадке, – вот-вот я увижу сам, кто или что издает эти звуки! Вжавшись в нишу ворот, я ждал. Мне необходимо было собрать все свое мужество, но я решил покончить любой ценой с ночным наваждением, а единственный путь к этому – выяснить уже наконец, что происходит. На расстоянии двадцати шагов горел газовый фонарь, освещая часть тротуара перед домом. Какой-то студент, видимо, хвативший лишнего, брел по противоположной стороне. Он остановился у ворот прямо напротив меня и после нескольких неудачных попыток открыл их. Вновь наступила тишина… Внезапно ее разорвал крик! Снова отступив во мрак, я схватился за стальную ручку, ожегшую мне ладонь смертным холодом. В отчаянии, не помня себя от страха, я поискал укрытия; несмотря на то что я не запирал ворота, открыть их по новой мне не удалось. Я уже слышал на улице грохот шагов, издаваемых, похоже, немалой толпой, и совсем рядом со мной что-то промелькнуло – я даже не успел разобрать, является ли это чьей-то тенью, или сам человек прошмыгнул в двух шагах от меня. Впрочем, при должном разумении выходило следующее: когда фигура была подле меня, она оказалась невесомой, но сразу вслед за этим появилось полное впечатление ее телесности. Я зажмурился, воскрешая мимолетный образ, – и понял, что это была женщина, стремглав бежавшая вниз по улице. На ней было развевающееся одеяние, длинное и темное – некий балахон, чьи полы она, чтобы не мешали при беге, подобрала к самым бедрам. За ней, отставая на считаные шаги, неслась толпа мужчин в странных нарядах, по нынешним временам – очевидно, старомодных. Они промелькнули, точно свора гончих, – тоже будто бы вполне реальные! Не знаю, что за безумная прихоть толкнула меня увязаться за ними – но только никогда прежде я еще не бежал так, как в ту ночь. Подобно солдату, прямым приказом командира отправленному в атаку на врага, я даже не вполне бежал, а скакал, периодически зависая в воздухе, обеими ногами оторвавшись от тротуара; обычно такое ощущение невесомости приходит единственно во снах. Я все еще видел погоню перед собой: впереди женщина, за ней – толпа мужчин. Казалось, будто я бегу уже очень долго, но усталости не чувствовал. Вдруг фигура женщины исчезла, и я видел лишь, как ее преследователи в растерянности кружат, пытаясь понять, куда податься дальше. Потом вся их процессия как будто выцвела из реальности, растворилась в ночных потемках. К своему удивлению, я оказался прямо перед калиткой в заборе, обнесшем развалины иезуитского монастыря. На заборе висела жестяная табличка с надписью: «Осторожно, ведутся работы по сносу! Без санкции городского совета – не входить!» Я дернул дверцу калитки на себя и вбежал во двор. Там, совсем недалеко от входа, опершись на посох, стоял ночной сторож. Увидев перед собой меня, он поздоровался, явно гордый тем, что мое внезапное появление не застало его врасплох. Он собрался с духом и хотел было уже доложить мне обстановку как положено, но я не дал ему вымолвить и словечка, тут же накинувшись с расспросами:
– Вы не видели тут бегущую женщину? Только что… на ней – такое длинное черное одеяние… она держала, подобрав руками, подол… она вбежала сюда!
– Нет, господин инженер, не видел, совершенно ничего не видел.
– Но, черт побери, не растворилась же она в воздухе! Может быть, вы просто спали с открытыми глазами?
Сторож был крайне оскорблен моим подозрением и с нажимом заверил меня, что не спал – и при этом ничего не видел. Тогда я начал искать сам. Тщательно обследовал двор, заглянул во все закоулки, не пропустил ни одной большой или маленькой комнаты; над полуразрушенными стенами, подобно своду, нависала освещаемая отблесками города ночь. Я бесстрашно взбирался на опасные развалины грозящих рухнуть в любое мгновение стен, чтобы заглянуть в помещения, иначе недоступные взору; пробежался по полупустым галереям, где свет фонаря пробуждал на потемневших фресках странную игру теней. Церковь, некогда полностью окруженная старыми зданиями, да так, что только лишь крыша и колокольня выглядывали поверх серой стены, нынче была доступна через множество пролазов – и в ней имелась уйма мест, где можно было надежно спрятаться. Но и здесь никого не оказалось; с тяжелой головой и подгибающимися коленями я возвратился домой. Дело все больше и больше запутывалось, и мне никак не удавалось найти логическое объяснение увиденному…
– Надеюсь, сегодня ночью ты ничего не слышал? – спросила жена.
– О, нет, я очень крепко спал, – солгал я и погрузил лицо в тазик с водой, чтобы она не заметила на нем следы ночных треволнений.
В этот день мы сделали на развалинах открытие, приведшее архивариуса в восторг. При демонтаже старинного портика – памятника архитектуры, каковой предполагалось поставить в другом месте, – требовалась крайняя осторожность. Над парой пилястр с весьма изысканным орнаментом, богатым на цветочные бутоны и вензеля, возвышалась красивая арка въездных ворот. На карнизах, расположенных над этой аркой, стояли статуи святых, изваянные в манере семнадцатого века. Выставив впереди себя религиозную атрибутику, святые отчего-то напомнили мне древнеегипетских фараонов, оставшихся без жречества, способного истолковать для них иероглифы неминучего Рока. Когда святого Иакова вознамерились поднять с его постамента, голова святого упала с шеи и, прокатившись несколько метров, замерла у груды развалин. В ее основании мы все увидели круглое цилиндрическое углубление, словно бы через него когда-то был пропущен железный штырь. Когда сняли туловище, оказалось, углубление имело в нем продолжение! Я начал упрекать рабочих за неосторожность, однако доктор Хольцбок, поднявший голову статуи и внимательно ее осмотревший, прервал меня:
– Это не новое повреждение, отнюдь нет, скульптуру разбили давно. Голову отделили от туловища не случайно, а намеренно; меня бы совсем не удивило, если имел место тайник…
В этот момент к нам подошел один из рабочих и подал небольшой свиток грязной бумаги.
– Вот что находилось в этой выемке, – сказал он. – Похоже, там что-то написано.
Архивариус с торжеством (и легким упреком) посмотрел на меня – и забрал находку. С величайшей осторожностью он попытался ее развернуть. Наконец это ему удалось, и он закрепил свиток кнопками на чертежном столе в моей комнатке в бараке. Оказалось, что свиток сделан из бумаги повышенной плотности – на такой в старину писались грамоты и прочие важные документы. Напрасно старался я разобраться в путанице красных и черных линий. У нас в руках оказался, очевидно, какой-то план, и, хотя я напрягал ум, призывая на помощь все свои знания инженера-строителя, дабы расшифровать содержание свитка, я ничего не мог понять. Наконец я сдался. Доктор Хольцбок сказал, что хочет расшифровать документ, и объявил, что найденный свиток временно конфискует. Он возвратился еще до окончания работы и уже издалека призывно замахал рукой. Торжественно положив ладонь мне на плечо, он через узкие боковые двери провел меня в церковь, где нам никто не мог помешать. Великолепное вечернее небо – в его неизведанных пурпурно-красных и изумрудных безднах плыли навстречу ночи лиловые корабли с белыми парусами – одолжило одинокой церкви часть своих красок. Высокие барочные серебряные подсвечники окутала розоватая дымка; святая Агнесса на противоположной стене словно бы скрывала свою печаль, а от яркого отражения света ее лицо обрело выражение пылкой чувственности. Статуи святых, амвон, ангелочки над хорами казались мне изменившимися – все они, будто вырвавшись из-под власти дня, радовались приходу ночи. Упадет занавес тьмы – вот тогда-то они и ощутят полную свободу, и заживут какой-то своей, непонятной для нас жизнью. Архивариус меж тем извлек из портфеля свиток.
– Поразмыслив немного, – начал он, – я понял: в настоящем виде он не имеет смысла, или, скорее, скрывает подлинный смысл. Когда мы рассматривали эту путаницу линий, мы лишь догадывались, что это, возможно, какой-то план, но были не в состоянии понять, что же он означает. Состояние бумаги и проставленные кое-где под линиями буквы позволяют с большой долей уверенности утверждать: план относится к семнадцатому веку, а точнее – к первой его половине, то есть к тем временам, когда здесь находился женский монастырь. Так вот, я нашел старую хронику, а в ней – весьма частые, но едва ли лестные упоминания о нем. Знаете, в те времена не об одном монастыре ходили самые дикие слухи. Вот и моя хроника может многое порассказать – пускай и о вещах, не слишком-то угодных Богу. Если наши предположения верны и найденный свиток взаправду содержит какой-то план – он, несомненно, скрывает тайны старого здания и специально запутан, чтобы непосвященные ничего не поняли. И еще кое-что подтверждает мои догадки. Портик, чей демонтаж начался сегодня, расположен рядом с одним из внутренних переходов…
– Совершенно верно. Он украшает въездные ворота крыла, соединяющего северный переход с южным, а именно – фронтон напротив так называемого двора Святой Троицы.
– Пусть так! Вы, наверное, заметили, что вершина портика достигает второго этажа, так что любую статую – вернее, голову статуи, – можно достать из окон второго этажа.
– Ну да. Мы можем сейчас же проверить…
– Не стоит – в этом нет никаких сомнений. Головы ряда статуй, и святого Иакова в том числе, можно без особых усилий снимать из окон второго этажа: в ловко выдолбленном углублении удобно спрятать одну весьма крамольную бумагу…
– Значит, вы думаете…
– Я ведь прямо сказал вам – повреждение статуи не новое. И я был точно уверен, что за мешаниной линий нашего плана кроется какая-то тайна. Но как я мог ее раскрыть? Нужно было хорошенько подумать, прежде чем решиться прибегнуть к помощи какого-нибудь химического реактива, поскольку я опасался вообще испортить план. Как исследователю старых документов, мне не раз представлялась возможность восхищаться разнообразными остроумными секретными средствами Средневековья. Симпатические чернила – даже и не самое оригинальное из них! Наипростейший вид симпатических чернил исчезает тотчас же по высыхании и проявляется лишь при тепловом воздействии – вы сами видите, это не наш случай, план и так весь исчерчен. Но, может, тут-то как раз все наоборот? Не несущие смысла линии исчезнут при нагреве бумаге – останутся лишь те, что способны что-то объяснить. Уж такой-то опыт я могу провести, не опасаясь повредить нашу карту сокровищ, ха-ха!
– И что же? – нетерпеливо спросил я, слегка утомившись от демагогии архивариуса. – Вы провели этот опыт?
– Еще как – и он полностью удался! Позвольте продемонстрировать!
Доктор Хольцбок достал небольшую керосиновую лампу и зажег ее, затем приложил к ее стеклу свиток. Мы молча ожидали результата в опускающихся сумерках, разгоняемых только робким огоньком маленького светильника. Через несколько минут я заметил – часть линий побледнела, а потом и вовсе исчезла. Остались лишь отдельные контуры; на бумаге четко обозначился какой-то чертеж.
– Да это же самый настоящий план! Горизонтальная проекция, – воскликнул я.
– В таком случае вашим заданием будет прочесть его!
Я мгновенно сориентировался:
– Вот двор Святой Троицы, вот внутренняя галерея, вот это церковь, ну а из ризницы идет… гм, что же это? Этим линиям не соответствует ни одно строение – это, должно быть… да, без сомнения, это подземный ход, ведущий из монастыря.
Архивариус был на седьмом небе от того, что его догадка подтвердилась. Я также был взволнован, предполагая, что открытие как-то связано с моими ночными приключениями. Я уже было собрался рассказать про них архивариусу, однако меня вдруг охватила странная робость. Я всегда избегал разговоров о только-только наклевывающихся личных делах – ну да, есть во мне доля дремучей суеверности, вопреки насквозь рациональной профессии; я страшусь сглаза! Слово намного сильнее, чем допускает наш «здравый» смысл – оно, как ни крути, способно оказывать на будущее таинственное и несомненное влияние. Доктор Хольцбок, видать, что-то прочел на моем лице, ибо с беспокойством спросил:
– Что с вами? Вы как-то странно выглядите.
Ничего не говоря, я поволок его в ризницу, где стал изучать стены, руководствуясь измерениями, подсказанными планом. Я обнаружил, что там, где должен был начинаться подземный ход, у стены стоял большой шкаф. Обломок былых времен, одна из тех громадин, в которых некогда хранились все богатства ризницы – образец старой и добротной столярной работы. Сущее чудовище – этакий языческий истукан, богато украшенный резьбой, колосс, целиком занимающий расстояние от пола до потолка. Архивариус датировал время его изготовления шестнадцатым веком. Мы оба были убеждены, что вход располагается за этим гигантом, но нам было также ясно, что мы нипочем не сдвинем его с места, если только не выявим тайный механизм.
– На сегодня достаточно, – заявил доктор Хольцбок и настоял, чтобы я отправился домой, хотя вначале я намеревался остаться на ночь в ризнице, словно собираясь охранять от воров некое сокровище. Найденный план и связанные с ним надежды настолько поглотили меня, что жена окончательно убедилась – со мной что-то неладно. Она взяла меня в настоящую осаду, и я вынужденно пообещал ей, что попрошу об отпуске пораньше. Хотя я был полон решимости оставаться этой ночью в постели, нимало не беспокоясь о ночном шуме, какое-то странное чувство – страх, смешанный с любопытством, – властно подняло меня и заставило выйти на улицу в ожидании мрачного часа. Пробило двенадцать, и тут же я услышал пронзительный крик. Топот бегущих людей приближался. Погоня промелькнула мимо меня так же, как и прошлой ночью. На этот раз я отчетливо видел, что женщина была в длинном, словно накинутом в спешке одеянии монахини, распахнутом на груди, бесстыже обнажающим дерзко вздернутые полные груди. На секунду она обратила ко мне лицо – бледное, прекрасное лицо с черными глазами, что лучились странным светом. И вновь меня что-то подтолкнуло включиться в эту погоню – и опять погоня оборвалась перед окружающим двор, где шел снос руин, забором.
– Вы, конечно, и сегодня ничего не заметили! – прикрикнул я на ночного сторожа.
Он боязливо отступил и заверил меня, что ничего не видел.
– Но я точно знаю, что она сюда вбежала. Вы должны были ее задержать!
Однако сторож упорно стоял на своем, продолжая утверждать, что мимо него и мышь не проскочила бы. Я пожурил его и отправился на поиски сам. Не отдавая отчета, почему, собственно, меня охватило столь сильное желание все тщательно проверить, я прыгал через поваленные колонны, прощупывал остатки стен – и добрую сотню раз мне казалось, будто в тени затаилась женщина в длинном монашеском одеянии.
Однажды мне даже показалось, будто она крадется за мной; так близко, что я слышал ее дыхание. Однако, обернувшись, я никого не увидел. Я открыл дверь в церковь – какое-то неясное предчувствие заставило меня взять ключ с собой, спрятав его в карман сюртука. В эту минуту я даже не подумал, что женщина могла бы искать убежища в закрытой церкви. Убедившись, что там нет ни единой живой души, я пробрался в ризницу и достал план. Насыщенно-яркий и от того какой-то даже зеленоватый свет луны падал на старый шкаф, отчего вся украшающая его резьба казалась бронзовой, а не деревянной. Дивные узоры переливались на золотистом фоне; шаловливые амуры ожили в этом сиянии. Портрет над старым шкафом – надо же, днем я совсем не заметил его! – ныне бросился мне в глаза. Это был очень старый портрет, потемневший от дыма кадил и свечей, – и только лик святой, запечатленной на нем, сохранил яркость, словно бы вышедший из тени столетия. А может быть, это не святая, а просто послушница, некогда обитавшая в этих стенах? Изображение казалось более живым и человечным, нежели икона, – и сейчас, в насыщенном свете луны, мне почудилось, будто я уже видел когда-то это лицо. Темные пламенные глаза жгли меня огнем. Я дрожал, охваченный необъяснимым страхом. Внезапно у меня возникла тревожная мысль. Часто у нас рождается ощущение, будто иные думы, ни с того ни с сего пришедшие в голову, – отнюдь не наши, а как бы спроецированные извне, как бы внушенные кем-то чуждым. Это ощущение в моем случае было настолько сильным, что уместно было подумать, будто кто-то стоящий рядом хочет меня предостеречь… предостеречь тихим женским голосом. Незримая незнакомка чуть слышно молила меня прекратить поиски подземного хода, отмеченного на плане. Я хотел стряхнуть наваждение – приписать призрачный голос той особой тишине, что царила тут; но в старых стенах ризницы, потревоженных сносом, да и во всех прилегающих зданиях постоянно что-то шелестело и шуршало. Лунный свет, казалось, полнился этим шелестом, будто состоял из серебристых песчинок, пересыпающихся в песочных часах. Чем больше я старался сосредоточиться на поисках, тем упорней возвращалось предостережение, чтобы я оставил это намерение, ибо навлеку на себя большое несчастье, – предостережение от той, кто не мог здесь быть; попросту не мог существовать. На мгновение мне даже показалось, что чья-то рука опустилась на мое плечо, и кто-то что-то произнес мне прямо в ухо. Чужая воля, кажется, силилась подчинить меня; я упрямо поднял голову, посмотрел прямо в темные очи, взиравшие на меня с портрета над шкафом, и… вдруг осознал, где именно натыкался на этот взгляд – во время призрачной погони по ночным тротуарам! Это были глаза той преследуемой женщины! Хоть я и не трус, но в тот миг испугался так сильно, что утратил присутствие духа. Я не закричал, не убежал – нет, я сделал нечто худшее: шаг за шагом, не отрывая от портрета глаз, медленно пятился назад, выдавая языком тела осознание смертельной опасности. В пальцах я сжимал ключ от церкви – так, как обычно человек сжимает первый попавшийся в кармане предмет, понимая, что в темном переулке на него вот-вот нападут. Наконец я очутился в церкви и захлопнул дверь в ризницу. Фигуры на фресках, статуи – все они будто сдвинулись со своих мест и растянули губы в язвительных ухмылках…
Я выбежал из церкви так, словно за мной гнались. Остаток ночи я провел почти без сна. Хотя я задремал лишь на рассвете, но проснулся рано: прямо с утра мне не терпелось начать работу в ризнице. Несмотря на предупреждение, явленное шепотом в ночи, я был полон решимости отыскать потайной ход – днем страх не имел власти надо мной и не мог удержать меня. Когда я появился на площадке, архивариус уже находился там – так же, как и меня, его подгоняло нетерпение. Выбрав нескольких расторопных рабочих, я дал им указание, как сдвинуть с места громадный шкаф. Висящий над ним портрет, осмотренный мною с долей беспокойства даже днем, показался, в общем-то, самым обычным произведением архаичной живописи, покрытым толстым слоем пыли. На нем выделялось лишь бледное пятно – лик святой, лишенный чего бы то ни было противоестественного. Я уже собирался спросить у архивариуса, что он думает о портрете, когда он сам обратился ко мне.
– Послушайте, – заговорил он, – в этом женском монастыре, должно быть, творились весьма радикальные… эээ… события! Вчера, поздним вечером, я начал читать хронику – думаю, этот подземный вход откроет нам не одну любопытную подробность. Кажется, я уже упоминал, что рассказывают об этом монастыре анналы. Вчера я перечитал все еще раз, ибо надеялся найти входную точку для наших исследований. Так вот, распутное бесстыдство, царившее здесь, взяло верх даже над свойственной монахиням боязнью опорочить свой монастырь. В этой обители совершенно открыто предавались самому необузданному разврату, и хроника сообщает, что часто ночи напролет звон бокалов и пьяный гогот возмущали спокойствие живших по соседству горожан. Нечто вроде массового помешательства поразило весь монастырь, вовлекло монахинь в разнузданные оргии. Жители города постоянно видели, что церковь ярко освещена, а по доносящемуся из нее шуму могли догадаться – в доме Божием творится разврат. Городских священников тоже втягивали в это, и ежели поначалу они приходили в монастырь только ночью и тайком, то позднее повадились являться совершенно открыто, средь бела дня. Многие видели мужчин с опухшими от возлияний лицами – шатаясь, они выходили из монастыря; а по монастырскому подворью и саду бродили пьяные монашки. Стоит ли удивляться, что набожные мещане, возмущенные происходящим, донесли об этом епископу? И он приехал, чтобы лично расследовать дело, – однако обнаружил лишь группку благочестивых монахинь, ведущих в монастыре набожный, созерцательный образ жизни, посвященный молитвам… как и положено Христовым невестам. Местечковое духовенство лишь подтвердило то, что увидел епископ. Против клеветников и доносителей возбудили судебное дело. Суд, под давлением авторитета епископа, наложил на них тяжелый штраф. А когда епископ уехал, бесстыдные выходки и оргии возобновились с новой силой – но уже никто не осмеливался донести об этом церковным властям, страшась наказания. Из всех заблудших самой разнузданной слыла сестра Агафья… и очень скоро ей стало мало пиров, проходивших в монастырских стенах. Видит Бог, это была очень странная дама с ужасными дьявольскими влечениями, ненасытная, как хищный зверь! Всех и вся она увлекала за собой и доводила до гибели. Хроника рассказывает, что через тайный ход она покидала обитель и болталась по городу; проводила ночи в публичных домах, в пригородных притонах, среди отребья и разного сброда, игроков и пьяниц – словно сама была той же породы… А ведь она принадлежала к одному из самых известных и знатных родов страны! Все пороки ее рода, тщательно скрываемые несколькими поколениями, проявились в ней вопиющим образом. Если ей нравился какой-нибудь юноша, она соблазняла его и уже не выпускала из когтей; распутная, дикая, как вакханка, она увлекала его, тянула на дно. Вскоре про нее прознал весь город – и все говорили о ней не иначе как о сущем кошмаре, о наказании Божьем. Ее звали «скверной монахиней». Так вот, случилось так, что в город занесли сифилис; Агафья тоже заразилась им – и все равно не пожелала обуздать свое распутство. Как и прежде, она плясала в кабаках, проводила время с самыми скверными мужчинами и, словно вампир, нападала на молодых людей на улице… Но что с вами? – прервал свой рассказ доктор Хольцбок. – Вам, похоже, нездоровится.
Я покачал головой и попросил минутку обождать с продолжением рассказа, потому что хотел проверить, как продвигается работа. Вокруг огромного шкафа сняли пол, со стен содрали штукатурку, но сам предмет мебели не удалось сдвинуть даже на миллиметр.
– Мне кажется, – заметил десятник, – что этот шкаф вмурован в стену.
Конечно, так оно и было, но, видимо, его вмуровали в стену уже тогда, когда строили ризницу. Итак, или наш план был мистификацией – или… Мы посмотрели друг на друга, и архивариус вслух высказал мою мысль:
– Путь идет через шкаф.
Я был взволнован, крайне возбужден, взбешен новой проволочкой и препятствием.
– Но как же мы узнаем, где находится этот коридор? Нам бы пришлось разломать весь шкаф, а ведь это – церковный инвентарь. Что же нам делать? – Архивариус, похоже, был взбудоражен не меньше моего.
Пока доктор Хольцбок размышлял, пытаясь найти какое-то решение, я тщательно исследовал шкаф, нажимая на выпуклые части орнамента, выдвигая незапертые ящики, измеряя и сравнивая замеры – со слабой надеждой, что, может быть, какая-то мелкая деталь откроет существование тайной двери.
– Не утруждайтесь, – сказал архивариус. – Этот шкаф хранил тайну много поколений – значит, и нам не удастся сразу в нее проникнуть. Следует покопаться в архивах – может быть, там…
Я перестал его слушать: в то время как глазами я измерял высоту шкафа, взгляд мой коснулся висящего на стене портрета. Вдруг именно в нем скрывается ключ к разгадке? К немалому изумлению архивариуса, я велел приставить к шкафу лестницу и взобрался по ней. Оказавшись лицом к лицу с портретом, я почувствовал, что так же, как и ночью, меня охватывает ужас. Но я справился с ним и вгляделся в изображение попристальнее. Толстый слой пыли не позволял даже вблизи разглядеть нечто большее, чем туманный образ – да, женщина, да, одеяние слегка напоминает монашеское, но голова непокрыта, нет ни атура, ни кишнота, и волосы свободными волнами ниспадают по обеим сторонам головы… Весьма оригинально выписанные волосы – напоминающие, скорее, змей, какими их рисуют на голове у горгоны. Плохое состояние портрета не позволяло оценить его по достоинству. На шее женщины висело какое-то украшение – не крест, приличествующий монахине, а что-то вроде камеи с орнаментом, походящей на лилию, заключенную в многоугольник. Мне показалось, что подобный элемент рисунка я видел и на узорчатом шкафу; лилию на фоне шестиугольника, ромба или пятиугольника – как здесь.
– Доктор, – позвал я, слезая с лестницы, – кажется, я близок к разрешению загадки!
– И ответ вы нашли на портрете?
– Получается, так. Лилия в пятиугольнике – это ключ. Давайте-ка поищем!
Я твердо помнил, что уже видел подобный орнамент, но, на удивление, найти его смог далеко не сразу. Очертания шкафа, как в тумане, расплывались перед глазами; тщетно я боролся с охватившей меня усталостью, совершенно неподходящей моменту. Я чувствовал себя примерно так, как начинающий замерзать человек. Но в этот момент доктор Хольцбок воскликнул:
– Вот, вижу – лилия в пятиугольнике! И что дальше?
Мои жизненные силы вмиг восполнились – как будто я оказался перед лицом чего-то неотвратимого, когда нет более сомнений в исходе. Пока я изучал лилию, нас обступили мастера, с интересом наблюдая за моими действиями. Мне показалось, что дерево подается у меня под рукой; я нажал на лилию изо всей силы – и из глубины старого шкафа раздался громкий скрип; узкая щель прорезала громадину сверху донизу. Мы уперлись плечами, но ржавые, не работавшие в течение веков петли двигались с трудом. Пришлось нам отворять дверь рывками, удивляясь в промежутках хитроумному потайному механизму. Снаружи и эта часть шкафа была разделена поперек на выдвижные секции, но при нажатии на лилию эти вроде бы разделенные поверхности, соединяясь, превращались в дверь. По мере того, как проход открывался, ящики сдвигались вправо и влево – и вот мы оказались перед задней стенкой шкафа. Здесь я уже без особого труда нашел рычаг, отмыкавший следующий проход. И вот перед нами – уводящий под землю, в темноту, пассаж. Я решительно шагнул вперед, но архивариус схватил меня за плечо:
– Не так быстро! Нужно проверить, нет ли там подземных газов!
Мастера привязали свечу к шесту и опустили в проход. Та горела спокойно – тающий стеарин крупными каплями стекал во тьму. Мы вошли в коридор, считая ступени: несколько – вниз, потом прямо, снова вниз, и снова прямо…
– Думаю, мы находимся на тайном пути «скверной монахини», – шепнул архивариус.
Он лишь предполагал, а у меня не имелось в том и малейших сомнений. Хоть воздух и казался довольно сносным, на меня вскоре навалилась дурнота.
– О, Матерь Божья, святой Иосиф! – внезапно вскрикнул шедший с горящей свечой впереди всех рабочий и тут же остановился.
Стены в том месте отступили во мрак, и пассаж окончился чем-то похожим на склеп. Посредине на деревянных подставках стояли четыре гроба – совершенно простые, без всяких украшений ящики, чья форма указывала на то, что они сколочены несколько столетий назад. Архивариус поднял одну крышку. В гробу лежал женский труп в монашеских одеждах с иссохшим, мумифицированным лицом. Ее руки были скрещены на груди, балахон почти полностью истлел, и в иных местах через прорехи проглядывала плоть, каким-то образом устоявшая перед разложением.
Мы подняли крышки остальных гробов. В четвертом покоилась Агафья, «скверная монахиня». Я сразу же узнал ее – это она бежала мимо моего дома, преследуемая толпой разъяренных мужчин; она – женщина с портрета в ризнице. Стоящий рядом архивариус тихо спросил:
– Как думаете, среди этих останков должна быть и сама Агафья?
– Конечно. Вот она – я ее узнаю. Глядите, до чего лучше остальных она сохранилась. Сразу видно – те просто трупы, а она…
Доктор Хольцбок взял меня за руку.
– Мы должны как можно скорей выбраться из этого коридора, – сказал он. – Воздух здесь наверняка отравлен гнилостными эманациями. Вперед!
Мы прошли немного дальше. Еще тридцать шагов, и нам пришлось остановиться. Часть потолка обвалилась и засыпала коридор. По моим расчетам, мы находились под улицей и, судя по всему, потолок рухнул совсем недавно – видимо, в результате толчков, вызванных телегами, вывозившими обломки старого здания. Поскольку существовала опасность, что потолок может провалиться и в других местах, я тут же распорядился пробить ход с улицы, тщательно все изучить и предпринять меры предосторожности, чтобы воспрепятствовать какому-либо несчастному случаю. Потом мы возвратились в склеп. Я убедился, что мои наблюдения были верны. Она действительно выглядела не так, как три другие монахини. Кожа ее была упругой, нежно окрашенной кожей живого, здорового человека; лоб гладкий, блестящий. Она все еще была прекрасна, и в свете свечи мне показалось, будто ее лукавые глаза украдкой следят за нами из-под полуприкрытых век.
Когда мы добрались до ризницы, мне пришлось сесть. Я тяжело дышал, мои колени сотрясала дрожь.
– А знаете, почему я тоже уверен, будто одна из тех мумий – сестра Агафья? – спросил архивариус. – Я узнал об этом из продолжения моей хроники. Разносимая Агафьей пагуба распространялась все дальше – и наконец горожане, дав волю своему возмущению, решили расправиться со «скверной монахиней» ужасным способом. Ее подстерегали, чтобы убить. Но опасность словно бы подхлестнула ее авантюрные пристрастия. Она безумствовала, как никогда ранее, и, странное дело, находила множество защитников среди молодых людей, слепо влюбленных в нее. Они пребывали под властью ее чар, она полностью подчинила себе их тела и разум. Но однажды вооруженные люди подошли к самым стенам монастыря и потребовали вывести сестру Агафью. Они грозились взять обитель штурмом и сжечь, если ее не выдадут. Настоятельнице пришлось вести переговоры с этим народным ополчением – она пообещала наказать Агафью и попросила три дня отсрочки. Более рассудительным в толпе удалось убедить остальных, и предложение приняли. Когда же через три дня толпа опять пришла к монастырю, настоятельница заявила, что сестра Агафья ни с того ни с сего захворала и преставилась. В самом ли деле так распорядилась судьба, или, чтобы успокоить народный гнев, было совершено убийство – не скажу, хроника об этом не сообщает. Если учитывать время, когда все это происходило, – приходится признать, что любое могло случиться. Однако едва ли такое решение наболевшего вопроса разрядило ситуацию. Хотя состоялись похороны, и в землю зарыли гроб, в чем все могли убедиться, и был там установлен камень с именем Скверной Монахини, возникли толки да пересуды, будто бы сестра Агафья жива. Раньше нередко случалось, что люди не желали верить в смерть человека, всеми любимого… или равновелико ненавидимого, как в случае с сестрой-грешницей. Ее якобы замечали то тут, то там… рассказывали о ночных авантюрах, когда она якобы подкарауливала на улицах молодых парней… и в конце концов горожане пришли к выводу, что настоятельница соврала. Те же, кто верил в ее смерть, считали, будто обесчестили кладбище, когда останки распутницы похоронили рядом с телами уважаемых и набожных горожан. Верующие и скептики объединились в требовании вскрыть могилу, чтобы удостовериться, что монахиня действительно похоронена – такова сила всенародного гнева! Когда в обители прознали о намерении разгневанных горожан, тело эксгумировали под покровом ночи и перенесли в монастырь. В хронике вся эта история изображена так, будто вспыхнуло настоящее восстание, когда горожане выкопали пустой гроб – это побудило их снова пойти к стенам обители ополчением. Из окна им показали труп монахини, и в покойницу полетели камни, кто-то даже выстрелил по ней. Хроника добавляет, что среди негодующих самыми активными были молодые люди, любившие Агафью при жизни. Поскольку в монастыре поняли, что сестру от ненависти ее преследователей не защитит и смерть, тело оставили за стенами и поместили в склеп, где уже были похоронены монахини, погибшие по каким-то другим причинам. Этот склеп мы сегодня и нашли. Он расположен на пути потайного хода, уводившего Агафью в ночную жизнь.
– Так и есть, – подтвердил я.
– А сейчас не могли бы вы сказать мне, откуда у вас такая уверенность, будто мы нашли именно ту, о ком идет речь? Вы ведь тогда еще не слышали конца моей истории? И как вы смогли определить, что именно эта из четырех мумий была сестрой Агафьей? И почему вы решили, что именно в картине над шкафом надо искать разгадку того, как проникнуть в потайной ход?
Что я мог ответить архивариусу? Мог ли я рассказать о своих ночных переживаниях? Задав в свою очередь вопрос, я попробовал направить его на верную дорогу:
– Разве вы не видите сходства между этим портретом и монахиней в склепе?
– Нет, – отвечал доктор Хольцбок, приглядываясь к портрету – сейчас, в ярких лучах предполуденного солнца он был хорошо виден. – Но не мешало бы присмотреться к нему поближе!
Доктор приставил лестницу, все еще стоящую в углу. Но он не сумел снять портрет со стены, а мне не хотелось прикасаться к нему. Позвав двух рабочих, чтобы они помогли архивариусу, я ушел, не в состоянии избавиться от суеверной мысли, будто этот портрет должен остаться на стене. Мои злосчастные ночные видения уже и днем сохраняли власть надо мной. Я почувствовал себя впутанным в очень странную историю, и меня охватил ужас из-за того, что я не могу из нее выпутаться – словно бы мне набросили петлю на шею. Стоя на залитом солнцем дворе, в клубах пыли, среди шума работ, я принял твердое решение: чего бы мне это ни стоило, утром заявлю своему начальству, что заболел, и попрошу об отпуске. Но этой ночью я хотел довести до конца наблюдения. Я был твердо уверен – что-то должно решиться. Минут через пятнадцать появились архивариус и оба рабочих. Портрет не удавалось снять со стены – нужно было бы сломать раму или вырезать из нее холст.
– Пожалуйста, не пожимайте плечами, – сказал Хольцбок. – У вас такое выражение лица, словно вы знаете об этих странных делах больше, чем исторические хроники. Лучше просто расскажите мне все, что вам известно, – я намерен послать в журнал Союза историков статью о нашем открытии. – С этими словами он и ушел, оставив впечатление глубоко порядочного и ученого человека, полной противоположности мистика или романтика.
День, казалось, тянулся без конца. У всех часов были серые лица и передвигались они, словно скучающие сонливые тени. Когда пришел вечер, жена заметила мое лихорадочное состояние; лишь торжественное обещание не выходить завтра на работу уняло ее подозрения.
Уж пробило одиннадцать, а на ее столике все еще горела свеча; именно сегодня она вдруг схлопотала бессонницу – а я сходил с ума из-за опасения, что мои замыслы сорвутся! Но вот, на краю полуночи, когда жена наклонилась надо мной, я притворился крепко спящим – так тщательно, как только мог. Поверив моей игре, она со вздохом погасила свечу и уже через несколько минут спала – так крепко, что не слышала, как я тихо встал и выбежал из спальни. Когда я выходил за ворота, на башне старой монастырской церкви часы пробили двенадцать. Раздался крик, топот бегущих людей – и вот мимо меня промчалась женщина – Агафья! – опалив меня огнем своих дьявольских очей. Следом за ней показалась ватага ее преследователей. Я тут же бросился за ними. И вновь меня обуяла уже знакомая иллюзия легкости и полета, как во сне. Дома слева и справа от меня, словно склоны ущелья, обрамляли дорогу и как бы направляли ее. Только две вещи являлись мне предельно отчетливо – толпа преследователей впереди и небосвод в ночи над ними. Ночь походила на полноводную реку с плывущим по ней мелким колотым льдом облаков. В темных полыньях-просветах время от времени появлялся лунный серп – ладья на темной, не знающей дна небесной глади. Погоня уже достигла забора, окружающего площадку, где проходил снос иезуитской коллегии, и фигуры передо мной исчезли; причем не так, как в предыдущие мои посещения, суетливо развеявшись в воздухе, а – все разом, будто прибранные гигантской рукой, вмятые незримой наковальней в землю. Я застыл на краю шахты, выкопанной днем по моему указу; у жерла – нагромождение свежевырытой земли и несколько досок, чуть поодаль – красные проблесковые маячки, предупреждающие об опасности. Дощатый настил, перекрывающий провал, сейчас был сдвинут в сторону. Обойдя опасность, я подергал за калитку в заборе и, не став звать ночного сторожа – он, должно быть, обходил другой конец огромной площадки в этот момент, – побежал среди груд строительного мусора в сторону большого двора, все еще очерченного остатками всех зданий, что некогда стояли кругом. Я не спрашивал себя, куда бегу и зачем, просто ощущая настоятельную потребность в этом. Едва я спрятался за одной из арок разрушаемой галереи, как двор заполнился людьми. То, что я увидел, почти невозможно описать. Хотя положение мое и казалось чем-то сродни опыту сновидца, в своем ложно-сомнамбулическом состоянии я видел и подмечал мельчайшие детали. Люди шли со стороны церкви, ясно высвеченной лунным сиянием – из широко отверстых дверей или даже прямо из стен. Мне казалось, их было столько, что они не могли одновременно протиснуться в церковные ворота. Самым странным было, однако, то, что я видел их всех в движении – жестикулирующих, переговаривающихся между собой, протискивающихся вперед, энергично расталкивая других, что-то кричащих – и при этом до меня доносился один лишь топот их ног. Я не слышал ни единого крика, ни одного слова – но видел движения губ! Казалось, будто я наблюдаю за действом, происходящим на сцене, отгороженной звуконепроницаемым стеклом. Впечатление усиливалось тем, что на этих подмостках ночи «актеры» выступали в старых костюмах – на них по большей части была удобная и скромная одежда горожан шестнадцатого века; солидностью лучились только одеяния членов городского совета и щеголеватой студенческой молодежи. Существует определенная граница ужаса, когда исчезает весь страх за самого себя – человек начинает жить лишь взглядом, а остальные чувства как бы отключаются. Я достиг этой границы – и могу ручаться, что все, что я видел, произошло на самом деле. Весь двор был запружен людьми; кто-то из них подходил к моему убежищу так близко, что я отчетливо различал окаменевшее, сосредоточенное лицо. Через минуту, полную суеты и беготни, все внимание сосредоточилось на открытых дверях церкви. Многочисленная группа мужчин, вышедших оттуда, вела за собой женщину – ее подталкивали в спину кулаками, били по лицу, волокли на веревке, обвязанной вокруг шеи. Я видел, как она при этих проявлениях мужской грубой силы небрежно поводит плечами, как бы желая отогнать назойливую муху. Один из студентов, растолкав других, вырвался вперед и, казалось, бросал ей в лицо бранные слова, после чего дважды плашмя огрел ее шпагой по голове. Тогда женщина подняла свое прекрасное белое лицо и посмотрела на него исподлобья темными властными глазами. Это была сестра Агафья.
Не скупясь на тычки и толчки, ее вывели на середину двора, где ждала группа одетых в черное советников городского магистрата. Выпрямившись во весь рост, я увидел ее фигуру в робком лунном свете – перед группой мужчин, будто олицетворявших всеобщую ненависть толпы. С головы монахини соскользнул белый платок, и выглядела она сейчас в точности так, как на картине в ризнице. Один из советников выступил вперед и, в то время как толпа напирала со всех сторон, сломал над головой сестры Агафьи белую палочку. С омерзением, ярко выписанным на лице, он швырнул обломки ей под ноги. После этого вся толпа дружно отхлынула назад, освободив место для наспех сколоченной плахи. Я видел все подробности этой жуткой децимации – видел, как с плахи встал человек в алом колпаке, закрывающем лицо; как своими мясистыми пальцами он впился в ворот монашеской рясы – и разорвал его, обнажив бледную шею и красивые плечи; как силой поставил ее на колени. Крик ужаса застыл на моих губах, но все же я был рад, что от меня наконец отвернулись эти темные, грозные очи, до последней минуты направленные в сторону моего укрытия, как будто бы зная, что я где-то там.
Прижав шею Агафьи к деревянному постаменту, палач взмахнул остро наточенным топором, переданным ему кем-то из толпы. Лезвие ярко вспыхнуло, отразив лунный свет, и резко обрушилось вниз. Дощатая плаха раскололась от силы удара, и обезглавленное тело женщины безвольно сползло с нее вниз; голова же, словно зажив своей жизнью, катилась – и весьма целенаправленно – прямо ко мне! Толпа с единогласным довольным ревом стала подбрасывать в воздух шляпы, после чего хлынула туда, где лежал труп. Они пинали его, топтались на нем, охаживали всем, что попадалось под руку, будто жажда мести так и не стихла в этих людях. Тем временем отрубленная голова, не меняя направления, катилась дальше – и наконец остановилась прямо передо мной. Темный пламенный взгляд впился в меня, и я услышал первые за все время, пока длилась эта богохульная сцена, слова:
– Вы все еще попомните скверную монахиню!
Тотчас же все исчезло – толпа, голова, палач и плаха. И лишь пурпурный фонтан крови какое-то мгновение еще висел в воздухе, в зеленоватых лучах месяца. Мне остается лишь добавить, что назавтра останки сестры Агафьи нашли в склепе в ужасном состоянии. Кто-то грязно надругался над трупом, после чего переломал ему руки и ноги. Голову каким-то острым лезвием отделили от туловища. Предполагали, что это все – дело рук сумасшедшего некрофила. Началось расследование… Допросили и меня в том числе, но следствие не принесло никаких результатов – а я, в свою очередь, ни словом не обмолвился о том, что лицезрел той ночью.
Утром семнадцатого июля сего года было раскрыто ужасное преступление, потрясшее в прошлом спокойный город до самых основ. Когда работающая в семье инженера Андерса служанка после многократного стука в дверь спальни своих хозяев (оставшегося безответным) в десять часов еще раз повернула ручку двери, она обнаружила, что та не заперта. Войдя, добрая женщина увидела страшное зрелище: госпожа Андерс лежала на кровати в луже крови. Господина Андерса не было. Служанка с криком убежала, впав в истерику. Когда с трудом удалось выведать у нее, что случилось, молодой студент с третьего этажа, самый рассудительный среди испуганных и взволнованных обитателей дома, тут же вызвал врачей и полицию. Молодая женщина была мертва уже несколько часов, ее голову отделили от тела ударом лезвия, нанесенным со страшной силой. Убийца ничего не тронул в квартире – только уничтожил висевший в спальне портрет; рама была разбита на мелкие кусочки, холст порван в лоскутья. Ни один след не указывал на то, что убийца проник в квартиру извне. По показаниям служанки, супруги, как обычно, уединились в спальне. Когда ее спросили, не случилось ли каких-нибудь недоразумений между господином Андерсом и его женой, она, подумав минуту, заявила, что ничего подобного не заметила, разве что супруги все меньше и меньше говорили между собой, а у госпожи иногда бывали нервные судороги. Наблюдения других жильцов подтверждали свидетельство прислуги – в самом деле, трудно было представить себе, что между супругами беспричинно возник несказанно острый конфликт, приведший к столь страшной расправе… И все же… Судебный врач заметил, что отсутствие внешних признаков конфликта – далеко еще не гарант того, что в семье царит гармония; именно у людей высокой культуры, каковыми были Андерсы, подобные катастрофы протекают бесшумно, не привлекая ничьего внимания. Комиссар, согласившись, сразу же объявил мужа убитой в розыск.
Инженера Андерса нашли во второй половине дня – сидящим на скамье в городском парке с непокрытой головой и занятого сворачиванием сигары. Его шляпа и трость лежали рядом. Он без сопротивления подчинился требованию полицейского следовать за ним, тут же заметив, что и сам подумывал явиться с повинной и объяснить происшествие. С улыбкой и в прекрасном настроении вошел он в кабинет комиссара полиции и попросил выслушать его: он хотел сообщить, почему отрубил голову «этой женщине». Комиссар ошеломленно смотрел на него.
– Значит, вы признаетесь, что убили свою жену? – вопросил он.
Андерс улыбнулся.
– Мою жену? Нет!
То, что он рассказал, звучало настолько странно и непонятно, что ни комиссар, ни следователь, в тот же день принявший дело, ничего не уразумели. Андерс утверждал, что отрубил голову «этой женщине» турецким ятаганом из личной коллекции; вот только «эта женщина» – не его благоверная жена Бьянка. Увидев, что ведущим допрос господам неясно, о чем идет речь, инженер сослался на своего знакомого, архивариуса доктора Хольцбока, способного подтвердить его показания.
Прежде чем успели обратиться к архивариусу, Хольцбок сам явился к следователю и заявил следующее:
«Считаю своим долгом с помощью этих показаний в какой-то мере пролить свет на ужасную историю Ханса Андерса, если это вообще возможно применительно к настолько загадочному делу. Будучи давним товарищем Андерса, я почти каждый день бывал на месте разборки руин старинной иезуитской коллегии, где он руководил работами. Мои штудии в области истории и археологии вам, очевидно, известны. Я надеялся, что при разрушении древних зданий снова сумею обнаружить нечто интересное. И предчувствия меня не обманули: во время работ мы действительно обнаружили потайной подземный ход. Инженер Андерс, прекрасный специалист, выказал при этом поразительную интуицию, и в результате нам посчастливилось найти старинный склеп с мумифицированными останками. Возможно, вы помните, что на следующее утро после нашего открытия одно из тел было обнаружено в таком состоянии, что возникло подозрение о чьем-то преступном умысле. Но следствие, насколько я знаю, зашло в тупик. А несколько дней спустя меня навестил Ханс Андерс. Тут я должен заметить, что в последнее время он сильно переменился, сделался каким-то нервным, беспокойным; прежде неизменно оживленный, деятельный и вместе с тем исключительно внимательный к окружающим, он был теперь часто рассеян и зачастую раздражался по пустякам. Мне казалось, что его что-то угнетает; что он, возможно, напуган чем-то. Это особенно бросилось в глаза во время последнего визита. Когда я спросил, что с ним, Андерс постарался уйти от ответа. Наконец, не в силах больше скрывать беспокойство, он начал:
– Сегодня мне прислали домой этот портрет.
Какой портрет?
– Лик сестры Агафьи, Скверной Монахини.
– Что вы говорите! Ведь он находится в ризнице и так крепко прибит к стене, что его невозможно снять…
– Да, вам это не удалось. Однако клянусь, что теперь портрет висит у меня дома.
– Но как он туда попал?
– Не знаю. В мое отсутствие его принес какой-то неизвестный человек и повесил на стену, а потом ушел, так и не сказав, кто его прислал.
– Но разве нельзя выяснить, кто распорядился доставить вам картину?
– В том-то и дело, что нет! Я даже отправился к священнику, однако он ничего об этом не знает. Когда же я спросил, не имеет ли он ко мне претензий из-за портрета – поскольку тот является частью церковного имущества, – священник ответил, что только рад от него избавиться и уже давно решил куда-нибудь убрать. Но самое ужасное то, что я не могу вернуть картину, даже и будь на то моя воля!
– Почему же?
– Потому что теперь портрет прибит к моей стене так же крепко, как некогда – к стене ризницы. Это невероятно, необъяснимо, но тем не менее – это так, и я был бы вам очень признателен, если бы вы согласились как-нибудь меня навестить и лично во всем убедиться.
Должен признаться, слова эти показались мне более чем странными, так как пресловутое полотно, по утверждению Андерса, изображало сестру Агафью – монахиню, чьи останки мы обнаружили в склепе. Желая успокоить возбужденного до предела Андерса, я обещал заглянуть к нему в ближайшие дни, но вспомнил о том лишь в конце недели, когда случайно проходил мимо его дома. Андерса я не застал, зато имел удовольствие пообщаться с его женой, фрау Бьянкой.
– Ах, я так рада, что вы пришли! – воскликнула она. – А я уже совсем было решилась идти к вам сама! Вы единственный среди знакомых моего мужа, с кем он близок – он всегда исключительно высоко ценил ваше мнение, и потому, надеюсь, вам удастся его образумить.
Когда же я выразил готовность помочь, фрау Бьянка, чуть не плача, стала жаловаться, что муж ее, должно быть, серьезно заболел. Он стал каким-то беспокойным, целыми днями молчит, а по ночам – мечется без сна, не находя себе места. Вот уже несколько недель, как он обещал взять отпуск и съездить куда-нибудь отдохнуть, так как сильно переутомлен и издерган, однако теперь и слышать не хочет о том, чтобы покинуть город.
– Боже милостивый, – вздохнула она, – я даже не осмеливаюсь просить его показаться врачу. Он от этого впадает в такую ярость, словно я толкаю его на что-то постыдное.
Я согласился, что следует приложить все усилия, дабы склонить Андерса уехать на время. Вскоре после этого вернулся сам инженер. Он приветствовал меня, явно довольный моим визитом; поздоровался и со своей женой – но интуиция подсказывала мне, что между супругами пролегла тень, что на них оказывала влияние некая невидимая бесплотная сила, разделившая их прежде крепкий союз. В душе фрау Бьянки это воздействие отдавалось вполне понятным страхом, а вот Андерс… о, я сначала подумал, что ошибаюсь, но более пристальное наблюдение подтвердило это – да, Андерс стал испытывать к жене омерзение. Более того – омерзение, смешанное со страхом! Мне это показалось очень странным – я-то знал, как Андерс раньше любил жену! После коротенького разговора на отвлеченные темы госпожа Бьянка вышла из комнаты, предоставляя мне шанс, как я и обещал, поговорить с Андерсом с глазу на глаз. Едва дверь за ней закрылась, как инженер схватил меня за плечо и потянул в спальню.
– Идемте, – с горячностью прошептал он, – убедитесь сами!
И действительно: над широкой супружеской кроватью висел портрет из ризницы; алая бархатная занавеска, прикрывавшая его, ныне была отдернута. В этой картине в самом деле ощущалось нечто не от мира сего – и если она, во‑первых, взаправду изображает Агафью и, во‑вторых, хоть сколько-нибудь правдива… о, тогда я охотно готов поверить в небылицы из старых хроник. Я подошел к портрету и хотел было попробовать снять его со стены – этим я бы доказал Андерсу, что его надуманным проблемам лучше отступить пред фактами, – но он бросился ко мне с внушающим страх пылом и силой оттеснил в сторону.
– Что это вам в голову пришло! – закричал он. – Невозможно! Сейчас он висит здесь, и ничто на свете не сможет его убрать отсюда! – Ханс, вероятно, забыл, что несколько дней назад сам просил посетить его квартиру и убедиться в истинности его слов.
– Но зачем вешать портрет именно в спальне? Это лицо способно внести беспокойство даже в самый сладкий сон.
– Я же вам говорил – меня не было дома. Незнакомый человек, не произнося ни слова, повесил его в спальне, и я не могу его убрать. Я попробовал закрыть портрет шторкой. Но… – голос Андерса стал хриплым от волнения, – она не терпит отсутствия контакта. Вечером я занавешиваю ее, а около полуночи шторка сама по себе, без чьей-либо помощи, отползает в сторону. Она все время смотрит на меня своим тяжелым взглядом… непереносимо! Вы же знаете, зачем это ей? Что ж… – Он отвел меня в сторону и шепнул на ухо – так тихо, что я не вполне разобрал: – Она поклялась совратить меня, эта чертова ведьма. Толкнуть на путь греха… и, думаю, я знаю, каков ее следующий шаг. – Вдруг он сам себя прервал совершенно, как мне показалось, неуместным вопросом: – А вы хорошенько присмотрелись к моей жене, да? – И прежде чем я ответил, он сам себе возразил: – Вздор! Что только не втемяшится в голову порой! Но… она хочет погубить меня – я ведь отверз тот подземный ход, дал приказ выкопать шахту, ведущую прямо к ней… так ее преследователи, после всех этих веков, и добрались до склепа!
– Послушайте, дорогой Андерс, – начал я, – это же в самом деле вздор!
Но мои возражения он отмел пренебрежительным жестом:
– Прошу, поверьте мне, доктор – все так и есть. Я все тщательно обдумал, а если бы вы видели все, что промелькнуло у меня перед глазами, – и вы бы признали мою правоту!
Только потом мне довелось узнать, что означал туманный намек Андерса. Этот разговор засел у меня в памяти, и я его помню в мельчайших подробностях. Я и сейчас вижу перед собой лицо инженера, приближающееся к моему, слышу его бормотание. Его поведение утвердило меня в мысли, что он серьезно болен, но напрасны были просьбы, чтобы он покинул город и на несколько недель отправился в горы.
– Я должен выстоять, – возразил он, – ибо все попытки сбежать от нее ни к чему не приведут. Она найдет меня на высоте трех тысяч метров так же легко, как и здесь.
Самым ужасным было то, что он боролся со своей воображаемой дикой опасностью, как с реальной силой! Я предостерег фрау Бьянку и сказал, что ей стоит повлиять на мужа.
– Сказать-то легко! – с горечью возразила она. – Я даже не могу повлиять на него в том, чтобы он обратился к врачу!
Желая помочь ей, назавтра я послал своего приятеля, доктора Энгельгорна, на дом к Андерсам. Но инженер пришел в бешенство и выставил визитера за дверь. В то время мне понадобилось отъехать ненадолго – просмотреть архивы в замке Пернштайн, найти важный документ. Но в процессе работы я обнаружил еще уйму весьма интересных материалов и задержался в замке на несколько дополнительных дней. На обратном пути я проехал лишь небольшой отрезок пути на поезде, после чего вышел, желая пройтись до города пешком через прекрасный лес. Когда я проходил мимо пригородного трактира, весьма популярного среди горожан, то, случайно взглянув поверх забора, окружавшего садик перед заведением, заметил за одним из столиков Андерса. Должен признаться, работа настолько захватила меня, что отодвинула его проблему на дальний план, и в этот момент я почувствовал себя крайне неловко, поскольку пренебрег дружескими обязанностями. Чтобы, по крайней мере, тут же узнать, как обстоят дела, я вошел в садик. Мне сразу бросилось в глаза, что Андерс много выпил; поскольку это было весьма необычным для непьющего человека, я тут же увязал состояние инженера с его мрачной историей.
– Ах, доктор! – воскликнул он. – Рад вас видеть. Приветствую от имени науки…
Он говорил много и громко, привлекая к себе внимание посетителей. За то время, пока я, не торопясь, отхлебывал южноморавское вино, Андерс опрокинул три стакана, и лишь когда стало смеркаться, мне удалось склонить его к возвращению. Мы шли берегом реки, сквозь туман, застилающий долину, уже были видны огни Кенигсмюле – и вот тогда Андерс начал говорить о том, что, как я заметил, неустанно занимало его мысли.
– Теперь я наконец-то знаю, к чему она стремится.
– Да прекратите же без конца говорить о ней! – разозлился я. – Она давно мертва!
Он посмотрел на меня, не понимая моего раздражения, с головой уйдя в навязчивую фантазию.
– Вы знаете, что происходит на моих глазах? Ужас! Она вселяется в мою жену.
– В каком смысле – вселяется?
– В прямом. Занимает ее тело – и Бьянка меняется у меня на глазах, как по щелчку пальцев. Началось с ее взгляда, в нем затаилось чужое выражение, она следит за мной, за всеми моими действиями и поведением, за каждым моим движением. Когда я говорю, в этих глазах появляется скрытая насмешка. Потом изменилась вся ее фигура. Моя жена была полнее и меньшего роста, а женщина, что сейчас делит со мной кров и постель, когда спит – или притворяется спящей, потому что следит за мной даже из-под прикрытых век! – более высока и худощава. А какие привычки, какой нрав она обрела на ложе… ничего подобного за ней никогда не водилось! Боже, она вытянула душу из моей жены и завладела ее телом, и теперь ни на шаг от меня не отступает, проходу не дает! Окончательно отождествившись с образом на том портрете, она возьмется за меня всерьез… но я решительно настроен этого не допустить!
Я с ужасом констатировал: нервное возбуждение Андерса зашло настолько далеко, что вполне уже тянуло на психическое расстройство. Самое время действовать решительно.
Утром, когда мы с доктором Энгельгорном обсуждали план помощи бедняжке фрау Бьянке, она сама явилась нам под порог. Фрау сильно осунулась и побледнела, под глазами у нее расплылись темные нездоровые круги, в них застыло затравленное выражение. Очень сильно убавив в весе, она стала казаться выше.
– Мне известна ваша беда, дорогая моя, – сказал я.
Тут она расплакалась.
– Ах, вот как – «известно»! Вы даже не можете представить, как я страдаю. Моя жизнь превратилась в ад. И это не громкие слова, а самая что ни на есть горькая правда. Я больше не могу это терпеть! Мой муж изменился до неузнаваемости, он чувствует ко мне отвращение, я вижу. Он следит за мной все время, я чувствую на себе его странный взгляд, и ведет он себя так, будто ждет от меня чего-то плохого. Иногда он внезапно с бешенством оборачивается, словно думает, что я крадусь за ним. При этом он почти совсем не разговаривает со мной, а когда я что-то спрашиваю, отвечает так, как будто ищет червоточину в каждом слове… Вчера вечером – после полудня его не было, и он возвратился домой подвыпившим, – когда я раздевалась, он вдруг замер прямо передо мной. Посмотрел… потом удалился в свою комнату… и через застекленные двери я видела, как он листал какую-то тетрадь и что-то читал. И вот он предстал передо мной… вошел бесшумно, а когда я обернулась, схватил меня за шею и процедил: «Красивая шейка – однажды по ней уже проходились лезвием». Я испугалась и спросила, что он имеет в виду. Но он только угрожающе усмехнулся и указал на портрет – тот, что у нас в спальне висит. «Спроси у нее, – сказал он, – или, что лучше, у самой себя». Всю ночь я глаз не могла сомкнуть, размышляя над его ужасными словами. Утром я встала и пошла в его комнату, чтобы взять тетрадь – подумала, может быть, она имеет какое-то отношение к перемене в нем. Тетрадь все еще лежала на столе и почти до конца была исписана моим мужем. Я припомнила, что последние недели он с особой спешкой строчил в этой тетради, зачастую взволнованный и подавленный. Каждый шорох выводил его из равновесия. Я бы многое отдала, чтобы узнать, какая работа так занимала и возбуждала его… но лишь только я собралась приступить к чтению, как меня охватил ужас… победивший любопытство. Я не решилась даже открыть тетрадь – что ж, я боялась узнать нечто непотребное, ужасающее. Передаю ее вам – читайте… Потом вы расскажете мне столько, сколько сочтете нужным.
С этими словами она вручила мне тетрадь – вот эту, господин комиссар, и теперь я препоручаю ее вам. Эти записи – очень странного толка; но, уповаю, вы как-нибудь найдете способ придать всей истории смысл. Мы с доктором Энгельгорном попытались успокоить фрау Андерс, и хотя положение казалось серьезным, мы делали вид, что бояться нечего. Благодаря нашим усилиям она, немного успокоившись, возвратилась домой, а мы пообещали ей прочитать тетрадь и тут же сообщить наше мнение… Здесь была допущена ошибка, за какую впору лишать звания «доктор», – грубая, непростительная. За запоздалую реакцию с нашей стороны бедная фрау Бьянка поплатилась жизнью. Это расхожий человеческий грех – ясно видеть угрозу, но бояться подступиться к ней, тянуть до момента, когда давать отпор уже поздно…Прочитав тетрадь, мы с доктором Энгельгорном обменялись горестными взглядами.
– Андерс повредился в рассудке, – заявил я без обиняков.
Но доктор Энгельгорн – большой оригинал; являясь приверженцем точных наук, он тем не менее сохранил в себе весьма трепетное отношение ко всякого рода «сумеркам души», как это у нас, германцев, называется. Он имеет привычку цитировать при всяком удобном случае известное выражение: «Есть многое на свете, друг Горацио, что и не снилось нашим мудрецам». Забавно, но стоит только медицинской науке зайти в тупик парадокса или тайны, как наш доктор Энгельгорн приходит в сущий восторг – хотя, казалось бы, чему радоваться…
В общем, я не удивился, когда мой товарищ воззрился на меня с сомнением.
– Нет, я не думаю, что фраза «повредился в рассудке» полнокровно характеризует его беду, – заявил он. – Этот текст не похож на записки сумасшедшего. Существуют состояния, похожие на безумие – но тем не менее им не являющиеся…
– Но если перед нами не безумие – то что? – изумился я.
Доктор Энгельгорн только пожал плечами:
– Этого я сказать не могу.
Беседа наша состоялась поздним вечером. А утром я узнал, что госпожа Бьянка убита. Что предшествовало страшному злодеянию, мы сможем узнать только от самого Андерса. Мы лишь можем предполагать, что, решившись на убийство, он хотел освободиться от оков собственной одержимости, навязчивой идеи – все это вполне согласуется с уничтожением картины. Дело суда – решить, не должен ли точку в этой странной истории поставить все же психиатр…»
Таковы были показания архивариуса доктора Хольцбока.
Таинственная история Ханса Андерса закончилась двумя днями позже – его смертью. Он был обнаружен бездыханным в камере следственного изолятора – сидел, привалившись к стене. Одна рука была прижата к груди, вторая висела плетью, причем была так абсурдно вывернута, что тюремный врач, качая головой, принялся тщательно обследовать труп. Как выяснилось, от плеча до пальцев кости были переломаны в уйме мест, будто сокрушенные напряжением и хваткой поистине невиданной силы. При этом истинной причиной смерти Ханса Андерса тюремный врач признал паралич сердца, вызванный сильнейшим испугом.