К книге
ЛемурияШестой за столом
54%
Шестой за столом
14

В лесах на границе с Богемией всегда темно.

Днем в них обитает страшная сестрица ночи – сумеречье. Но когда на горы опускается сама ночь, в чаще воет оборотень, а в высокогорье коварный болотник душит свою жертву – молодого оленя, – покуда та не захлебнется и не перестанет трепыхаться. Кровавым бичом небо иссекает тьму; а внизу, на равнине, горят огни чей-то усадьбы.

Двое путников, спотыкаясь, бредут по извилистой проселочной дороге.

– Надо думать, – говорит Кристиан, – что мы скоро набредем на какой-нибудь приют.

Его спутник сардонически смеется:

– Если только прямо на зловонную, мерзкую пасть самого Нечистого! Схлопнется она, аки капкан, – вот тебе и приют… последний!

Они спотыкаются. Кровавый бич в небе мечется – широкий, яркий, умаляющий все и вся отблеск пламени. С ним найти дорогу несложно, но двое парней прячутся за деревьями все равно – страшно им, что падет он с высоты на их головы. Наконец, на их счастье, впереди появляется свет чьего-то жилья.

– Эй, хозяин! Мастер по веничкам и бондарь прибыли.

– Здесь вам рады! – Хозяин постоялого двора открывает дверь с радушием в глазах. За его спиной – живительный свет, плеск холодного питья, уют домашнего очага. Широкий стол уже приютил троих. Пахнет жареным мясом, и у обоих приятелей сводит животы.

– С вашего позволения!

Кристиан и Готхольд ставят свои небольшие свертки в угол и прислоняют к ним трости. Затем они подходят к столу.

И вот теперь они сидят рядом, задевая друг друга локтями, и от них исходит обычная вонь странников: пот, пыль, голодная отрыжка. Эта пятерка совершенно случайно собралась на уединенном постоялом дворе, на границе с Богемией, вместе. Кристиан Борст, вязатель веников. Готхольд Шлегель, бондарь. Себастьян Шпрингер, жестянщик. Йоханнес Амброзиус, бродячий бард. Георг Энгельхардт Лейс, чревовещатель. Все эти почтенные ремесленники хотят отправиться в Саксонию, в Мейсен, чтобы в тех краях немного подзаработать, – а покуда им угодно подкрепиться у честного хозяина.

Но трое из них метят еще и в Богемию. Завтра в Гольденштайне открывается рынок.

У каждого из них, казалось бы, своя жизнь и свои дела, но все тянут руки к зеленой стеклянной бутылке со шнапсом, жидким счастьем. Они сидят за столом, касаясь соседей локтями, и знают друг о друге не больше, чем могут увидеть и счесть в лицах их усталые, замыленные дорогой глаза. Всяк пребывает в своем мире, в страшном, всепоглощающем одиночестве, и ничего не может сказать другому – их души, как мертвые мотыльки с распростертыми крыльями, медленно-медленно падают все глубже и глубже в бездонную пропасть, мимо сверкающих звезд и белых протяженных млечных путей, из одной печальной пустоши – в другую, еще более безотрадную…Терзающий страх всякой живой души перед неизвестностью пронзает их железными шипами… Но случай и ночь забросили их на этот уединенный постоялый двор, и все они хотят отпраздновать свое единение. На самом деле нет повода для праздника, если не почитать за таковой счастье от того, что перед ними – кто-то похожий. Кто-то, кто, возможно, устал так же сильно, теми же вопросами терзается, о тех же горестях – молчит.

Шнапс льется рекой. Яркий красный луч исходит от огня в камине. Яркий отблеск играет на сковородке из меди. Молодая хозяйка и горничная кладут на нее кусок мяса, посыпав щедро перцем, солью и тертым луком. Это блюдо – заказ Йоханнеса Амброзиуса; он за него уплатил, вот мясо и шипит на сковороде. Собеседники прерывают свой разговор и прислушиваются к тому, как «стреляет» по сторонам масло, как шкворчит жир. Хозяин постоялого двора подсаживается к ним, заводит новый разговор – о всяческой ерунде: о временах и нравах, об испанцах и турках, о премудростях с большой дороги и о том, как хороши были минувшие деньки. Странники грызут сухой хлеб, набивают желудки – очевидно, мяса с перцем не хватит на всех. Усердно носится туда-сюда служаночка, подливает в оловянные кружки шнапс. Шнапс всем славно обжигает глотку, но лучше бы, право слово, обжигало мясо… Трое путешественников с готовностью платят за все, потому что завтра у них снова будут деньги, и дружно горланят песню:

В очаге огонь пылает, нас теплом своим встречает.

Путь далек, и ночь темна – но у путников одна

Радость в сердце – звонкий смех, чтоб отвадить гадов всех.

Кружку полную налей – за друзей, за даль полей!

Пусть дорога будет гладкой, а удача – без оглядки.

Чтобы встретить новый день и забыть про скукотень!

Так поднимем кубки ввысь за мечты, за нашу жизнь,

За попутный добрый ветер и за все, что есть на свете…

Что ж, звучит убедительно. Старинные толстые оловянные кружки, развешанные на крючках по стенам, тихо гудят, а стеклянная посуда между ними тоненько и благородно позвякивает. Но запевалами движет не веселость, а страх. И даже пламя в очаге, кажется, дрожит и трепещет робко. Вверху, в углу, висит на шелковой ниточке упитанная личинка черной львинки – знай себе качается в красноватом мареве. Наступает момент тишины. Путешественники и трактирщик тихо переглядываются, все боятся молвить первое слово. Служанку из таверны пугает грохот кувшинов в мойке, а хозяйка торопится снять мясо со сковороды, чтобы не пригорело. Разговор ворочается с трудом и тяжеловесно, как старый слепой нищий, задремывающий на ходу.

Именно поэтому так сладок харч, так легко льется в глотку питье.

– Пьянство – весьма жалкий, отвратительный, мерзкий, противоестественный порок, – говорит Йоханнес Амброзиус. Он – своего рода беглый проповедник и до сих пор иногда путает постоялые дворы с церквами.

Вязатель веников Борст делает огромный глоток:

– Объясните на словах, в чем на самом деле заключается немецкий порок.

– Да, добрый герр, – поддакивает чревовещатель и хлопает себя по животу размером с барабан гренадера. – Грехи – грехами, а жить как-то надо…

Когда хозяйка подала мясо и прошла мимо него к камину, этот скользкий тип ущипнул ее сзади. Она громко взвизгнула – все за столом, кроме барда-проповедника, заржали, – а хозяин только усмехнулся в усы. Пусть распускают руки – это будет включено в счет позже, после того, как все нажрутся в хлам. После переперченного мяса их жажда станет поистине звериной. Шнапс кружит голову на совесть, занавешивает глаза алой пеленой. И вот уже тени, прежде льнувшие к стенам за спинами у путешественников, оживают и смело делают шаг вперед…

В очаге догорают поленья, ночь темна и печаль глубока…

Мы, скитальцы, испили забвенья – жизнь как горькая эта река.

Ветры воют за стенами дома, в них тоска по потерянным дням,

В каждом взгляде усталость знакома, и душа тяготеет к теням.

Бог вина и разврата Дионис здесь не властен – он нас не пленит!

Наша участь – влачиться куда-то, где лишь скорбь да унынье царит.

В кружках плещется пойло поганое, в нем надежды последние тонут,

Мир вокруг стал как курица драная – и лишь тени да призраки помнят…

Развязный чревовещатель Лейс сообщает плаксивым голосом:

– Товарищи, пускай же дьявол исполнит мое желание! Я вот хочу умереть, утонув в благодати, чтобы мои глаза устремились к небесному своду, а зад продавил землю до самой сути мира!

– Добрый исход! Добрый! – подхватывают остальные, и даже бард.

Затем что-то движется сквозь спутанные тени за столом, словно нечаянный порыв ветра. Все тени изгибаются, стремятся навстречу друг к другу и сливаются в отвратительный комок. Руки, ноги, туловище и голова прижимаются друг к другу и образуют единое тело. Широкополая шляпа с дерзко торчащим из нее пером, ржавая рапира; в темном углу стоит один из солдат Пассау, бродящих ныне по всей Богемии. Никто его не видел, одна лишь служанка. От ужаса у нее широко открываются глаза и рот, а вытянутая рука застывает. Солдат выходит из-за угла, присаживается на скамью, закинув ногу на ногу, и внезапно оказывается в центре компании. Но гости уже настолько пьяны, что не находят в этом ничего удивительного.

– Здорово, ребятки, – говорит этот новичок. – Ну что, опрокинем стаканчик? Чего вам угодно? Я сегодня угощаю! А может, хорошего пивка? «Брайхан», «Хамбургер», «Айнбекер», «Виндиш», «Арнштедтер», «Целлиш», гозе или английское пиво?

– В наших погребах только шнапс, – с удрученным видом сообщает хозяин.

– Ох уж эти «наши погреба». – Новичок качает головой. – В следующий раз, ежели вдруг надумаю проставляться, буду держаться подальше от «наших погребов»!

И все сходятся на том, что и шнапс, в общем-то, будет неплох. Но служанка застыла на месте и не в силах двинуться. Застыла, бедолага, с вытянутой рукой и глазами навыкат. Тогда солдат смеется и делает странный жест изящной своей кистью. И кружки – вот диво-то! – сами по себе поднимаются в воздух и оказываются перед гостями и хозяином гостиницы. В них клокочет прозрачный жидкий огонь.

– Хороший трюк, – бормочет жестянщик. – Я, вообще, и сам немного чародействую…

Никто не обращает на эти слова внимания – все разом пьют. Prosit!

– Ты, я смотрю, фокусник, – замечает Лейс. – Видимо, завтра будешь зарабатывать деньги в Гольденштейне – с помощью дьявольского мастерства!

– Никак нет, товарищ! Я здесь – на один вечерочек и исключительно в твою честь. Но долой эти маленькие стопарики. А ну, подать сюда правильные кружки для правильных путешественников!

Дверь открывается, и из кухни одна за другой семенят к столу самые большие тарелки, как будто у них есть ножки (таких тарелок на постоялом дворе отродясь не бывало). За ними следуют кадки, ведра, чайники, молочные бидоны. Все эти досточтимые емкости лихо запрыгивают на стол – и, как по волшебству, заполняются жидкостью доверху. Они не очень-то чистые, к слову – иные с налипшими по краям слоями грязи и гари толщиной в мизинец, у иных все бока в жировых потеках и саже. Но какая разница? Гости, да и хозяин, чего греха таить, уже достаточно пьяны. Ладно, и так сойдет! Все пьют, всем нравится. Чудовищной вместимости бадьи опустошаются парой жадных глотков. Хозяин дома лакает из ведра, хозяйка – из бидона для молока (что ей еще остается, бедняжке, – когда кругом так много пьяных мужиков, выпить тянет хотя бы для смелости). Жестянщик наливается из пожарного ведра, вязатель веников – из бочки для сбора дождевой воды, бондарь – из лохани, чревовещатель – из тазика для стирки, служанка – живы будем – не помрем! – из ночного горшка. Создается впечатление, что алкоголь льется в бездонную пропасть – только плеск и журчание, словно от бурного потока, слышны.

– А сейчас озвучьте-ка ваши сокровенные пожелания насчет питья, – говорит солдат-новичок довольным, вальяжным голосом.

– Что-нибудь с розмарином – в самый раз для меланхоликов, – изрекает печально бард Йоханнес Амброзиус.

– Хорватской настойки бы! Говорят, помогает от подагры и колик! – просит хозяин постоялого двора.

– А мне по вкусу питье из мелиссы – укрепляет сердце и делает роды легкими, – признается хозяйка.

– Гвоздичной сивухи за милую душу принял бы, – бросает вязатель веников, простой, как баварский пфенниг.

– А мне бы, признаться, лавандового вина – обостряет ум, помогает от бессонницы! – говорит жестянщик, внезапно оказывающийся весьма утонченным типом.

– Хочу настой из шалфея – благодаря ему зубы делаются крепче, а коленные чашечки перестают дрожать, – сказал бондарь; у него по осени всегда болят суставы.

– Требую шампанского – верного средства от женской несговорчивости! – И чревовещатель, сказав это, подсунул руку под бедро хозяйки.

– Настойку полыни – выгоняет глистов из мозга и помогает от глупости, – ввернула робко служанка.

– Нет ничего проще! – сообщает солдат-фокусник, и из стаканов, ведер и бадеек вмиг вздымается разноцветный пар. Он пахнет так, как, наверное, пахнет вся Индия разом – ароматы острые и сладкие, мягкие и бьющие по обонянию, жгучие и студеные.

Все пьют и восхваляют мастера.

– А что еще ты умеешь делать? – возникает всеобщий вопрос.

– Я, собственно, скоро ухожу! – Фокусник достает откуда-то украшенный серебром череп – и пьет из него. Серебряные ободки придерживают челюсть, зубы тускло блестят поверх них; провал носа залит золотом, а глазницы заложены пластинами серебра, чтобы отражался в них красный свет очага. Верхняя часть черепа приподнята, чтобы из нее было удобно пить.

– Такую великолепную кружку ты выцыганил у самого дьявола, не иначе как! – рычит чревовещатель. Он притягивает к себе хозяйку и щекочет ее, и она заливается противным смехом: и-хи-хи, а-ха-ха… Но Себастьян Шпрингер, жестянщик, сидит, насупив брови. Его, Себастьяна, на такой мякине не проведешь! Он тоже всякие трюки знает, и кружка-череп его ничуть не пугает – такой ведь на любой ярмарке можно разжиться. Он достает из кармана лягушку и начинает ее надувать. Скр-р-р-р – и вот она уже заслоняет его лицо… кр-р-р-р-ип-п… лягушачьи бока теснят бидоны и ведра на столе… вот она уже достает до подоконника, и – БА-БАХ! – что, лопается? Да нет же – отлетает на воздушной тяге к камину и повисает на полке, огромная такая, зараза, вся сияющая в отблесках огня, ну прямо как настоящая… У Себастьяна Шпрингера все остатки волос на голове дыбом встают. Огромная, зараза, – и ведь не перестает расти! Теперь она уже размером с цепного пса – и таращится горящими глазами на собравшихся. В раздутом ее нутре что-то клокочет – звук недобрый и дикий, чем-то напоминающий далекие раскаты грома. Теперь жестянщик знает, что шестой за столом сыграл с ними злую шутку. Но он все еще не сдается. Он достает из мешка свою самую большую змею – и принимается надувать ее. Мелкая и незаметная поначалу, серая змейка растет, выбрасывает в воздух один упругий виток за другим. Змеиные телеса сшибают со стола ведра… один упругий виток за другим…

– Именем всех герцогов Ада, довольно, хватит! – кричит Шпрингер и пытается удержать в своей хватке змею. Но это уже не та серая змейка, это сущий аспид – красивый, с полосами, с безумными цветовыми переливами от зеленого и темно-синего к желтому и красному на колдовской чешуе. Аспид извивается и высовывает язык; сполохи гуляют по всему гибкому телу, и змей все удлиняется и удлиняется. За край стола свешивается маленькая, но очень шустрая головка с черными колкими глазками; змей шлепается на грязный пол и ползет к служанке – она, оказывается, снова стоит в углу с широко открытыми глазами и вытянутой рукой. Аспид обвивает ее лодыжки, похотливо взбирается по ногам, смертоносными браслетами украшает оба ее запястья; просовывает голову под мышку – и последнее кольцо затягивает на шее. Маленькая, но очень шустрая головка с черными колкими глазками последний раз показывает собравшимся раздвоенный язык, будто дразнясь, а потом исчезает у служанки в открытом рту… И тогда Йоханнес Амброзиус начинает плакать. Он оплакивает все трагедии этого мира, свою собственную потерянную жизнь и тот факт, что его прабабушка умерла такой молодой. Его слезы размером с голубиное яйцо оставляют глубокие борозды на щеках. Они прожигают его одежду, как раскаленные угли, а там, где падают на пол, оставляют большие дыры.

– Лен и ячмень были побиты, потому что ячмень выколосился, а лен осеменился, – изрек шестой за столом. И Йоханнес плачет еще сильнее. На его лице уже проступили белые скулы, а нос весь изъеден слезами. Его тело оседает, как масло на солнце, и полностью пропитывается жгучей влагой неизбывного горя. Вязателю веников зрелище кажется ужасно смешным. Сперва его смех звучит совсем как лязг старого железа. Потом – как грохот груженной камнями тележки, проезжающей по мосту. Потом этот смех, поистине стальной и жестокий, раздирает его изнутри, и вязатель рассыпается по полу мелкими дробинками собственного зверского веселья, скачущими по доскам пола ничтожными камешками…

А что же наш добрый друг чревовещатель? О, его лик налился насыщенно-красным. Он багровеет, словно бы заходящее солнце; затем чернеет, аки мантия судьи; и вот уже совсем-совсем черный – как темная безлунная ночь, как мир перед первым лучом солнца… Но на черном лице пронзительно-белым сияют глаза – безумные, выпученные, обращенные вверх, к потолку, затмевающему небесную благодать. А темный зад его, как и было озвучено ранее, отягощается и провисает до самой земли; черные руки из недр подхватывают сей мертвый студень и тянут, тянут, бесконечно долго тянут в самый низ мира, где вращается, залитое горючими слезами, но все равно неугасимое, огромное колесо огня, неутомимо вертящееся с самого начала Земли…

– Ячмень выколосился, а лен осеменился, – повторяет шестой за столом.

Вмиг налетает порыв ветра – в дом врывается буря. Свет очага гаснет, но совсем скоро – возвращается, и всем становится очевидно, что больше чревовещателя нет – его кишки прилипли к потолку, его мозг жирной кляксой растекся над входной дверью, а одинокая пята торчит из танкарда для особых гостей, красующегося на подоконнике. Чудовищных размеров лягушка, сидя на каминной полке, издает довольный, полный утробного бульканья ку-а-к-к-к-к-хр. Змея довольно шипит в раздутой гортани служанки.

– Так давайте же больше не будем думать об этих печальных казусах и посвятим себя распитию благородных вин! – провозгласил сменивший кирасу на черное одеяние солдат-фокусник.

И те, кто остались за столом, дегустируют благороднейшие из вин: шабли, мальвазию, «Рейнфолл», «Неккарблюм» и всякие-разные вина со специями, носящие громкие, гордые названия: «Возврати мне мою невинность», «Тебе это точно понравится», «Не уходи», «Удиви мир», «Загляни в бокал», «Сиди, где сидишь», «Выпей еще».

А чтобы вино не оставалось без закуски, в кадках плавают маленькие живые рыбки, сгустки лягушачьей икры и молодые угри. Все такое живое, горячее… само льется в глотки, будто поток, бегущий по горному узкому ущелью. Хозяйка отходит в сторону, торопливо расшнуровывает лиф и юбки, затем голая возвращается к столу и продолжает пить…

…Так поднимем кубки ввысь – за мечты, за нашу жизнь!!!

А как же старый добрый Йоханнес Амброзиус? Совсем-то мы позабыли о нем. Где же он? Его ищут, зовут: Йоханнес, Йоханнес! Нет больше Йоханнеса, ребята. На скамье – одна лишь большая мокрая лужа, и на ее маслянистой поверхности все еще пузырятся и шипят остатки горючих слез. Трактирщик и бондарь упрекают друг друга в невнимательности:

– А какой собеседник из него был – верный, понимающий… а собутыльник-то какой!

Глаза этих двоих остекленели и воспалились, и теперь напоминают тонкие прорези в комковатой массе багровых, одутловатых лиц. Они переходят к спору о подагре и зубной боли – собственно, они уже забыли, с чего завязалось их общение. Но сейчас речь о том, какая боль – самая суровая в мире. Трактирщик ставит на боль от подагры – ну еще бы, свою-то хворь ему потребно возвысить над всеми прочими испытаниями плоти. Бондарь, напротив, твердит, что пытки хуже зубной боли не сыщешь и в самом Аду. По мере расточения всяких аргументов головы спорщиков надуваются изнутри, достигая размеров тыкв, и в какой-то момент они просто вцепляются друг дружке в глотки, опрокидываются на пол и катаются по углам, по-звериному рыча и расплескивая кровь.

– Ячмень выколосился, а лен осеменился, – твердит солдат из Пассау, все еще сидя на своем, изначально занятом, месте; и от этих его слов сражающихся на полу сотрясает новый спазм ярости, и они раздирают друг друга с таким рвением, будто сквозь плоть намерены доскрестись до самой души. Хозяину постоялого двора удается оторвать одну руку бондаря. Он без устали колошматит ею оппонета по голове. Но бондарь не отстает – взяв верх, он от души топчется ножищами по животу хозяина, покуда каблуки его сапог не проминают пузо до самых досок пола.

– Ква-а-акх! – сообщает монструозная лягушка с каминной полки – и вся так и ходит ходуном, будто хохочет. Змея шипит; дзынькают саркастически ведра, тазы и все остальные емкости. Бондарь напрыгался и теперь не в силах вытянуть ноги из тела хозяина постоялого двора. Он наклоняется, чтобы стащить сапоги с пят, – и трактирщик, очевидно умирающий, в последней судороге выбрасывает вперед руки, вцепляется пальцами в лицо бондаря. Р-р-раз – и нет больше у бондаря глаз! Из пустых глазниц течет темная, зловонная жидкость – перебродившее пиво вперемешку с гнилой рыбьей икрой и извивающимися головастиками. Бондарь опрокидывается навзничь – и умирает. Хозяйку, кажется, нимало не огорчает тот факт, что ее муж раздавлен, да и кончина толстого фривольного чревовещателя ее не огорчает, ведь с самого начала она положила глаз совсем на другого – на Кристиана Борста, «мастера по веничкам». Что ж, раз мужа нет, можно и блуду беспрепятственно предаться! А чего медлить-то! Шестой гость достает маленькую скрипучую губную гармошку и играет на ней. Музыка распаляет хозяйку еще больше, и она запрыгивает Борсту на колени, обхватывая его поясницу толстыми ногами. Борст елозит на пятой точке, приспуская штаны. Их случка – почти что животная; женщина впивается ему в спину ногтями, а мужчина проникает в нее – и ходит в ней, как поршень в специальной выемке. Хватка хозяйки все сильнее, все бесчеловечнее – она сдавливает нижнюю половину тела своего любовника ногами, будто обручем, а руками вытягивает верхнюю ввысь, как какую-то чудовищную макаронину. Кожа в середине его туловища уродливо натягивается и лопается – выпуская в воздух фонтанчики крови.

– Ячмень выколосился, а лен осеменился, – изрекает шестой за столом. Пронзительный, агонизирующий крик… это Борст, вязатель веников, рвется надвое. Кровь хлещет из обрубка его тела на пол, смешиваясь с горючими слезами несчастного барда Йоханнеса Амброзиуса, с расплавленными внутренностями Георга Энгельхардта Лейса, чревовещателя, со струпьями, оторванными от Готхольда Шлегеля, бондаря, и с кишками хозяина постоялого двора. С сухим хрустом ломается позвоночник. Но перед тем, как душа готовится покинуть располовиненное тело, верхняя часть Борста опускает руки на макушку хозяйки, все еще неразлучной с нижней его половиной, – и одним суровым толчком насаживает ее лицом на острый обломок позвоночника. Нос женщины вминается в череп – удивительно, но один-единственный мужчина умудрился проникнуть в нее сразу с двух сторон! Два мертвых тела сводит противоестественной судорогой – последней, почти что одной на двоих. А служанка знай себе стоит каменным столбом со змеей в гортани. Шестой, гость из Пассау, бросает на нее из-за стола ленивый взгляд, подмигивает и будто нехотя бормочет:

– Ячмень, значитца, выколосился, а лен – тот осеменился…

Глисты, напуганные змеей, упорно ищущей дорогу в голову их хозяйке, панически лезут из ее носа, глаз, ушей и рта – все разом. Они извиваются и корчатся, раскачиваются взад и вперед, словно им плохо на воздухе. Они хотят вернуться домой, но назад путь уже заказан, да и змея никуда не делась, верно же, братцы-черви? Они свисают с ноздрей и губ, будто пучки волос лилового цвета, выросшие в неподходящих местах. Голова служанки похожа на старый сыр, весь в дырках и мягкий, и по плечам ее еще долго стекает мозговая жижа… Остался только Шпрингер, жестянщик. Достойный малый – он ведь и сам немного чародействует, как мы помним! Шпрингер, конечно, уже догадался, кто такой этот солдат из Пассау, – но, будучи весьма крепким сыном немецких земель, он не привык пасовать без боя.

– Я раскусил тебя, сатана! – бросает он шестому в лицо. – Вызываю тебя на дуэль!

– Славно! Я принимаю вызов! – откликается тот.

Жестянщик в кроткой молитве просит у ангела-хранителя помощи. Втайне он уверен в победе. Прежде он с легкостью, с неизменным триумфом выходил из всех дуэлей и пари! Вспомнить хотя бы тот случай в Аугсбурге, когда один самоуверенный бюргер стараниями Шпрингера остался без трех породистых телят… Итак, дуэль! Жестянщик сожалеет лишь о том, что нет здесь зрителей, способных засвидетельствовать и сохранить для грядущих поколений знание о том, что он, Шпрингер, посрамил самого Нечистого. Ну, окаменевшая червивая служанка, конечно, уже не в счет…

– В чем будет заключаться наше состязание? – флегматично интересуется шестой.

– Давай так – кто больше съест, тот и победил! – предлагает пройдоха Шпрингер – и шестой, к его тайной радости, кивает. Ну, тут исход предрешен, ибо дьяволу не превзойти немецкого обжору в искусстве переедания! Несладко ему, поганцу этакому, придется – ох, видел бы он, как Шпрингер зашел в одно заведение в Нюрнберге, уплатив за вход всего три кроны, и наелся в нем на все десять.

– Приступим же! – задиристо кричит он. – Скоро рассвет – нам нужно расправиться с этим пари до утра!

– Я высоко ценю ваше искусство, мастер Шпрингер, – заверяет его шестой. – Я, хоть вы и не подозреваете об этом, был-таки в том заведении в Нюрнберге – и видел вас, можно сказать, в действии. Признаю – на пустой желудок вы вполне способны меня одолеть. Но сейчас-то вы уже успели кой-чего перехватить за этим столом, посему я вправе усомниться в вашей готовности противостоять мне. Вы хоть отдаете себе отчет в том, чего именно тут набрались?

– Шнапс… превосходное лавандовое вино… три бычьих голени, двенадцать кусочков сыра, сготовленный из молочного поросенка ковалочек и десяток сваренных вкрутую яиц! И это – не считая хлеба.

– Это вы думаете, что перехватили тут деликатесов. Но на самом деле вы – пьяница, одураченный шнапсом! – пировали жиром вашего покойного деда и селезенкой почившей бабки. А еще – перебродившим мясом мертвых псов: есть тут, в полях, одно местечко, куда со всей округи собачники сносят своих отслуживших свое, так сказать, питомцев… Гной и гниль от всего, что жило и умерло, перегнанные в трупную сивуху, – вот чем вы запивали означенные яства! Хозяин этого постоялого двора был не настолько богат, чтобы гнушаться продуктами второй свежести… а правильная комбинация специй отобьет любой душок… ну так что, готовы ли вы продолжать пиршество, герр Шпрингер?

Внезапное озарение убеждает жестянщика в том, что дьявол ему не врет. Его мутит. Волна тошноты вздымается из желудка, куксится в горле скользким комочком – да там и застревает. Комочек набухает, разрастается в полноценный ком, становится трудно дышать. Шпрингер вскакивает и бегает по комнате, отчаянно ревет и рычит. Он впивается когтями в стены и раздирает лицо окровавленными пальцами. Он обезумел, и глаза его мечут неподдельные искры.

– Все так! Все так! – причитает он.

– Ячмень выколосился, а лен осеменился, – сообщает Дьявол очень низким голосом. Ему почти жаль человека, наделенного таким ценным талантом.

Шпрингер вскакивает на стол, хватает нож и вонзает его себе в живот. Прокручивает его в ране изо всех сил. Брюшная стенка выпучивается наружу. Желудок рвется и пыхает в комнату смрадным облачком, кишки сползают на пол. Вонь, коснувшаяся ноздрей бедного Шпрингера, убеждает: внутри он весь прогнил, и никакое лекарство от этого не поможет. – Все так! – выкрикивает он, падает ничком – и испускает дух. Шестой поднимается. Его черная фигура почти заполняет весь дом. Он оглядывается по сторонам, и его губы перекашивает жуткая усмешка.

– Славно, славно мы резвились, – мурлычет он и направляется к двери. Перед тем как выйти, он задерживается на секунду рядом с окаменевшей служанкой – на ее вытянутой руке все еще извивается серый змеиный хвост. Размахнувшись, он залепляет этой фигуре пощечину – и фигура рассыпается, будто кукла, слепленная из печной сажи. За окном рассвет пробивается сквозь лес. На востоке виден нездоровый желтый свет. Кровавый хлыст в небе вспыхивает на секунду – и меркнет. Шестой вдруг припадает на четвереньки, змеей выворачивается из своего солдатского обличья – ржаво звенит, катясь в сторону, рапира, выпадает из широкополой шляпы перо. Голое тело ощетинивается косматой шерстью, куцый хвост вырастает из основания хребта. Зверь торжествующе воет – и убегает в лес. Остальные оборотни отвечают ему издалека. А в Гольденштайне старый брюзгливый колокол звонит, призывая к утренней мессе.

Предыдущая главаГлава 14 из 26Следующая глава