К книге
ЛемурияМаринешку
42%
Маринешку
11

Случай свел нас с профессором Гернгрубером в саду загородного дома нашего посла – на тематической «японской» вечеринке, под сенью бумажного дракона, увешанного с ног до головы фонариками. Пестрое чудовище с оскаленной мордой таращилось на профессора и плевалось отблесками фонариков на его лысину, пока тоскливые трели сямисэнов эхом разносились в ночи. Мы столкнулись, и он рассыпался в извинениях. Я сразу понял, что передо мной немец – это же я из нас двоих, отдавив ему ногу, должен был извиняться! В остальном, как я узнал впоследствии, он был силен как медведь – ибо практиковал все виды спорта. Крепости его ребер, полагаю, позавидовала бы и стальная решетка. Его бедра напоминали пару надутых до отказа автомобильных шин. Книжная премудрость отнюдь не сделала этого замечательного человека неспособным засадить кому-нибудь кулаком в живот – и тем не менее он извинялся перед человеком, наступившим ему на ногу. Профессор ничего не мог с этим поделать – таков уж наследственный порок уроженцев Пассау. Позже мы выпили несколько бутылок пива и пару бокалов шампанского. Так наша дружба и состоялась; окна души распахнулись навстречу друг другу. Оказалось, профессор Гернгрубер находился в Румынии по научным делам. Университет направил его собирать материал для работы над книгой по цыганскому языку. Этот труд должен был стать самым научным и основательным из всего, что когда-либо было написано на эту тему. Много лет спустя я увидел два толстых тома, названные Гернгрубером «набросками». «Если вот так у него выглядят наброски, – подумал я тогда, – страшно представить, каким тогда должен быть окончательный вариант». Само собой, Гернгрубер прибегал лишь к самым передовым методам в своих исследованиях – и даже вооружился фонографами и пластинками, чтобы получить аутентичные записи «живого» цыганского языка. В тот период в румынском обществе было модно интересоваться игрой на арфе. Арфа играла при румынском дворе ту же роль, что и флейта в свое время в Сан-Суси. Поскольку королева любила сиживать у арфы в своих чудных струящихся одеждах и играть, извлекая звонкие трели, на всех светских приемах, включая «японские» чайные церемонии в лучших домах Бухареста, находились подражательницы Кармен Сильвы. Скромно прикрытые оборками платьев коленки попирали стан арфы, и нежные девичьи пальцы выпутывали из струн плаксивые звуки, якобы возносившие владетелей тонких душ к самым звездам (и даже выше!) своей неземной гармонией. Наигравшись, дамы отыскали нас в закутке, где мы откупоривали очередную бутыль шампанского. Фройляйн М., казавшаяся столь воздушной за инструментом, оказалась, увы, напрочь лишена легкости в светской беседе, но слушать ее пришлось все равно. Когда мы улизнули от несносной дамы, я сообщил профессору Гернгруберу:

– Я знаю, о чем вы думали, слушая рассуждения фройляйн М. о лесах и цыганах.

– Вот как? – спросил он удивленно. Догадаться было не так уж и сложно – все, о чем думал профессор, всегда отражалось на его лице. Поскольку в ту ночь мы делили радости и страдания друг с другом и, обмениваясь своими планами на ближайшее будущее, поняли, что оба намереваемся проехать один и тот же район в румынских лесистых горах, вполне понятно, почему мы решили объединиться в совместную экспедицию. Партнерство после двухчасового распития шампанского обычно не отличается долгой жизнью – чаще всего на следующее же утро его перечеркивает какое-нибудь более существенное обязательство, и при более поздних случайных встречах лишь смутно знакомая улыбка напоминает, что когда-то в прошлом вы кому-то клялись в вечной дружбе. Но профессор Гернгрубер презирал, как оказалось, любое легкомыслие и предельно серьезно относился даже к клятвам, данным в полуночном подпитии. Пришлось мне в последующие дни основательно изучить карты и закупиться всем необходимым для похода. Я, смешно думать, не мог покинуть Бухарест, покуда мы не договорились о точном дне и часе нашей встречи!

Восхищенный столь быстрой и незаслуженной привязанностью ко мне, через неделю я действительно оказался в назначенное время на маленькой железнодорожной станции в гуще леса. Профессор Гернгрубер открыл одно из окон вагона и помахал мне рукой, затем вышел, быстро подбежал и обнял меня. Он выглядел прекрасно, почти как траппер – его высокие гетры напоминали кожаные штаны индейца, и если бы его сила соответствовала столь же свирепому духу, можно было бы подумать, что он запросто может содрать с какого-нибудь врага скальп и украсить им свой пояс. За багаж профессора отвечали три человека. Двое были нанятыми слугами, а третьим оказался Таки́ Маринешку. Хотя его взяли на более высокую, чем обычный носильщик, должность, он таскал куда больше, чем двое других парней. Рвение проступало на его лице каплями пота, все его силы, казалось, были вложены в безусловную преданность нам. Он был молод и красив – стройный, с римским профилем. Невольно вспоминались римские легионеры, в былые времена разгромившие трансильванских повстанцев и постепенно перековавшие все свои мечи на крестьянские орала. Но стоило ему повернуться ко мне лицом и посмотреть прямо перед собой, как мне в нем привиделся скиф, славянин, кузен гунна с характерным оттиском расы Востока – угловатыми скулами, нахмуренным лбом и глазами, будто бы всегда немного сощуренными под изящной линией бровей. На небольшом поезде, по узкоколейке, мы въехали в лес, и мой друг объяснил, как будут распределяться между нами обязанности в походе, а также установил расписание. Я должен был заниматься охотой, а он – исследованиями. Таки Маринешку выступал своего рода мастером на все руки – сторожем, разнорабочим, человеком, способным наладить для нас контакт с местными жителями. Необходим был посредник, чтобы одолеть закрытость лесных цыган – они не готовы были просто так довериться каким-то европейцам; и один профессор Бухарестского университета настоятельно рекомендовал Таки, сказав:

– Это парень весьма толковый, с ним ни за что не пропадешь!

Сойдя на дальней станции, мы потом еще целый день тряслись в крестьянской телеге по узким лесным тропинкам. Поселок, где нам предстояло остановиться на время, выглядел как скопление грязных хижин на краю долины – как будто мир чистоты и благоустройства решительно оттолкнул их как можно дальше. В необъятных лесах на южных склонах Трансильванских Альп нашли свой приют невежественные и деградировавшие люди, жившие на подножном корму в очень скверных санитарных условиях. Следует отметить, что этот район чащ к югу от венгерской границы относится к самым малоизученным регионам Европы – на картах этой местности есть обескураживающе неточно размеченные зоны, а то и натуральные «белые пятна», точь-в-точь как на картах Албанских гор. Богатым господам достаточно знать, что те края славны девственными лесами, где деревья растут так густо, что их можно рубить, не опасаясь опустошения; и знать также, что где-то с краю тех слепых зон стоит охотничий домик, где можно прекрасно провести недельку-другую хоть с другом, хоть с подругой. Тогда-то богатые господа и обращаются к лесным цыганам – народец этот слишком ленив, чтобы истекать трудовым потом на лесозаготовке, но вот проводники из цыган выходят вроде как неплохие.

Пока мы ехали в трясущейся телеге, профессор трижды едва не откусил себе язык, рассказывая это. Мне было любопытно познакомиться с людьми диковатого уклада – все мои знания о цыганах ограничивались гравюрой в допотопном томе «Путешествий Кука». Но ожидания не всегда соответствуют реальности – по прибытии нас вовсе не окружило племя диких горцев в набедренных повязках и звериных шкурах. Нашим глазам предстала горстка оборванных мужчин и женщин – ничем не отличающихся от обычных людей, кроме разве что нечистоплотности и печати какой-то обреченности на лицах. Они тянули к нам руки, как самые типичные нищие, и вскоре у меня сложилось впечатление, будто лесные цыгане впитывают эту манеру попрошайничества с молоком матери. Надо думать, если их вдруг разбудить среди ночи или, смешно думать, похоронить заживо, то первое, что они сделают, очнувшись, – вытянут перед собой руку с просьбой о милостыне. Видимо, вся их культура этим жестом и ограничивается! Они не выказывали ни капли застенчивости – напротив, их бесстыжее любопытство казалось всеобъемлющим. Их поведение лучилось неким глуповатым высокомерием – ни на чем не основанном, кроме, пожалуй, кожного зуда. Наш Таки Маринешку приложил куда больше усилий, чтобы отогнать их, чем привлечь, и отгонял он их с большим усердием, раздавая тумаки своим посохом паломника направо и налево. Нам даже показалось, что у кого-нибудь из попрошаек от его рвения треснет кость-другая в теле; но язык силы оказался единственным, на котором мы поначалу могли разговаривать с этими людьми. Познаний Гернгрубера в языках ромалэ оказалось недостаточно для этого глухого уголка мира, где говорили на самой странной и причудливой тарабарщине, представляющей собой ядреную смесь из тысяч заимствований. Можно представить себе, с какой энергией взялся за работу человек, чья жизнь была посвящена исследованиям в этой области! Едва мы успели как следует устроиться в своих палатках, как он уже принялся с блокнотом и фонографом записывать эту тарабарщину, словно она – наиважнейшее откровение для человеческого духа. Об удаленности наших лесных жителей от цивилизации можно было судить уже по тому, что фонограф казался им какой-то неслыханной диковиной – это фонограф-то, скрип чьей иголки можно услышать и в шатре у бедуина, и в иглу эскимосского вождя! Но наши «цыгане» оказались слишком тупыми или слишком гордыми, чтобы удивляться новшеству или бояться его, как сделал бы представитель истинно дикого народа. Когда цыгане слышали свои собственные голоса на записи, они смеялись и прислушивались, как если бы кричали в лесу – и ждали в ответ эхо. Только самый старший в деревне, старик с густой бородой патриарха и носом, похожим на фиолетовую картофелину, иногда выходил из себя и, посчитав, что над ним насмехаются, со злостью плевал фонографу в трубу. Поразительно, как быстро Гернгрубер вникал в лепет, бормотание и тарабарщину объектов своего исследования. Страницы его тетрадей испещряли сотни заметок, фонд записей рос с каждым днем, и уже через две недели он овладел основами грамматики и приличным словарным запасом. Теперь он мог понять этих людей, попытаться глубже проникнуть в их образный и эмоциональный универсум. Согласно его методу, он прежде всего должен был выяснить их представления о божественном, но вскоре убедился, как он с сожалением мне признался, что этот вопрос слишком сложен и его скудных познаний здесь не хватит.

– В любом случае, вопреки ожиданиям, у них довольно изощренные религиозные представления, – сообщил он мне. – Если я спрашиваю старика, есть ли у него душа, он мне отвечает «да, есть». Я продолжаю: «Знаешь, где живет Бог?» – это, конечно, риторический вопрос, и я жду ответа в духе: «Бог повсюду, он вездесущ» – или простой «палец вверх», мол, Бог где-то там, на небе… Но старику ни с того ни с сего становится страшно. Он поводит зябко плечами и наотрез отказывается отвечать. Я настаиваю, обещаю ему за ответ много табака. Табак ему нужен, но страх все еще очень силен. Я подношу набитый до краев кисет к его сизому носу, и жадность побеждает страх. Он берет подачку и бормочет: «Бог живет в стекле». Ну и как это понимать? Что за ворох странных идей у этого народца, на словах причисляющего себя к христианам, но не знающего ни церквей, ни церковных школ? Им даже простая румынская государственность неведома.

Через пару дней сложное представление о божественном у лесных цыган худо-бедно прояснилось. Я охотился с самого раннего утра и вернулся ночью, уставший как собака и весь исцарапанный после похода через тернии, изорвавшие на мне одежду. Гернгрубер сидел с несколькими стариками под дубом перед небольшим костром. Рядом с ним стоял фонограф, а в руке он держал блокнот. Мужчины зажарили ежа, разделили его на части и теперь, щелкая языками и ковыряя в зубах ежовыми иглами, отвечали на вопросы моего друга. Живой интерес Гернгрубера работал с ними по принципу водяного насоса, качающего воду из пересохшего и зацветшего колодца. Проф увидел, что я приближаюсь, поприветствовал меня и заметил:

– Да у вас все лицо в крови, дружище!

– Возможно, – ответил я. – Лес устроил мне хорошую взбучку.

Я достал маленькое круглое зеркальце и изучил алеющие на лбу и щеках ссадины. В этот момент произошло кое-что неожиданное и весьма странное. Мужчины, до этого момента сидевшие у костра, разом уронили свою снедь и, стеная, попадали лицами в грязь. Гернгрубер озадаченно посмотрел на меня и что-то крикнул цыганам. Старший из них, не поднимая лица от земли, прикрыл голову правой рукой и возбужденно выкрикнул несколько слов.

– Он просит вас убрать зеркало, – перевел профессор.

Мое зеркало повергло лесных людей на землю! Суеверный страх перед отражающим лица стекольцем охватил их. Тут стало ясно, что эти мнимые «христиане» трансильванских лесов никакого бога не знают и занимаются дремучим идолопоклонничеством. Я спрятал зеркало в карман жилетки. Профессор сообщил цыганам, что Бог удалился, и теперь они медленно встали, устремив на меня взволнованные взгляды. Близость вещицы, представлявшейся этим темным душам чем-то священным, порядочно встряхнула их. Они так разнервничались, что никакие дальнейшие разговоры с ними у профессора не клеились. Вскоре старичье разбрелось по своим хижинам.

– Вы знаете, – признался я профессору позже, когда мы обсуждали произошедшее за бутылкой вина и пытались как-то упорядочить знания, полученные об этих людях, – зеркала и мне самому кажутся весьма зловещими штуками. Тема двойничества представляется мне очень тревожной… Наблюдать собственную копию в натуральную величину – в виде иллюзии, исчезающей, стоит только отойти в сторону, – в глубине души это и для меня пугающий опыт! Мы слишком привыкли к зеркалам, и только поэтому позволяем им копировать нас. И смотрите-ка – живут на земле люди, уверенные, что Бог скрывается в зеркале… как загадочно!

– Возможно, в ваших словах есть какой-то мрачный смысл, – размышлял профессор. – Обезьяны, например, очень удивляются, когда видят свое отражение в зеркале, а когда они его переворачивают, то ничего позади не находят. От этого – всего один когнитивный шаг к страху перед зеркальным отражением. Человечество отражено в зеркале культуры… зеркало – краеугольный объект оптики, творец ее законов… У него есть свои правила, свое место в мире и свой внешний вид. Еще один когнитивный шаг – и впору уже не обезьянам, а нам с вами пугаться, ибо мы прекрасно знаем, что своими объяснениями и законами мы ничего на самом деле не объясняем и не обосновываем. Этим цыганам именно неясность творческого потенциала зеркала внушает страх! Они видят божественное вмешательство в том, что из небытия пустого стекла вдруг появляются силуэты, которых раньше не было… и если образ пропадает – это ли не символическая смерть? Их квазихристианская доктрина отчасти обусловлена страхом, увы. Но не скрыта ли в ереси этих людей философия такой глубины, какую мы попросту не осознаем?..

Видно, что профессор был склонен превозносить своих цыган и их мысли – впрочем, будь оно иначе, стал бы он изучать их язык? В тот вечер мы долго беседовали на эту тему, а на следующее утро произошло нечто такое, что заставило нас возобновить раздумья. После завтрака пришел старейшина и уселся на пол подле нашего стола. Он, казалось, пребывал в каком-то торжественном настроении. Он долго молчал; часто случалось, что он составлял нам компанию, не произнося ни слова, так что мы поначалу не обращали на него внимания. Я встал, чтобы взять свое ружье, и вдруг он заговорил. Медленная, напыщенная манера его речи, столь отличная от рядовой, выданной скороговоркой невнятицы, разожгла во мне любопытство. Я наблюдал, как изумление расползлось по лицу чутко внимающего цыгану профессора – но вскоре его затмила веселая улыбка.

– Подумайте только, чего он хочет! – воскликнул Гернгрубер. – Требует отдать ему все наши «божьи стеклышки». Все, какими располагаем. Что скажете, а? Очевидно, этот пожилой господин является своего рода верховным жрецом своего племени и считает себя уполномоченным собирать все зеркала, находящиеся в пределах его досягаемости, помещая под свою охрану.

Я счел его требование несколько неуместным и резко высказался на немецком. Даже не зная слов, старик прекрасно уловил интонацию – и его она явно ошарашила. По сетке его морщин прошла дрожь; белая борода затрепетала, а сизый клубень над ней побледнел, словно рука судьбы ухватила старика за нос. Меня его проблемы не особо волновали, так что я перекинул ружье через плечо, свистнул своему псу Велизару и ушел в лес. Когда я вернулся вечером, Гернгрубер вышел мне навстречу, улыбаясь.

– Представьте себе, старик снова был здесь и снова потребовал зеркала. Я думаю, он опасается за свой священнический престиж – как может кто-то, кроме него, владеть этими «божьими стеклышками»! Кто знает, сколько зеркал он уже собрал, в каком святилище их спрятал, каким диким его фантазиям они служат. Старик сделался до того наглым, что пришлось сделать ему внушение!

В тот вечер я был слишком измотан, чтобы вступать в долгий разговор о зеркалах. Когда человек десять часов подряд блуждает по непроходимым горно-лесистым тропам, самые несуразные причуды товарищей оставляют его более равнодушным, чем кусок холодного мяса и теплый плед. Мой сон был глубоким и напрочь лишенным снов. На рассвете меня разбудил толчок – профессор тряс меня за плечо.

– Слушайте, – сказал он, – моего зеркала для бритья нет на месте. Я хочу побриться и не могу найти его. Может, вы взяли его по ошибке?

– Зачем мне зеркало для бритья, профессор? Я, как и вы, отращиваю бороду.

– Тогда его украли! А ваше на месте? Я вывернул наружу все карманы: обнаружились часы, компас, зубная нить, ключ от чемодана… но мое зеркало исчезло – вероятно, пополнив потайную коллекцию «божьих стеклышек».

Мы переглянулись – и выдали практически в унисон:

– Нужно поговорить с Маринешку.

Я не упоминал о рекомендованном нам помощнике до настоящего времени, поскольку считал делом первостепенной важности рассказать немного об обычаях и характерах лесных жителей, в чьем обществе мы гостили, – а позже, как лучше раскроется ход нашей авантюры, вернуться и к Таки. С Таки Маринешку вышло вот как: из внимательного, услужливого и трудолюбивого юноши он превратился в сущего лентяя-проходимца. То ли потому, что профессор, в нашей экспедиции выступающий за главного, был слишком добр, чтобы приструнить этого юнца, то ли потому, что общение с упадочным лесным народцем пробудило в нем дикаря – факт оставался фактом. Если Таки в чем-то и проявил себя, то лишь в ничегонеделанье. Никаких выдающихся качеств, помимо обжорства, за ним не водилось, и единственное, в чем я был точно уверен, – этот тип непременно солжет, чтобы покрыть какую-нибудь свою промашку. Мы давно уже поняли, что в его лице заполучили скрытого врага. Мы заметили, что иногда теряется мелочь, чтобы с тихим звоном осесть потом в его карманах; когда мы посылали его в ближайший город за припасами, он обсчитывал нас самым беспардонным образом. Каждая из этих поездок за покупками занимала три-четыре дня и была настолько утомительной, что мы предпочитали быть обжуленными, а не уходить из леса на столь долгий срок. С цыганами он установил доверительные отношения. Мы знали, что Таки бесплатно раздавал им нашу еду и со своей ненасытной прожорливостью участвовал в их банкетах с ежами, жареными ящерицами и супами на еловых иголках. Не было никаких сомнений в том, что он выходец из этой темной первобытной общины – он ощущал себя их родичем и выучил язык леса почти так же быстро, как профессор. Наша терпимость делала его все более и более дерзким, и однажды так случилось, что по просьбе его друзей наши зеркала ночью исчезли. Его имя одновременно прозвучало на наших устах, но не успели мы его произнести, как немецкая совесть профессора овладела им, и он начал размышлять. Мы знали, что наши слуги были незлобивыми, чуть глуповатыми, но безупречно честными – их преданность зиждилась на неотступной почтительности. Их нельзя было заподозрить в покушении на наше имущество; к тому же они были болгарами и у них не было языкового родства с нашими цыганами. То, что это был не старик и не кто-то из деревенской банды, легко было понять по тому, что Велизар не залаял. Пес ложился у входа в палатку между моим спальником и мешком профессора и непременно накинулся бы на любого подозрительного незнакомца, осмелившегося приблизиться. Значит, круг подозреваемых сузился до Таки Маринешку – и профессор уведомил об этом последнего со всей строгостью, на какую только был горазд. Хотя он, по понятным причинам, был рассержен тем, что его зеркало для бритья, самый важный предмет ухода за собой, пропал, его тон предельной суровости все же оставался мягким, словно свежее масло, и подлый Маринешку, и бровью не поведя, все отрицал с бесстыжей улыбкой. Моя кровь закипела, я оттеснил профессора в сторону и повернулся к Таки лицом. Уже не помню, что я ему сказал, но это наверняка было что-то куда более резкое, чем упреки профессора, – и, полагаю, я махал кулаками у его лица, ибо до сих пор помню его глаза, потерявшие свой наглый блеск. Я уже не помню, что меня так разозлило, что я влепил ему пощечину, – но это случилось; и белки глаз Таки раскраснелись от полопавшихся сосудов, а радужка потемнела, походя на тонкий, чрезвычайно напряженный обод вокруг черной, зловещей ямы зрачка.

Таки Маринешку вскрикнул, убежал и больше не появлялся в течение всего дня. Если мы думали, что запугали его, то ошибались. Цыгане, похоже, считали, что после похищения наших «божьих стеклышек» мы остались без потустороннего покровительства – а значит, бояться нас больше ни к чему. Их желание стянуть у нас еще что-нибудь возросло стократ, и Таки Маринешку с еще большим усердием услуживал их жадности, так как она удовлетворяла его жажду мести. И ночи не проходило, чтобы что-нибудь не пропадало – полотенце, какой-нибудь инструмент, доля провианта, укромно припасенного в палатке. То тут, то там украденное добро всплывало в стане цыган. Время от времени то Гернгрубер находил одну из своих рубах на дикаре с лицом, изъеденным оспой, то я подмечал компас в серебряной оправе среди безделушек восьмилетней девочки. Цыгане нагло «отсвечивали» краденым добром, без особого сопротивления позволяя нам снова отбирать его силой, ибо, похоже, их доктрина утверждала, что отнятие – мать собственности. Стычки такого рода с сущими дикарями – дело, конечно, позорное и недостойное… Будь мы сейчас в Африке, я бы считал себя вправе наказать их по всей строгости, навести порядок и спокойствие хоть бы и при помощи публичных порок. Но мы-то в правовом европейском государстве! Стоит ли играть с местными в «законников», возмущать все население против нас и создавать бог весть какие дипломатические проблемы? Профессор признал – не представляй обнаруженная нами культура интерес для него, он бы и сам проголосовал за окончание экспедиции. Смутившись, он прочитал мне целую лекцию об исключительном и уникальном составе языка этого народа.

– Но раз уж придется побыть здесь подольше, – подвел он черту, – давайте все-таки рассчитаем этого молодчика Маринешку и спровадим восвояси. Я им сыт по горло.

– Избавиться от него так просто не выйдет, – сказал я, скрежеща зубами. – Он ведь спрячется в лесу и продолжит обирать нас исподтишка. Таки прирожденный вор! Вы хоть раз ловили его «на горяченьком»? Парень досконально изучил наш распорядок дня, знает все наши слабости. Мы часто дежурим по очереди, но без толку. Велизар принимает его за своего и даже хвостом виляет при виде этого проходимца. Как-то раз я всю ночь проторчал, следя за входом – могу поклясться, мимо меня и муха не пролетела… но на следующее утро я недосчитался целого бинокля! Думаю, действует парень так – подходит с обратной стороны палатки, развязывает одну из веревок, сует руку под тень, что-то вслепую хватает и вяжет все по новой. Нет, мой дорогой профессор, мы не сможем от него избавиться, если только не проучим так, что он больше не захочет к нам возвращаться. Позвольте мне разобраться с ним по-своему!

Профессор нехотя согласился, и я весь день развлекался тем, что наблюдал за Таки Маринешку – как он ходит, подбоченившись, как лежит под деревом, курит и нагло следит за нашими передвижениями. Меня охватило радостное предчувствие грядущей расправы.

Вечером профессор все еще сидел перед костром, а я занялся приготовлениями. Мне не хотелось тревожить его мягкое сердце – он ведь в самую последнюю секунду и передумать может! Ночь простерла свои темные полотна, полные миллионов звезд, над догорающим костром, лесной поляной и нашими головами. Мы забрались в спальные мешки, так и не поговорив о моем плане, чьего исполнения профессор вовсе не ждал в ближайшее время.

Я решил не спать, даже осознавая риск вымотаться зазря – не было никаких гарантий, что Маринешку именно сегодня отважится на очередной хищнический рейд. Борясь изо всех сил с дремотой, я следил за стрелками на часах, мучительно долго передвигающимися от цифры к цифре и не желающими вознаградить меня за муки, присущие бессоннице. Уже почти поверив в то, что воровское чутье уберегло Маринешку и ночь пройдет спокойно, я вдруг заметил на рассвете – над узким входным проемом палатки, поверх спины спящего Велизара, – провисшую сигнальную ниточку. В тот же миг я услышал, как мощная стальная пружина позади меня внезапно сработала, тихонько сомкнув половинки капкана. Охотничий азарт вскружил мне голову. Я только что поймал-таки Маринешку «на горяченьком»! Ну все, мерзавец теперь не отвертится! Можно не торопиться с его высвобождением – пусть немножко помучается, заслужил. Выпущу его только при одном условии – если Таки клятвенно пообещает, что оставит нас и покинет лес. Приятно было думать, как сжало ему руку – как он стиснул зубы, чтобы не закричать, и как боль наконец вырвала у него первый стон! Я прислушался, но помимо нескольких слабых звуков не громче воробьиного писка ничего не уловил. Ну и выносливость у этого субъекта! Стальные челюсти повисли на нем – а он все никак нас не позовет! И вот я начал сильно нервничать в ожидании этой все никак не настающей вражеской капитуляции. Чем дольше Маринешку сопротивлялся, тем явнее торжествовал надо мной; с каждой минутой моя душа страдала все больше и больше. Я что, уже уподобился одному из этих дикарей и мне доставляют звериное удовольствие чьи-то плотские муки? Бледный свет робко проник в палатку, и я, не в силах больше сопротивляться, вскочил и поспешил на помощь пойманному воришке. Но едва мои глаза наткнулись на капкан, я не удержался от крика.

Между зазубренными стальными челюстями лежал в луже крови отрезанный палец.

– Что за шум, а драки нет? – спросил полусонный профессор со своей постели.

– Вы только посмотрите!

– Да что такое, в самом-то деле!..

– Я поставил охотничий капкан, – принялся сбивчиво объяснять я. – Он запирается на замочек, и чтобы его открыть – нужен ключ, который всегда при мне.

– Так… и что дальше?

– Ну что тут непонятного? Я поставил капкан в палатке, чтобы вор наткнулся на него, когда будет шарить своей загребущей рукой по нашим вещам. Таки Маринешку – он, негодяй, попался!

Гернгрубер вылез из спального мешка.

– Вот, посмотрите сами… он освободился. Оставил палец – отрезал его, причем без единого звука… искалечил себя, чтобы освободиться… как животное, как лиса или крыса!

Профессор стоял рядом со мной, в одних трусах с красной полосой на талии и носках. Его лысина смахивала на плотно надетую шапочку. Он явно осуждал меня за избранные методы, и вид отрезанного пальца теперь действовал на него угнетающе. Я и сам особо не радовался итогу своей затеи. Ища хоть долю утешения, я обратился к профессору, но он не вошел в положение, и бремя вины всей тяжестью легло мне на плечи. В задумчивости и плохом настроении мы закопали палец, точно дети, хоронящие попугайчика, использовав в качестве «гробика» спичечный коробок, проложенный ватой. Я с примесью раздражения подметил, что история наша сильно запуталась, и почувствовал понятное негодование из-за отсутствия участливости и поддержки со стороны моего ученого спутника.

Таки Маринешку, конечно же, исчез. На брезенте палатки мы обнаружили смазанные пятна крови; на камне в районе ручья – темное пятно. Лес поглотил этого дурного человека бесследно, и мы предположили, что он сбежал из нашего лагеря. Гернгрубер сказал цыганам, что мы уволили его «после серьезного недопонимания», но было видно, что они нам не верят. Через несколько дней мы без удивления обнаружили, что он вовсе не покинул нас, а бродит где-то в лесу, не отставая ни на шаг. Когда однажды дождливым утром мы покинули палатку, ища сухое место на земле, чтобы разложить наши походные стулья, мое внимание привлекла дохлая мышь, плавающая в луже. В тот год по лесу сновали целые мышиные колонии, и эта тушка меня не удивила бы – если бы не одна странность.

– Гляньте, профессор! – сказал я. – У этой мертвой мыши три осиновых кола в тушке. Это что же, трансильванский вампир такой?

Я, конечно, шутил про колья – но из серого меха грызуна взаправду торчала троица острых щепок: по одной в шее и в брюхе и еще одна засела в спине. Может, вовсе и не от осины щепки эти произошли… Профессор наклонился, чтобы поближе рассмотреть трупик, и на его лице проступило какое-то уж слишком, на мой взгляд, взволнованное выражение.

– Это сигнал, – сказал он, распрямившись. – Послание на цыганском языке символов. Известно, что кочевые племена общаются в пути при помощи таких вот знаков на дороге. Помечают наиболее выгодные маршруты, ну и делятся разными подробностями… Насчет этой мыши – понятия не имею, какой был вложен смысл. Давайте-ка позовем Фонсо, спросим у него.

Мы оба сделали вид, будто событие – пустяк и дохлыми мышами нас не испугать. Но я чувствовал, что профессор встревожен – и, в общем-то, понимал почему.

Фонсо, староста деревни и верховный жрец зеркал, предстал перед нами, и мы повели его к мертвой мыши. После короткого наблюдения он встряхнулся, как бы сбрасывая что-то со своих плеч, и вытянул три пальца левой руки в сторону пронзенного трупика. Когда он повернулся к нам, я понял, что старый хрыч пытается изобразить перед нами праведный испуг, но на самом деле тихо радуется тому, что мы, по-видимому, угодили в серьезный переплет.

– Все так, как я вам и говорил, – сказал профессор, переводя экспертное мнение старикана, – кто-то извещает о несчастье и опасности.

– Кто-то? Кто же? Маринешку?

– Этого Фонсо не знает. Знак лишен уточнений.

– Да ладно вам, проф, не верьте всему, что говорят эти люди! Разве не видите – они хотят напустить на нас страху! Они с Маринешку заодно – а он, кстати, давным-давно развеялся как дым, покинул лес и теперь слоняется по улочкам Бухареста!

Я понял, что эти два суждения противоречат друг другу, осерчал сверх меры и грубо отпихнул старого Фонсо с пути. Я твердо решил поверить, что Маринешку более не топчет наши владения, и мне даже удалось увязать в уме несколько причин, говорящих, что дела обстоят именно так, а не иначе. Но мои нервы отказывались подчиняться здравому смыслу и рисовали мне всевозможные опасности, грозящие из-за кустов, деревьев и скал в лесу во время моих охотничьих прогулок. На самом деле не было никакого удовольствия гулять по чаще с ощущением, что тебе вдруг могут набросить на шею удавку или пырнуть ножом. В конце концов, сколько бы мы ни взывали к разуму, не он делает наше житье раем или адом, а нервы. Вот кто настоящий царь в голове. И, строго говоря, если кто-то способен отрезать палец, чтобы высвободиться из капкана, и даже не пикнуть при этой болезненной процедуре – этот человек явно способен и на гораздо более неприятные поступки, более опасные для других, чем для него. Глупо было с моей стороны отрицать, что в сложившихся обстоятельствах я хотел как можно скорее услышать от Гернгрубера, что его исследование закончено – пора домой. Да и он сам, полагаю, не желал тут задерживаться – но, как частенько бывает среди мужчин, никто не захотел показать слабину первым, и кому-то пришлось расплачиваться. В нашем случае – моему бедному Велизару.

Дело было так – я возвращался из чащи, усталый и с дико саднящими ногами. Над серо-зелеными пиками гор собирались фиолетовые грозовые тучи. Птицы вовсю щебетали в предчувствии дождя, у меня на лбу выступила характерная испарина. Когда мы с Велизаром дошли до источника, где набирали воду, пес, измученный жаждой, бросился к нему и стал жадно пить. Мы обнаружили этот источник в четверти часа ходьбы от наших палаток и не стали распространяться о нем – ибо ручей, используемый цыганами, когда-то явно славился чистотой, но ныне в нем какие только отбросы не плавали; вода использовалась и для питья, и для мытья, и для бог знает каких еще нужд. Заповедный ключ проистекал кристальным, чистым потоком через небольшой желоб в скале и скапливался маленьким озерцом у ее подножия. Велизар улегся на краю озерца, широко расставив передние лапы, словно хотел обнять водичку, и жадно прихлебывал, высунув длинный язык. Я терпеливо ждал, пока он закончит. Наконец пес поднялся, отряхнулся так, что с него полетели капли, помахал мне в знак благодарности хвостом и бодро затрусил вперед. Я не сразу заметил, когда он отстал, и только примерно в сотне шагов от лагеря оглянулся в поисках моего питомца. Он медленно топал за мной, опустив хвост и голову, и его лапы странно подгибались, как будто кости внезапно размягчились. Сделав пять или шесть нетвердых шагов, пес остановился; я заметил, что он дрожит, а голова его вяло свисает. Мой свист нисколько не заставил его поторопиться, и ухудшение состояния было настолько очевидным, что я не сомневался: он внезапно серьезно заболел. Я подбежал к нему, и тут он просто рухнул, будто у него внезапно треснул хребет. Глаза Велизара затянуло мутной пленкой, губы напряглись, обнажив клыки; я положил руку ему на голову, и он вдруг слепо дернулся в мою сторону. Перекатившись на бок, пес забился в судорогах, длинными волнами пробегавшими по всему телу. Моему бедному Велизару уже ничем нельзя было помочь – я застыл перед тяжело дышащим умирающим животным, и в моей голове царил отчаянный сумбур мыслей.

От внезапной догадки, иглой пронзившей голову, я вздрогнул и в следующий же миг помчался в лагерь, сопя от напряжения. Там двое наших слуг возились у костра. В кастрюльке варилось мясо, в маленьком синем чайнике кипела вода. Двумя яростными ударами я отправил котелок с мясом и чайник в огонь, а затем услышал два коротких вскрика и дикое шипение. Клубами повалил дым и обжег мне лицо. Двое слуг стояли на коленях у тлеющих углей, на которых потрескивали куски мяса, и смотрели на меня снизу вверх с выражением людей, которым в следующую секунду отрубят голову.

– Что вы творите? – взревел профессор. – С ума сошли, что ли?

– Велизар только что умер! – наконец выдавил я пересохшей гортанью.

Гернгрубер с ходу не уловил смысла в моих словах. Его брови над круглыми глазами поднялись высокими дугами.

– Велизар попил из источника. Маринешку отравил наш источник!

Я оказался прав: возле излива мы обнаружили разрытую землю, а под слоем мха, этого природного фильтра, – желтоватый порошок с тяжелым запахом. В сам же скальный желоб кто-то подложил маленький желтый шарик в испещренном мелкими дырочками пакетике, плотно закрепленном на камне. Наша питьевая вода протекала через отравленный мох, и в желоб для верности подбросили какую-то гадость! В тот вечер профессор окончательно решил, что с него хватит, а нам пора убираться. Он практически закончит свою работу, как только мы посетим пещерных цыган – в сторону их стана было три дня ходу, – поэтому ничто не мешает нашему отъезду. Мы наскоро собрались, запаслись провизией, оружием и пластинками для фонографа – и двинулись в путь. Один слуга вышел с нами, неся звукозаписывающее оборудование и оружие, а другой остался караулить обстановку в лагере. Мы миновали горные ручьи, пенящиеся у крутых скал, осторожно ступая по мостам без перил, непрочно связанным из двух-трех стволов, поваленных поперек пропастей. Нас обступали желто-серые насыпи из песчаника, напоминавшие видом своим стены какого-то сказочного города. Далее мы осторожно шли вдоль уступа горы через болото, и наш слуга однажды провалился в топь по самые колени.

На второй день перед нами протянулась глиняная стена высотой в сто метров, которая казалась гладко срезанной, словно лопатой великана. Только приблизившись к ней, можно было увидеть старые морщины, прорытые текущей водой, и человеческие норы у подножия чудовищной пустоши. Тут, в горах, уцелел кусочек первобытного мира – самого грязного, самого жалкого из ранних миров человечества, – и можно было подумать, что находишься в гостях у своих предков, на границе обезьяньих владений, если судить по темноте, сырости и ужасающей грязи жилищ. В широко разветвленном лабиринте пещер стоял непередаваемый запах, как в разлагающихся внутренностях дракона. Все это было так далеко от современности, так напоминало каменный век и угрюмые рожи питекантропов, что казалось, будто мы с профессором совершили путешествие во времени – и стоим у истоков цивилизации. Пещерные цыгане, безусловно, показались самыми странными и потерянными Богом человеческими существами в этом румынском лесу. Удивительно, но их обличие я нашел более привлекательным, чем у их родственников в лесу. В пещерах жили ловкие сухопарые мужчины и женщины, обладавшие странной, будоражащей красотой, где будто смешались египетские и римские черты – острый профиль царицы Нефертити, лоб, подбородок и плечи Вибии Сабины из Римского национального музея. Несмотря на то, что они росли в грязи, эти девушки каким-то образом производили впечатление грациозных и чистых, и только когда их молодость проходила, они подчинялись естественному закону происхождения и окружающей среды – увядающие, измученные женщины обращались в уродливых ведьм в первобытном тряпье. Под нашими пристальными взорами они самозабвенно и тщетно ластились, показывая наготу своих гибких, отливающих бронзовым блеском тел сквозь лохмотья одежды. Они сбивались в кучу, хихикали и, казалось, чего-то ждали от нас. Вскорости мы с профессором узнали, что, по мнению девушек, можно от нас получить. Гернгрубер уже час работал со своим блокнотом и теперь пригласил всю компанию в самую просторную пещеру – нечто вроде парадного зала или подземной рыночной площади этой тоннельной деревни. В зал вошло с полсотни человек, теснясь и толкаясь. На стенах здесь висели чадящие факелы из сосны. Как и в логовах троглодитов в Оверни, на разровненном потолке из глины виднелись грубые рисунки животных и людей, сделанные красной охрой. Прямо напротив нас, в центре толпы, собралась группа примерно из двадцати молодых девушек – они натыкались друг на друга грудями, смеялись и раскачивались взад-вперед, как большие цветы. Мужчины тем временем молчали с поистине индейской серьезностью. Громче всех болтали старухи, будто игроки на ипподроме. Все вытянули шеи, когда наш слуга достал из мешка фонограф и установил на полу пещеры. Метод профессора заключался в том, что сначала он проигрывал своим испытуемым пару пластинок – чтобы они могли услышать несколько историй, легенд или стихов на своем родном языке или на другом, но родственном. Там ему было легче объяснить им, что от них требуется, – не приходилось отлавливать сказителей и песнопевцев поодиночке. Но на этот раз, прежде чем профессор успел объяснить свою цель, одна из старух, явно потеряв терпение, выскочила вперед и выдернула из толпы за руку хорошо сложенную девушку. Та подступила к фонографическому раструбу вплотную и у всех на глазах начала раздеваться, сбрасывая один истлевший покров за другим. Профессор, казалось, потерял дар речи и повернулся ко мне в сильнейшем смущении. Что я мог сказать? Я-то ни слова по-цыгански не понимал. Не зная, должен ли я устремить свой взгляд на обнаженную натуру передо мной или опустить его, я развел руками.

Профессор тем временем сумел восстановить какое-никакое самообладание. Отведя старуху в уголок, он прямо потребовал от нее разъяснений. Ее компаньонки, смахивающие на ведьм с шабаша, болтали все так же нагло и громко. Тут подали голос и остальные, и вот уже целый хор перекрывал слабый голос моего ученого спутника. Его перекрикивали все кому не лень, и шансы на контакт цивилизаций истаивали прямо у меня на глазах. После четверти часа упорной борьбы профессор, обливаясь по́том, вернулся ко мне. Я тоже слегка нервничал, ожидая внятных объяснений.

– Представьте себе! – воскликнул проф взволнованно. – Ох, это неслыханно! Кто бы мог подумать!

– Что такое?

– Нас приняли за… нет, подождите. Я спросил, почему девушка разделась. И старуха ответила мне, что это для того, чтобы «показать товар лицом». «Но зачем? – спрашиваю я. – Я просто хотел бы записать ваши голоса, ваши истории, сказки и песни. Потом я отвезу их в Германию и напишу об этом книгу». «Значит, ты не хочешь купить здесь девушек?» – спрашивает она.

– Купить девушек!

– О да, мой друг, они сочли нас белыми работорговцами. Кажется, каждый год люди с такими помыслами навещают эти забытые богом места, далекие от всякой культуры, – ну и покупают себе местный молодняк. Потом они продают их в Бухаресте, экспортируют – или бог весть что делают… и теперь старухи возмущаются и не понимают, зачем мы к ним явились, если не за этим!

Старухи были по-настоящему разочарованы – и, по-видимому, оскорблены в лучших чувствах. Сердитая болтовня становилась все громче и громче; только мужчины хранили спокойствие, потому что, согласно племенным обычаям, такой род торговли относился к исключительно женским делам. Девица, стоявшая перед фонографом, насмешливо пожала плечами и снова облачилась в грязное тряпичное платье. Старуха – ее мать, как вдруг дошло до меня, – еще долго продолжала неистовствовать перед профессором. Реализовать наши научные намерения на практике оказалось трудно, и Гернгруберу пришлось много говорить и сделать в три раза более щедрые, чем обычно, денежные пожертвования, чтобы получить пару жалких записей на пластинку. Когда мы вышли из лабиринта пещер обратно в лес, нам показалось, что мы вынырнули из первобытных глубин времени в настоящее. Я уже собирался сказать что-то чрезвычайно социально-политическое, когда почувствовал, как меня схватили за руку. Обернувшись, я увидел у своего плеча узкое личико девушки, раздевавшейся перед фонографом. Ее носик трепетно втягивал воздух, губы были мягкими и чудесно изогнутыми, и она произнесла что-то, что звучало прекраснее и мелодичнее всего, что я когда-либо слышал на языке ромалэ.

– Она говорит, что хочет погадать вам по руке, – перевел профессор.

От ее пальцев тепло перешло к моим. Она очень осторожно разогнула мою ладонь и повернула ее линиями кверху. Затем она долго и пристально рассматривала очертания моей кожи, а я тем временем с каким-то волнением смотрел на эту мило склоненную головку и на белый пробор, разделяющий черные волосы. Не поднимая головы, девица пробормотала какие-то мрачно звучащие слова. Я вопросительно уставился на профессора.

– Ну, – уклончиво отозвался он, – она предсказывает вам что-то неприятное. Иного и ожидать не стоило…

– Просто скажите, что именно.

– Ну… болезнь и смерть. Да глупости все это!

Я уже почувствовал на своих губах улыбку превосходства, как вдруг девица плюнула мне в ладонь, злобно взвизгнула и с хохотом бросилась к ближайшему пещерному жерлу. Я застыл с протянутой рукой и слюной, стекающей меж пальцев. Мы с профессором, оба – честные эрудиты и люди культуры, чувствовали себя застрявшими на необитаемом острове. Было ли виной тому наше поражение от пещерных людей или предчувствие будущих сюрпризов, не ведаю – но мы вернулись с нашей экскурсии довольно смиренно, ожидая, что какие-нибудь скверные дела и впрямь случатся с нами. Выдохнув, мы обнаружили, что наши палатки стоят на прежнем месте, и услышали от оставшегося слуги, что без нас тут ничего примечательного не творилось. Тут, казалось бы, впору расслабиться, но мы не чувствовали себя так комфортно, как прежде. В нашу палатку будто вполз какой-то враждебный и тревожный дух. Совсем рядом с нами словно бы таилось нечто с неподвижными, злыми глазами. У меня камень с души свалился, когда профессор объявил:

– Давайте завтра собираться назад.

Профессор паковал свои записи, а я, в честолюбивой попытке подкупить судьбу тем, что был полезен, помогал ему в этом. Мы говорили о первобытных народах, рабстве, белых «скупщиках невест», о тайнах крови красивых цыганок в глиняных пещерах. Моя ладонь все это время горела, будто в слюне той девушки содержался едкий яд.

– Знаете, – сказал профессор, – а с меня пока хватит леса. Я тоскую по своим книжным полкам, письменному столу и мокрому тротуару, освещенному яркими огнями витрин. Эта здешняя примитивность – она уже не для нас… мы оба слишком глубоко прониклись сутью культуры, уравнивающей всех и вся… Пожалуйста, положите вот это все в ящик.

– Я понимаю, – сказал я, наклоняясь с пластинками над коробкой в углу палатки. – Я могу эстетически оценить такого человека, как Таки Маринешку. Взглянуть на него как бы со стороны. Но лично для меня, в отрыве от истории, он все еще – заноза в…

Я открыл коробку, не глядя, поставил новые пластинки в компанию к прочим.

– …в одном таком мягком, знаете ли, месте…

Прохладное прикосновение к пальцам, резкое шипение, словно ветер подул в узкую щель, а затем – острая боль… Я отдернул руку – с нее свисало влажное черное тело гадюки. Треугольная чешуйчатая голова крепкими зубами впилась мне в мясо. Профессор закричал и бросился ко мне – не знаю, откуда у него вдруг взялись кусачки, но ими он схватил змею за голову. Ему пришлось буквально вырезать эту гадину вместе с частью моей ладони, после чего он зажег свечу и сунул крестообразную рану в пламя. Вся палатка вокруг меня вдруг закружилась – а в эпицентре вихря подергивалась конвульсивно моя распухшая, искалеченная рука… А потом я лишился чувств. На следующее утро я проснулся как после сильного опьянения. Быстрые действия со стороны профессора Гернгрубера спасли меня. Трех черных гадюк мы достали из ящика с пластинками. Еще одна оказалась в моей сумке, одна – в чехле для фотоаппарата, и даже в термосе свернулась одна из этих агрессивных тварей. Большую часть ночи, пока я валялся в беспамятстве, профессор охотился на змей вместе со слугами. Целый выводок поселился у нас под спальными мешками. Цыганка не ошиблась в первой части своего злого пророчества, хотя болезнь моя и не продлилась долго. Через десять дней я выздоровел без каких-либо последствий, кроме раны в правой руке, паралича безымянного пальца и мизинца и некоторой слабости, вызванной тем, что я переборол действие змеиного яда.

Мы двинулись в обратный путь без каких-либо задержек. Целый день тряски в телеге снова немного подкосил меня, а поездка в открытом вагоне по раскрашенному осенними красками лесу выстудила до костей. Я радовался как ребенок, когда мы все же добрались до железнодорожного вокзала. Вскоре нам предстояло сесть в уютный вагон экспресса с мягкими сиденьями. Пока профессор за стойкой оформлял билеты и багаж, я оглядывался на чащу. Желтые, красные и коричневые кроны колыхались на склонах, и лучше, чем летом, просматривались изгибы пустынных долин. В синем небе, испещренном белыми облаками, парила далекая птица. Воспоминания обо всем, что я пережил, были настолько яркими, что, когда Таки Маринешку внезапно предстал передо мной, я подумал, что он мне привиделся.

– Денечка доброго! – произнес он с усмешкой.

– Ты… ты? Что тебе здесь нужно?

Он притопнул левой ногой по земле и приподнял шляпу.

– Господа уезжают? И я тоже возвращаюсь в Бухарест.

– Ну и катись ко всем чертям! – сказал я, взбешенный тем, что не знаю, как вести себя перед лицом этакой наглости.

– О, да без проблем, – засмеялся он, – но сначала я хочу получить остаток своей платы. Господа не уволили меня, так что они все еще должны мне деньги за… секундочку, дайте мне посчитать… пять недель и три дня, вот. – Он поднял руку и начал прикидывать, много ли ему еще нужно с нас получить, считая на девяти пальцах и на том обрубочке, чей остаток мы закопали в лесу.

– Негодяй! Ты обирал нас все это время! Как попался – сбежал, и еще смеешь теперь с нас что-то требовать? – возмущался я, указывая на его пострадавшую руку. – Думаешь, я не знаю, что это ты отравил источник, убил моего пса и рассовал по палатке змей? Знаешь, я сейчас вызову начальника станции – пусть он запрет тебя, пока не прибудут власти…

– Что-что? Что вы сказали? Власти? Какие такие власти?

Он выпятил грудь и встал грубо и вызывающе, почти наступая мне на ноги. Дыхание этого типа обдавало мои губы. Его зрачки расширились, как у зверя. К счастью, в этот момент подошел профессор, иначе я бы, наверное, несмотря на свою слабость, ввязался с этим типом в драку. Гернгрубер заключил меня в свои медвежьи объятия, как ребенка, и просто отодвинул в сторону.

– Чего вы хотите? – грубо спросил он у Маринешку.

Гораздо более смиренно перед мощной фигурой профессора, но все такой же наглый и настырный, наш горе-гид повторил требования.

– Ну-ну! – прикрикнул на него Гернгрубер. – Еще чего! – Впрочем, вышло у него это «еще чего» каким-то неубедительным, и Таки, уловив слабину, поднял крик – словно по отношению к нему была совершена великая несправедливость. На крики сбежались какие-то мужики – судя по всему, дровосеки. Они изрядно выпили и теперь ждали прибытия своего поезда. В трезвом состоянии такие люди обычно молчат, терпеливо снося даже самое тяжкое бремя, – но после возлияний становятся на редкость словоохотливыми, вспоминают, что господа тоже сделаны из грязи и у тех, как и у них самих, есть только одна жизнь.

Таки Маринешку горланил, не унимаясь, и лесорубы сузили круг – видимо, думая, что мы, развращенные цивилизованные люди, подло поступили с хорошим сельским парнем.

– Они хотят уйти, не заплатив мне причитающееся! – кричал Маринешку и размахивал руками. – И уйдут ведь! Я верой и правдой служил им… Братья, я живу лишь собственным трудом… я нищенствую, а эти господа пухнут от богатства! И хотят стать еще богаче, отняв мое жалованье…

Мужики возмущенно загалдели. Я почувствовал, что меня толкают сзади, прижимают к проходимцу. Профессор мог бы пробить брешь своей медвежьей силушкой, но он опустил руки и, казалось, взвешивал наши шансы в драке.

– Дорогу! Что здесь происходит? – крикнул кто-то.

Начальник станции пришел к нам на помощь, и круг людей сразу же расширился.

– Этот тип… убил мою собаку и еще чего-то хочет! – сказал я, дрожа от ярости.

– Полноте! – Профессор махнул рукой. – У нас есть доказательства? У нас их нет!..

– Что здесь происходит?

– Выдайте мне мою зарплату! – плаксиво кричал Таки Маринешку, и дюжие лесорубы с готовностью подхватили его призыв.

– Он требует денег за то, что бросил нас на произвол судьбы в лесу! – отрезал я.

– Послушайте, произошло следующее… – задумчиво начал профессор.

Семафор, который я мог видеть между голов Гернгрубера и Маринешку, поднялся со скрипом вверх.

– Скорый следует! В сторону! – Голос начальника станции перекрыл шум вокруг нас; он подскочил к профессору, схватил его за ворот и оттащил от путей. Мы все отступили в разные стороны.

– Не позволяйте им садиться! – прокричал Таки Маринешку.

– Пусть не садятся! – горланили лесорубы, преграждая нам путь.

– Пусть платят!..

– Пусть платят!

– О господи! А я-то здесь при чем? – со стоном протянул начальник станции. – Дайте пройти! Я должен успеть к поезду… ну, заплатите вы им уже, или что… я-то здесь при чем?

Тут на станцию ворвался поезд – громыхающее, пахнущее углем чудовище, черное и многосоставное. Лесорубы, стоявшие слишком близко, отшатнулись.

– Не дайте им улизнуть! – Таки Маринешку встал у нас на пути, расставив ноги, тряся кулаками. Он чувствовал себя хозяином ситуации – не могли же мы его просто обойти! Профессор колебался; кондукторы уже потихоньку закрывали двери, локомотив дал пронзительный гудок. Он достал бумажник, извлек мелкую банкноту и бросил ее прямо на пути. Тут же Маринешку нырнул за ней головой вперед – ну а мы с Гернгрубером дружно рванули навстречу составу, тумаками расталкивая всех препятствующих. Через пять минут, сидя в вагоне, мы перевели дух. Проезжая по железнодорожному мосту, протянутому поверх ущелья, мы вдруг устыдились самих себя.

– До сих пор это было всего лишь занятное приключение, – сказал профессор, – но сегодня Таки Маринешку задал нам жару!

Я разглядывал пестрые деревья в чаще, подпирающей венгерскую границу.

– Да, – произнес я наконец, – думаю, нам предстоит еще многому научиться, чтобы соответствовать этой породе.

Предыдущая главаГлава 11 из 26Следующая глава