Сегодня я переехал в дом, чьи стены, может статься, не покину целый год. Здесь меня окружает гладкий, прохладный, превосходно обработанный мрамор – без каких-либо иных украшений, кроме лепнины сверху и снизу, изображающей окрыленный солнечный диск – символ Бессмертия у древних египтян. Мне импонирует суровое совершенство сего приюта – здесь простота впечатляет куда больше, чем самая буйная фантазия архитектора. Я созерцаю каменную кладку – до чего славно подогнаны ее элементы друг к другу, как тщательно соединены! Настоящий мастер трудился здесь – ему одному под силу подобное… Я дотрагиваюсь до кладки пальцем – и внимаю прохладной сглаженной поверхности отполированного камня. Восхитительное, что и говорить, ощущение. В мраморе имеются мизерные прожилки, похожие на нежный мох или на пузырчатые выпуклости на неоднородном теле окаменевшей морской губки…
Когда я долго смотрю на эти слегка волнистые, дисперсно-разноцветные полоски, мне кажется, будто они образуют причудливые буквы под слоем прозрачного льда; но залегли они так глубоко, что глаз едва может их различить. Передо мной – застывший мир небывало восхитительных форм, полный, при всей своей инертности, ощущения жизни и движения. Это самый ценный из всех возможных материал для надгробий.
Посередине задней стены, на расстоянии нескольких пролетов от пола, прикреплена литая табличка из меди, украшенная простой надписью:
АННА ФЕДОРОВНА ВАСИЛИССКАЯ
ПРЕСТАВИЛАСЬ 13 МАРТА 1911 ГОДА
Гроб с ее телом был опущен в шахту под полом и затем опечатан. Узкая щель ведет из мраморной камеры наружу. Кладбище залито солнечным светом августовского дня. Тут, внутри, прохладно. Воздух все еще немного гуляет у входа, принося с собой волну тепла и аромат цветов. Время от времени мимо с жужжанием пролетают пчелы; или синяя мясная муха на мгновение задерживается перед щелью – но затем внезапно улепетывает по воздуху прочь. Все эти звуки насекомой жизни, витающие среди могил, не могут, впрочем, затмить ровный, низкий, распространяющий по округе гармоничные вибрации гул – голос Парижа неподалеку, пульс сверкающего города, полного трудов, удовольствий и страстей. Но все труды, все услады и чувственные всплески я оставил за порогом кладбища. Теперь я здесь, в сумрачных пределах Пер-Лашез. Границу моего нового дома определяет вход в гробницу, весьма широкий для щуплого мужчины вроде меня. В течение года он будет для меня единственным окном во внешний мир, откуда видны только могилы и памятники. Но я могу довольствоваться и таким видом. Если я наклонюсь вперед, то смогу увидеть чудесную, проникновенную работу Бартоломео прямо справа от себя. На ум попросту не идет другой такой впечатляющий и явственный памятник извечно неугасимой любви. Я вижу две поникшие, сломленные и отчаявшиеся фигуры – и Врата Смерти выглядят радостно в сравнении с ними! Вижу, как эти бедолаги сходятся – и милуются во тьме, простирающейся далеко за пределы их ограниченных умов и тел. Я вижу, как Мужчина взирает в лицо Року, сильный или лишь кажущийся таким; и Женщина, застывшая рядом, разделяет этот взгляд на врага с бесконечным доверием.
О да, мне не будет скучно в мраморном склепе, даже если мне придется провести тут целый год! В склепе я подобен аскету Иерониму в изгнании – с одной лишь разницей: мне отсюда слышен Париж! Я вдыхаю аромат цветов, распускающихся среди могил… у меня – тонкий, восприимчивый к возвышенному дух и, равно как и у Иеронима-аскета во времена оны, никакой стесненности в книгах, письменных принадлежностях и бумаге; в уединении этом я и сотворю свой Великий Труд. Он, конечно, не богословский, как у Иеронима, он – научный. Здесь я изложу свои мысли об энтропии и распаде материи, приходившие мне в голову на протяжении последних десяти лет, и проработаю детали удивительной новой научной системы, способной прославить мое имя в веках.
Чего я на самом деле хочу? Разве я уже не исполнил все свои желания? Разве я, бедный студент-самоучка, уже не провел независимое исследование? Оно стало возможным лишь благодаря любви – и затягиванию пояса под угрозой голодной смерти… О, здесь у меня будет время завершить работу. Никто мне не помешает отныне. Не с кем будет говорить – кроме прислужника, приносящего мне еду дважды в день. Мне здесь не дозволены ни дружба, ни любовь, но я не беспокоюсь о хлебе насущном – ведь мадам Василисская обеспечивает меня всем необходимым. Она даже составила меню на неделю – и, насколько я могу судить на третий день моего отшельничества, оно не оставляет желать лучшего. Дама, у чьего гроба я приютился, кое-что смыслит в хорошей еде. Смысл мне что-то приукрашивать, упоминая об этом? Мне нравится есть так много и так вкусно… Увы, я несколько зациклен на еде; каждый ее прием для меня сродни новому опыту. Уж слишком я долго голодал, чтобы не оценить по достоинству фаршированную курицу, маринованный язык с замечательным польским соусом и иные виды малороссийских закусок. Я также чувствую себя совершенно здоровым и знаю, что этого благосостояния хватит на весь год моего заключения. Затем, по истечении года, я получу от покойной мадам Василисской небольшую сумму в двести тысяч франков. Это большая сумма! С ней мне не придется расстилаться перед издателями, отчаянно гримасничающими вместо того, чтобы ответить на вопрос по поводу опубликования моего труда. Естественно, книгопечатники подняли бы на смех нищего академиста, принесшего им на растерзание фундаментальное исследование, способное сбить спесь с пустоголовых авторитетов во Французской академии наук; но с такими-то деньгами я попросту приобрету их расположение! Двести тысяч франков! Я смогу путешествовать, читать лекции о своих теориях и носить с собой экземпляры своей книги – везде, где ее еще не напечатали! Я смогу посадить свою маленькую Марго в машину и отвезти на вокзал; а на следующий день мы уже будем в Марселе, где белобокая яхта качается у пристани, дожидаясь нас. Моя бедная малышка, она пережила со мной столько трудностей – она-то всяко заслужила путешествие в сказочное счастье… туда, где каждый день будет светить солнце, дуть океанский бриз и где больше нечего будет делать, кроме как проводить время как можно веселее…
Эта мадам Анна Федоровна Василисская, должно быть, казалась странным предметом обстановки – да простит меня милостиво моя благодетельница! – и сумасшедшей курицей в гораздо большей степени, чем мы, исконные парижане, или любая из ее соотечественниц. У меня имеется несколько вполне определенных представлений о том, какой была мадам, – представлений, основанных на ее портрете и рассказах соседей.
Я думаю, она была своего рода императрицей Екатериной, полной жадности к жизни, ухватывающей ее во всех ее проявлениях – от самых утонченных до самых что ни на есть звериных. Она была богатой русской, владела несметным имуществом где-то в пыльных степях; но жить переехала сюда – к вересковым пустошам и бескрайним хлебным полям Парижа. В течение многих лет, прежде чем перебраться сюда, она угнетала своих крестьян и, развлечения ради, плодила мелкие интрижки. Именно здесь она надеялась сполна насладиться той жизнью, какую дома могла получать лишь в малых дозах. Именно это, как мне кажется, я прочитал в выражении ее лица после того, как мне показали ее портрет и оставили с ним на час в соответствии с положениями ее последней воли и завещания – это произошло сразу после того, как я заявил о своем твердом желании выполнить все пункты ее завещания в суде. Так вот, госпожа Василисская не представляла для художника особых трудностей в выборе одежды. Она не предстала обычной дамой, одетой в белое, красное или зеленое, каких можно увидеть десятками повсюду, – эта леди предпочла позировать, так сказать, без единого лоскутка на теле. Она стояла перед окном, нагая с головы до пят, и любой сказал бы, что у нее прекрасное тело. Ее лик отличался строгой, но уже увядающей красотой женщины за рубежом пятидесятилетия – острые, холодные глаза под великолепными дугообразными бровями, крупный русский нос и полный, чувственный рот с кроваво-красными губами; крепкие белые зубы – можно скорее почувствовать, чем увидеть, ее холодную усмешку, настоящую усмешку Джоконды. Художник придал рукам своей модели необычную форму – пальцы странно длинные и заостренные… из-за весьма странного расположения теней они напоминали когти коршуна.
О, глядя на этот портрет, можно было только представить, какое небывалое счастье и безумную любовь, должно быть, вкушала эта женщина, будучи молодой. Этот портрет стал хорошим подтверждением того, что рассказывали о ней соседи. Естественно, как только я решил заработать двести тысяч франков, я навел о ней справки – ну право же, не обитать же мне целый год в склепе совершенно незнакомой дамы! Желательно все-таки знать, кому ты каждый день желаешь спокойной ночи.
Мне поведали множество странных историй о ней – но о самом впечатляющем, боюсь, все же умолчали. В общем-то, неудивительно – когда делишься дикими небылицами, над тобой смеются; вдвойне обидно, если все в означенных небылицах – правда от первого и до последнего слова, и даже располагая лекалом науки, не подкопаться к набору диких фактов!
Мадам Василисская, как и следовало ожидать, по-своему любила изобразительное искусство. В ее поместье, например, содержалась целая галерея картин от Гойи до Ван Гога. Все без исключения – жанровые полотна; пейзажи, натюрморты и портреты, казалось, не привлекали ее. По соседству с полотнами мастеров нашли приют изделия из тончайшего фарфора – Афродиты, Нимфы, Наяды, Галатеи и Грации, исполненные мастерами из Севра, Вены, Майсена, достойные Нимфенбурга. Они были расставлены таким образом, что свет фривольно играл на округлых гладких формах изящных статуэток влюбленных дев и дам, чьи хрупкие руки овивали порученные им свечи и листы зеркального стекла – перед коими другие богини, отлитые из несовершенной плоти, могли прихорашиваться накануне встреч со своими кавалерами. Но мадам Василисская не тратила свою любовь на одно лишь искусство. Она также отчаянно стремилась к жизни, и ее потребности были очень активными, жесткими и гротескными. К ней, как и к Екатерине Второй в свое время, тянуло мужчин – в первую очередь молодых. Она нередко выходила из дома в мужской одежде, чтобы бродить по улицам – в поисках бог знает каких приключений. Иногда она снимала номера в большом отеле и устраивала великолепные вечеринки: наполовину придворные балы, наполовину оргии. После них, как я знал, Париж взбудораженно гудел еще несколько дней! Иногда ее любовные потребности выражались в жестокости, и никто из ее прислуги не мог выносить это подолгу. Она любила втыкать длинные иглы в плоть своих горничных или внезапно обжигать их раскаленным углем. Молодые парижанки, конечно же, к такому обращению привычны не были – но, будь на их месте ливийские или персидские рабыни, быть может, все складывалось бы иначе… Не менее странной вышла история с учеником пекаря. Однажды мадам Василисская положила глаз на молодого подмастерья, приносившего выпечку под ее порог. У него была красивая длинная шея, и мадам спросила юношу, позволит ли он трижды укусить себя в это место. Мешочек, набитый звонкими монетами, сделал недоуменного молодчика куда более сговорчивым… но уже после второго укуса он с воплями рванул прочь, до того ему стало плохо. С тех пор он зарекся когда-либо снова наведываться к дому этой дикой женщины. Таков портрет моей благодетельницы. Интересная особа, что и говорить. Думаю, теперь вы понимаете, с какими чувствами я ступил под своды ее склепа. Под гладким холодным мрамором здесь нашел приют на редкость горячий темперамент.
Вчера я приступил к своей работе. Первым делом – рассортировал и привел в порядок бесчисленное количество заметок. Друзья всегда посмеивались над моими бумажками – мол, у меня подход такой же дотошный, как у немецкого профессора. Как по мне, ничего плохого в тщательности нет – особенно когда ты закладываешь фундамент под совершенно новую науку. Все мои материалы различались по цвету: на белой бумаге я записывал результаты экспериментов и разрозненные заметки к ним, на синей – фиксировал мнения оппонентов, на желтой – записывал контраргументы против аргументов оппонентов. Все это, конечно же, вписывалось в единую упорядоченную систему. Но едва я приступил к работе, как случилось небольшое несчастье. Вчера вечером я полностью разложил первую порцию заметок на столе. Сегодня, едва я рано утром встал со своей походной койки, эти сотни бумажек оказались разбросаны по всему полу. Их было очень трудно поднять с холодного мрамора – они липли к нему из-за влаги. Ночью, должно быть, через входную щель пронесся порыв ветра и разметал их. Что ж, ничего не попишешь – теперь придется сортировать заметки заново. Впредь я буду осмотрительнее.
Иван, конечно, мог бы рассказать мне больше о своей хозяйке, если б только захотел. Но я по-прежнему абсолютно ничего не знаю. Он никогда не говорит ничего, кроме самых формальных «здравствуйте» и «до свидания», и даже эти слова произносит нечетко, хрипло – как попугай или как запись, проигранная со старого фонографа, предка электрофона.
Дважды в день он, соблюдая пунктуальность, появляется со своей маленькой тележкой. Кастрюли из алюминия и чугунные сковородки, поставленные в ее секции, обогреваются при помощи хитроумного устройства, излучающего тепло. Он толкает тележку со снедью перед собой на манер итальянского уличного торговца. Медленно восходя на могильный холм, он встает перед местом последнего упокоения покровительницы и ставит на стол мою еду. Затем – садится напротив – на пол, скрестив ноги по-турецки, и пристально взирает на меня.
Не очень приятно, когда кто-то пялится на тебя, пока ты ешь. Я пытался разговорить его не раз – придать немного жизни его чертам, переменить выражение широко открытых глаз. Но с тем же успехом можно пробовать разговорить штакетину в заборе. Иван – невысокий мужик с растрепанными волосами, неказисто заправленными под баранью шапку в татарском стиле. Будь он моложе и красивее, я бы решил, что он силится обратить на себя внимание – привлечь симпатии бретонских фиф, падких на экзотичных чужеземцев. Как-то так выряжаются в Париже русские студенты – в шапки-мурмолки да в высокие сапоги на меху, – и всякие легкомысленные юные девы непременно увязываются за ними и начинают заглядывать им в рот. Но Иван – иной случай. Его лицо напоминает осыпавшийся барельеф. Оно сплошь усыпано оспинами, облеплено какой-то болезненной рыхлой коростой. Редкие волоски на покрытом волдырями подбородке наводят на мысль о веточках, воткнутых зловредными детишками в муравейник. Что руки, что ноги этой жуткой пародии на человека производят впечатление оторванных некогда от тела, а затем кое-как приделанных на прежние места. Иван – единственный слуга, перевезенный мадам Василисской из родных краев сюда, в Париж. Он руководил всеми остальными ее лакеями и один из немногих был способен вынести работу на свою хозяйку. Он, полагаю, знает все ее обычаи и может описать мне многие из ее особенностей. Такая дама, как мадам Василисская, не проявляла бы никакой сдержанности в присутствии приближенной черни. Перво-наперво хотелось бы выяснить идейную подоплеку ее странного завещания. Не думаю, что она руководствовалась добротой того или иного рода, да и альтруизм, насколько я знаю, противоречил ее характеру. Оставить кому-то целое состояние, не будучи должницей, – нет, не в ее вкусе! Вряд ли она сделала это ради благодарности безвестных наследников или чтобы память о ней долго жила в ком-то. Уместно предположить три причины. Во-первых, мадам могла опасаться погребения заживо. Время от времени в газетах упоминают подобные жуткие случаи. Может, она хотела, чтобы кто-то мог услышать ее, если она вдруг очнется в кромешной темноте гроба. Хотя вздор – в таком случае мадам потребовала бы, чтобы кого-то заселили в склеп сразу после похорон. Однако, согласно завещанию, кандидат мог быть найден в течение года.
Во-вторых, она могла бояться расхитителей гробниц. Возможно, она слышала о деле сержанта Бертрана? Я сам однажды видел, как его зверства разыгрывались в театре.
Однажды, когда сержант осматривал труп красивой молодой девушки, его внезапно охватило желание обнять ее. Ночью после ее похорон он прокрался на кладбище, разрыл свежую могилу и предался плотским утехам с покойницей. Зверское вожделение и услада от этого противоестественного акта были настолько велики, что с тех пор Бертран бродил по ночам по кладбищам в поисках свежих девичьих трупов. Год спустя в зале суда Бертран признал, что иногда мог за ночь откопать от дюжины до пятнадцати гробов, пока не находил нужную ему женщину. Справив половую нужду, сержант неизменно рассекал тело на куски и разбрасывал внутренности. Этот монстр был необычайно хитер, почти непостижим – и долгое время без труда удовлетворял свои жуткие потребности, покуда не угодил в капкан, поставленный сторожем под кладбищенской оградой.
Может, мадам Василисской претила мысль, что ее тело угодит в руки такой гиены?..
Но есть еще третья возможность – и, сдается мне, она лучше всех иных соответствует характеру этой женщины. Возможно, она выделила эти двести тысяч франков только для того, чтобы с удовольствием предвкушать мучения, страх и ужас, какие испытает заявитель, если его так долго будут держать запертым на кладбище. О, как скверно это отразится на человеке! Если таково было истинное намерение мадам Анны Федоровны Василисской, я ее сильно разочарую. Здесь, среди могил, я ем как тигр и сплю как крыса.
Уже поздно. Я прикончил бутылку бургундского и нахожусь в превосходном настроении. Нужно воздать должное благодетельнице. Я встаю, кланяюсь и стучу по медной табличке согнутым пальцем:
– Спокойной ночи, Анна Федоровна, сладких снов!
И табличка гулко звенит мне в ответ.
Во второй раз – то же несчастье. Мои бумаги, тщательно разложенные на столе, снова разбросаны по всему полу. Нельзя забывать класть их в какое-нибудь другое место – или, на худой конец, придавливать их каким-нибудь грузом. Сегодня я прекрасно видел, как они, кружась, полетели на пол от сквозняка. Я очнулся посреди ночи от самого глубокого сна, как будто моим нервам что-то вовремя просигнализировало. Необъяснимо, но вся нутряная внимательность – самая суть моего существа – сосредоточена на этой работе. Я оцениваю ее и ощущаю так, как ощущал бы неотъемлемую часть себя. Пока я сплю, мой разум, так или иначе, настороже. Предчувствие угрозы для моей работы прервало даже крепкий сон.
Я проснулся и увидел, что моя мраморная комната залита умеренным светом, и тому виной – не луч луны, пробившийся снаружи. Наверное, свет отражает легион памятников, этих беломраморных стражей. Он, этот свет, как-то попадает сюда и смешивается с бликами фосфоресцирующего мрамора… Впервые вижу такое освещение – напоминает мне огни в океане, огни святого Эльма. Может, солнечный свет, поглощенный камнем на протяжении дня, сейчас мягко испускается обратно?
Я сел на своей койке. Комната была залита таким ярким светом, что я смог разглядеть все объекты своего исследования. Таинственное явление захватило меня. Может, благодаря этому феномену я расширю мой труд и сумею перевернуть современный взгляд на природу материи? Может, это вообще какой-то новый, уникальный и неизученный тип излучения. Кто знает, кто знает. В этот момент я заметил черную четырехугольную дыру на задней стенке гробницы в том месте, где была вделана медная табличка. Казалось, будто кто-то снял ее. В тот же миг меня обдало легким дуновением ветра, принесшим аромат увядших цветов и потушенных свечей. Этот запах мне случалось обонять и раньше. Ветерок дул от входа в мою гробницу к задней стене (или же от задней стены – ко входу), и я видел, как он подхватил мои бумаги, лежавшие на столе, и сбросил их на пол.
Наполовину испуганный, наполовину разъяренный, я вскочил с постели, чтобы спасти оставшуюся работу. Бумаги снова прилипли к мраморному полу, и, подбирая их, я заметил, что камень – влажный и липкий, будто покрыт слоем некой застывающей субстанции. Стоило немалых трудов соскрести с него все мои заметки без ущерба для последних.
Именно тогда я впервые вспомнил о медной табличке; но, когда я взглянул на нее, она уже вернулась на прежнее место. От нее исходил мягкий свет. Я даже смог безошибочно прочитать имя покойной. Меня охватило безмерное волнение. Я увидел, что передо мной встала новая загадка, новое открытие самой таинственной из всех сил – силы излучения. Я наблюдал нечто такое, что запросто, подобно рентгеновским лучам, минует препоны. Насколько я мог судить, при определенных условиях, под определенным углом преломления, это что-то могло заставлять предметы исчезать! Когда я глянул поверх своего ложа, пластины из меди в нужном месте не было. Я снова сел – и вот она там, где прежде. Как поймать момент перехода из одного состояния в другое? Сколько ни пытался – все без толку. В ту ночь я почти не спал – обдумывал разные методы изучения свойств света, чтобы определить, какой из них лучше всего подойдет в данном случае. Только на заре странное излучение начало медленно ослабевать, и я наконец смог немного отдохнуть. Любопытные прохожие ходили взад-вперед или стояли снаружи, пытаясь разглядеть меня. Я мог только догадываться, что пишут обо мне газеты. Парижанин ведь и представить себе не может, что кто-то может оставаться на одном месте целый год по собственной воле. Одни визитеры просто смеялись надо мной, как над дураком – стояли снаружи и надрывали животы. Другие, глядя на меня, качали головами, полные сострадания и меланхолии.
О, если бы эти печальные парижане только знали, что больше смерти я боялся скуки! Если бы они только знали, что я испытывал, когда мысли о моей работе не давали мне покоя по ночам. Невысокий журналист с блокнотом и карандашиком пытался вытянуть из меня информацию. Хотел уговорить меня отказаться от двухсот тысяч франков, чтобы у него появилась возможность настрочить громкую статью. Кстати, мне действительно хотелось бы знать, что пишут обо мне в прессе – изображают ли они меня героем или идиотом. Все, что мне нужно сделать, – это сказать Ивану, чтобы он принес мне газету. Но я поклялся, что буду брать из внешнего мира только то, что можно увидеть от входа на Пер-Лашез. Ни один соблазн не отвлечет меня от работы. Мой краткий репортаж будет правдивым. Я жестами дал ему понять, что должен вести себя тихо и оставаться здесь, внутри, за дверью и щелью в мраморной стене.
Еще один визитер произвел на меня значительное впечатление. Пришла Маргарет, но не осмелилась подойти сама. Я-то заметил ее черную шляпку с желтыми чайными розами вдалеке между могильными холмами. Когда начался дождь, группа людей как раз возвращалась с похорон и проходила мимо моего жилища. Они встали, прижавшись друг к другу, и бесстыдно уставились на меня. Черноволосый парень с блестящим мокрым зонтом отпустил в мой адрес каламбур; какая-то девица состроила мне рожу. И вдруг я увидел, всего лишь на мгновение, меж двух намокших зонтиков, за тонкой пеленой дождя, широкополую шляпу Маргарет – и ее печальное бледное лицо под ней.
«Ты самая лучшая! – хотелось мне крикнуть ей. – И это все ради тебя, Маргарет! Я сижу здесь, внутри, ради тебя!..»
Я больше не сомневаюсь, что в мраморе этой гробницы действуют межмолекулярные силы, противоречащие известным наукам. Я записал свои ночные наблюдения. Как только наступает полная темнота, где-то ближе к середине ночи, камень начинает излучать мягкий свет зеленоватого оттенка. Склонен думать, что в этом повинен особый вид мрамора – он поглощает свет в течение дня и «отдает» его в виде фосфоресценции ночью.
С другой стороны, структура самого мрамора, по-видимому, меняется под действием этого излучения. Такое впечатление у меня сложилось при двукратном наблюдении. Судя по всему, внешний слой мрамора становится мягким, превращается в вязкую желеобразную субстанцию. При этом явно проступают «жилы» камня. Мхи, папоротники и коралловые включения, вплоть до окаменелостей морских звезд, будто плавают в жидкости и подходят ближе к поверхности. Когда я иду по мраморным плитам пола, мне кажется, что я ступаю по мягкому ковру; прикасаюсь к стенам – и на них остаются отпечатки моих пальцев.
Какое странное и счастливое совпадение, что я начинаю фундаментальную работу о распаде материи и энтропии именно здесь! Наблюдаемое явление тесно связано с данной темой и, несомненно, окажет существенную поддержку моей теории после того, как я внимательно изучу его. Я полон решимости сделать это! Без сомнения, появление этого света и структурные изменения мрамора тесно связаны друг с другом, и они должны вытекать из элементарных законов материи и всех других известных типов излучения. Для экспериментов мне потребуется кое-какое оборудование. Я дал Ивану список и поручил ему раздобыть все для меня. Он лишь посмотрел на меня непонимающим взглядом и презрительно усмехнулся. Убогий! Он понятия не имеет о том удивительном восторге, какой испытывают ученые-первооткрыватели.
Начал набирать вес. Ну и потеха. Никогда не поверил бы, не стань это таким очевидным. Да, нет смысла лгать самому себе – я разжирел. Мой истосковавшийся по нормальной еде организм пустился во все тяжкие – я ем много и быстро. И брюхо всегда набито, спасибо Ивану. Вот, смотрю на свои бедные руки – эти пучки сухожилий и вен изменили свой внешний вид. Между сухожилиями больше нет впадин. Мои вены скрыл жирок. Подушечки пальцев напоминают свежие виноградины, а не изюм, как раньше. Колени стали округлыми и мягкими, формой напоминают купол собора. Если я поднимаюсь на ноги, то пяткам слишком мягко – кости не упираются в пол. Но если эти доказательства пустячны – вот еще одно, более весомое, ха-ха. Я склонил голову над своей работой, полностью забыв обо всем, что меня окружало, и о себе самом. Внезапно, посреди предложения, я захотел отложить перо и выглянуть наружу. Я увидел кусочек голубого неба и кладбище, залитое чудесным осенним солнцем. Оранжевые листья липы медленно проплывали мимо щели в дверях склепа. Стояло раннее утро, и все могилы сверкали от покрывших их капель росы; и захотелось мне увидеть в этом чистом холодном свете творение Поля Бартоломе – мраморную фигуру, идущую от блеска жизни к потемкам смерти. Увидеть – и испытать то счастливое чувство, что сопутствует восхищению таким великим произведением искусства.
Я встал у входа, наклонился вперед и попытался разглядеть памятник – и ничего не вышло. Мое жирное, раздутое тело заполнило узкую щель, застряло в ней, как в ловушке, и, только изо всех сил упираясь в боковые стенки, я смог выбраться и освободиться. Итак, придется взять на себя ответственность за тот нелепый факт, что я – пленник. Я, прежде тощий и несчастный, стал пленником собственного желудка! Мое обжорство лишило меня утешения и счастья созерцания трудов великих мастеров. Оно, собственно, неудивительно – ем за троих и при этом не двигаюсь с места. Что ж, время внести коррективы. Отныне я буду питаться осмотрительнее и начну каждый день бегать трусцой вокруг своего стола. Что хорошего было бы, если бы я стал богат в конце года, но не смог покинуть склеп со своими честно заработанными двумя сотнями тысяч франков? Итак, с сегодняшнего дня – воздержание! О, нелепая трагикомедия обжорства! Куда подевались мои возвышенные намерения? Я допускаю, что они пустили коренья в мою душу – срослись с моей волей и стали частью веры в себя, в начатое дело. Увидев Ивана, идущего между могилами со своей маленькой тележкой по посыпанной песком дорожке, я изо всех сил старался сохранить решимость и волю. Когда передо мной поставили тарелку с аппетитным рагу, я увидел круглое толстое лицо, отраженное в гладко отполированном серебряном блюдце, и твердо сказал:
– Мне это не нужно. Сегодня я хочу только немного бульона и белого хлеба.
Иван посмотрел на меня. Его ухмылка и взгляд, обведший мое округлившееся тело, продемонстрировали, что он меня понял. Спокойно отодвинув тарелку с рагу из мидий, он поставил на стол миску с бульоном из своей тележки. В этот момент запах бульона атаковал мое обоняние с такой силой, что все постановления стали трещать по швам. Едва я глотнул бульон, голод усилился неимоверно. Желудок требовал пищи, будто я уже голодал недели две. Мои внутренности свело судорогой, и я отбросил все соображения в сторону.
Иван вышел на улицу, ведя себя так, словно собственноручно приготовил еду. Он раскрыл горшки и блюдца в своей тележке, демонстрируя мне белую мякоть птицы, коричневую корочку на грудинках, разноцветный итальянский салат, желто-белые сливки. Я встал, потянулся через стол и придвинул к себе миску с рагу.
– Иван, – сказал я. – Неси все, неси! Аппетит вернулся ко мне.
Через мгновение я снова увидел свое отражение в зеркале тарелки. Мои зубы были оскалены, глаза испуганно вращались, а лицо было искажено жадностью. Я походил на животное, защищающее свою добычу. Я опустошил все блюда подчистую. Я умял рагу за компанию с половиной индейки. Мне пришлось заставить себя отложить кости в сторону и не грызть их, как прожорливая гончая.
Должен сказать, что повар, готовивший все эти яства для мадам Василисской, – самый настоящий мастер своего дела. Не верю, что можно готовить вкуснее. Каждое блюдо – как полноценный прием пищи, но при этом вкус одной порции настолько выразителен, что так и хочется съесть все целиком и сразу. Невозможно устоять перед пищей, приготовленной с такой изысканностью – она одинаково приятна для глаз, носа и десен! Я благословляю этого великого неизвестного художника-повара – и проклинаю его. Мне начинает казаться, что я никогда не покину эту могилу. Если так будет продолжаться и дальше, я стану толще, чем Гаргантюа.
Иван принес мне аппаратуру, необходимую для экспериментов. Он разложил ее всю передо мной с мрачной и злобной гримасой, сочившейся вязкой слизью между россыпью прыщей на его лице. Как этот дикарь мог понять, для чего нужны призмы, телескоп, затвор, микроскоп, электрический элемент и фотокамера? Химический факультет университета предоставил эти предметы в мое распоряжение и сопроводил их весьма лестным письмом. Они считали, что им очень повезло, что они помогают такому молодому ученому всем, чем только можно. Если бы они знали, с какой целью я бы использовал это оружие! Я готовлюсь разрушить весь хлипкий фундамент их образовательной структуры, нанести удар ножом по их авторитету, бросить пылающий факел в их ветхие, иссушенные догмы. Моя новая теория прочно засела у меня в голове; мои доказательства собраны в стопки бумаги. Единственное, что мне осталось, – засвидетельствовать странное явление, имеющее место здесь, на Пер-Лашез, и объяснить его с точки зрения моих выкладок. На сей момент все усилия проходили даром. Чем тщательнее и скрупулезнее я исследую, тем загадочнее становится ночной феномен. Как я могу спать, если не способен найти ответ на загадку этого излучения?
Это очень отчетливое, узнаваемое слабо-зеленоватое свечение, идущее от мраморных стен без видимых на то причин. Оно не подчиняется известным законам оптики, как можно было бы ожидать. Оно не может быть нарушено, поляризовано или преломлено магнитным полем или электрическими токами. На самом деле, и это самое зловещее, у него вообще нет спектра. Оно проходит через призму прямо, как через обычное стекло, и покидает призму точно так же, как и входит в нее. Его невозможно сжать или рассеять с помощью линзы. Оно не вступает в химическую реакцию и не оставляет следов на фотопластинке. Кажется, что оно существует вопреки всем законам природы!
Тем не менее оно оказывает явное химическое воздействие на мрамор. Это не иллюзия. Это что-то столь же реальное, сколь и зеленый свет. Мои руки чувствуют это. Моя аппаратура фиксирует это. Как правило, все начинается сразу после полуночи. Кажется, что зеленому свечению требуется время, чтобы подействовать, чтобы изменить химическую структуру мрамора. Размягчение постепенно увеличивается в течение утра и достигает своего пика на рассвете, когда излучение уходит. Затем, при дневном свете, эффект окончательно сходит на нет, и камень снова становится твердым в течение дня – таким, каким он и должен быть.
Покуда сохраняется этот эффект, на мраморе остаются отпечатки пальцев, его легко разрезать и проткнуть. Он напоминает желе, головку сыра в процессе застывания. Касание руки оставляет отпечаток, заполняющийся постепенно. Порез от ножа остается на какое-то время, а затем снова исчезает. В то же время кажется, что мрамор обладает некой притягательной силой. Его внешний слой – липкий на ощупь. К нему прилипают легкие предметы, и при прикосновении к нему вязнет рука, после чего на коже возникает легкое жжение.
Я безуспешно пытался найти объяснение этим необычным и противоречивым явлениям. Я совершенно сбит с толку и поступлю так, как поступает любой ученый, когда он сбит с толку. Я попытаюсь разработать новую теорию, совместимую с моей собственной системой воззрений. Задумался, не является ли таинственное излучение родственным тому, что наблюдал польский инженер Рышновский. Устанавливая электрическое освещение в здании сейма в Лемберге, он столкнулся с неизвестным явлением, описанным так: «Во время полуночных испытаний в комнате, прилегающей к помещению, где стоит динамо-машина, появились зеленые светящиеся шары. Следует отметить, что оба помещения разделяла стена шириной в один метр. Феномен повторялся раз за разом в момент отключения электроэнергии». Ища способ получше изучить необычное явление, Рышновский сконструировал автоматический прерыватель тока. Ему удалось вызвать большее количество светящихся шаров – все они в конце концов сливались, создавая единородное излучение. Инженер рассматривал сии шарики как разновидность материи, интерпретировал их как доказательство существования ранее не исследованной частицы, названной им «электроидом».
Имел ли случай Рышновского отношение к таинственному излучению из гробницы мадам Василисской? Как будто бы да – но где же тут динамо-машина? Официальная наука скептически отреагировала на сообщение поляка. Наши выводы различаются: он считает свои шары новой формой материи, ну а мой феномен уверенно можно отнести к явлениям нематериального толка. Возможно, для него пока не выделили подходящую категорию; он – что-то за гранью возможностей исследования современной науки. Думаю, я наблюдаю свечение эфира. Это мировой эфир, ставший видимым, – он пронизывает все сущее, создает все сущее. Его атомный вес равен 0,0000096 веса атома водорода, а скорость насчитывает 2 240 000 метров в секунду.
Прошел всего год с тех пор, как Пуанкаре написал в своей «Математической теории света»: «Вопрос о том, существует ли эфир на самом деле, имеет мало значения для любого физика. Пусть этим занимаются метафизики». Замечание демонстрирует весьма досадную недальновидность блестящего ученого – мол, если что-то вам непонятно, просто не нужно этим заниматься. Ну как же! Этот вопрос чрезвычайно важен как раз таки для нас, физиков. С тех пор, как Максвелл предложил свою электромагнитную теорию света, с тех пор, как мы должны признать, что электричество – это не сила природы, а частица, с тех пор, как появились две атомные частицы, протон и электрон, наше представление об энергии и ее природе сделалось гораздо более четким. Отсюда был всего один шаг до смелого заявления Менделеева, первооткрывателя периодической таблицы элементов: «Мировой эфир имеет химическую природу и объединяет все элементы в моей таблице в одну систему».
Благодаря этому (и подтверждающему объяснению света Карлом Георгом Рудорфом как первоисточника материи) рухнуло былое мнение об атоме, будто он плавает в мировом эфире, как дерево в воде, и фактически чужд ему.
Теперь я стою на фундаменте собственной системы. Атом образуется из эфира. Он подобен урагану в эфире, циклону, каковой сгущается и затвердевает. Он возникает из-за жутко быстрых движений частиц эфира, вращающихся в пространстве, а не движущихся по прямой линии.
И как же возникает сам этот мировой эфир? Вот где величайшее чудо физики сольется с метафизикой! Тут, мсье Пуанкаре, движение преобразуется в субстанцию!
Мировой эфир – это просто поток энергии в материальном мире. Энергия – это не свойство материи, а более ранняя, издревле существующая субстанция, родящая материю. Таким образом, решается и проблема распада материи, так беспокоящая наших физиков. Материя должна распадаться, чтобы снова стать чистой энергией.
Закон сохранения энергии верен – но он начинает действовать задолго до рождения материи. Возникает цикл энергетических волн, и из них перво-наперво создается материя. Вот почему мировой эфир является материальным и нематериальным одновременно. Это и элемент, и энергия. Он является носителем всех явлений в видимом мире, но хотя он и приобретает все свойства, сам по себе лишен их напрочь. Вот почему самосветящийся эфир в моем мраморном склепе не обладает ни одним из свойств света.
И все же я испытываю тревогу, ибо чем больше я наблюдаю, тем больше вскрывается таких свойств, каким я не могу подыскать объяснения. Я думаю об исчезновении медной таблички на задней стене гробницы. Это явление происходит внезапно, и обратный эффект тоже весьма резок. Состояния сменяются так скоротечно, что я не в силах уловить момент перехода. Посреди ночи, лежа в постели, я вижу, что медной таблички больше нет. Я встаю, иду к ней и пытаюсь нащупать металл. Его там нет, и точка! Табличка пропадает с концами, но какое-то время спустя материализуется на прежнем месте вновь.
Мне нужно добавить, что с этим исчезновением меня охватывает неприятное чувство тревоги, появляется затрудненное дыхание, сильное сердцебиение. Когда табличка на месте, я спокоен. Я уже говорил о структурных изменениях мрамора и в заключение должен признать, что я не так умен, как мне казалось. Несовместимые свойства излучения ставят меня в тупик. Я теряю уверенность в себе и снова начинаю сомневаться в том, что это мировой эфир, а не что-то другое, наполняет мое жилище по ночам зеленым светом.
Но если не эфир, то – что же?..
Я получил ответ на свой вопрос. Под последним предложением в заметках, сделанных ранним утром, перед тем, как в изнеможении заснуть, обнаружил кое-что еще – под крайней строкой, вербализирующей мой насущный и главный вопрос. «Но если не эфир, то – что же?»
«Это дыхание эмпузы». Кто такая «эмпуза»? Что это? И, раз уж на то пошло, кто это написал? Все страннее и страннее обстоят дела. На первый взгляд – это мой собственный почерк. Присутствуют все характерные черты – кривоватая «х», больше похожая на «к», длинный штрих у буквы «у». Но если изучить надпись внимательно и критически, можно понять – это всего лишь очень старательная попытка скопировать мой почерк. Но ведь я здесь один. Не так ли? Остается только одно объяснение. Я сам, будучи в глубокой фазе сна, встал и написал эти странные слова. Почерк исказился из-за моего пограничного состояния. Но откуда же я взял этот термин – «эмпуза»? Я не имею ни малейшего понятия, что он означает. Мог ли он прийти из сна, из бездны бессознательного, куда не проникает ни один луч разумности?
Я никогда не замечал за собой склонности к хождению во сне. Тело никогда раньше не подводило меня – если не считать мук голода, позорно сбивавших меня с крутого горного пути науки.
В любом случае не исключено, что я впал в патологическое состояние сознания. Должен признать, что мое тело и мой дух сейчас находятся в странном конфликте. Меня мучает это зловещее обжорство. Я каждый день клянусь себе не переедать – и нарушаю все эти бесплотные обеты в пользу плотного обеда. Сдается мне, мой дух слабеет…Пересмотрел в очередной раз мои размышления. В целом они верны, но теперь я вижу их шаткость. Я утрачиваю энергию и характерную для моих работ четкость мысли, в коей мне никогда не отказывали даже самые яростные противники. Теперь, даже видя очевидные изъяны, я не пытаюсь их исправить – я попросту не ведаю, как это сделать, с чего начать.
Куда более важным, чем любой из этих вопросов, является вопрос о дыхании эмпузы. Теперь мне кажется, что это слово действительно объясняет все, что произошло. Я убежден, что все станет лучше, когда я установлю его значение. Тогда я верну себе ясность мысли и преодолею это тошнотворное обжорство, этот животный порыв набить желудок. Борьба с этим неутолимым голодом изматывает меня! Когда я наконец насыщаюсь, я испытываю такой стыд и отвращение от собственного безволия, что мне хочется изодрать в клочья свое обрюзгшее лицо и раздавить белые, мягкие, заплывшие жиром руки, неуемно пихающие еду мне в рот.
Не предполагал, что неумеренное потребление пищи провоцирует нездоровый голод. Так происходит с гусями, откармливаемыми ради печени и потрошков. Может, меня также откармливают, как гуся? Но с чего бы вдруг?..
Сегодня я впервые заспался. Хотел приступить к работе вчера вечером, как обычно, но мои мысли были спутаны как никогда. Вчера праздновали Радоницу. Огромная толпа людей заполнила кладбище с первых утренних часов и оставалась до наступления сумерек. Парижане повсюду искали могилы предков и молились за них. Венкам, цветам и свечкам не было счету. Гомон гулял над могилами. Почти весь день перед моим мраморным домом собирались группы людей. Первыми посетителями оказались две женщины, одетые в черное. Они вели за собой дитя, маленькую девочку. Возможно, это были жена и мать кого-то из покойников. Ребенок смотрел на меня большими испуганными глазами.
– Мама, – спросила она, – это же тот дядя, запертый в склепе на целый год?
Женщины оттащили малышку в сторону. Они сочли, что глазеть на человека в клетке неприлично – кладбище всяко не зоосад! Через пятнадцать шагов маленькая девочка забыла и обо мне, и обо всем остальном на погосте. Она висела на руках у женщин, подтянув ноги кверху, и какое-то время они так и носили ее по тропкам, как маленького ангела.
Не все посетители отличались таким хорошим воспитанием, как у этих дам. Кое-кто хотел вовлечь меня в разговор. Небо то затягивали дождевые облака, то озарял солнечный свет; я наблюдал зевак то в ярком сиянии дня, то в полумраке. В конце концов я уселся ко входу в склеп спиной.
Ближе к вечеру навалилась зловещая тишина. Иван принес мне ужин, и, пока я сидел и раскладывал его по тарелкам, в дверную щель сунулся кто-то еще.
– Мсье! – воззвал он. – Минуту внимания, прошу!
Это был молодой человек со свежим лицом. Судя по его наружности, он продавал какую-то ерунду или ремесленничал – что-то в этом роде.
– Мсье, – повторил он, – не оставайтесь тут более. Лучше забудьте об этих проклятых деньгах! Уходите… она уже дважды укусила меня в горло…
При этих словах Иван прыгнул вперед, как дикий зверь. Я никогда не видел его таким. Растрепанные усы, казалось, встали дыбом, как у кота. Он занес кулачище и погрозил им молодому человеку. Тот втянул голову в плечи, что-то пробормотал и испуганно скрылся в сумерках. Кладбище снова укуталось в тишину.
– Это еще что за явление? – спросил я.
Иван ухмыльнулся.
– А мне почем знать, – ответил он своим нудным, дребезжащим голосом.
Но я-то знал – это пекарь мадам Василисской. Дважды укушенный в шею?..
Я устал от постоянного напряжения воли, требовавшегося, чтобы целый день сносить внимание толпы, и заснул как убитый. Проснулся я в напряжении, с ощущением беспокойства внутри, чувствуя что-то на правой руке и на горле. Мой взгляд упал на небольшую запекшуюся корку крови над левым запястьем. Аккурат на краю небольшой раны. А ранок таких – несколько. Мне показалось, что меня укусили в это место. Я не могу подобрать лучшего слова для такого типа раны, ибо кожа вокруг нее была белого цвета и дряблая, и выглядела так, как будто на нее на ночь наложили припарку. Я схватился за горло и обнаружил там похожую рану.
Стараюсь не думать о том, кто мог оставить их мне. Возможно, подражатель сержанта Бертрана? Неужто на свете взаправду существуют такие люди, полные неконтролируемых зверских желаний? Бродят ли они по ночам по кладбищам, калеча трупы? Сгодился бы в качестве хорошей замены мертвецу несчастный, обреченный дневать и ночевать в склепе, урвавший малую толику нормального сна? Ночи нынче холодные. Нужно плотнее закрывать двери гробницы. Если я не намерен околеть тут, надо бы попросить Ивана принести обогреватель. Мрамор остывает быстро… Спросил слугу, как он собирается готовить склеп к зиме. Тот посмотрел на меня так, будто ни словечка не понял. Некое мрачное наитие посоветовало мне скрыть от него ранки непонятной природы, так что я поднял повыше воротник и рассучил рукава рубахи. Ох, и цепкий же взгляд у этого татарина! Чувствую себя так, будто утаиваю от него некий постыдный проступок.
– Мне нужна печка, – выкрикнул я в его ноздреватое лицо. – Понимаешь? Тепло!
Иван кивнул. Внезапно мне кое-что пришло в голову.
– Послушай, Иван, – спросил я, – а почему ты сам не попытался заработать эти двести тысяч франков? Ты мог бы! Вакансия открыта для всех – почему же ты не подал заявку?
Тут я увидел, как этот угрюмый брюзга и ворчун впервые выказывает яркую и совершенно несвойственную ему эмоцию. Черты его лица исказились гримасой ужаса. Сложив два кривых, заскорузлых пальца вместе, он неуклюже перекрестился и забормотал в усы:
– Нет, нет, ни за что, ни за что…
Я не знаю, почему меня тоже охватил ужас при этом «нет-нет» и с чего я вдруг весь задрожал, словно меня окатили кипятком и ледяной водой одновременно.
Я схватился за бокал с вином, чтобы справиться с паникой. Край рукава приподнялся, и взгляд Ивана упал на ранку над моим запястьем. Ужас отступил, а затем растаял на его лице, уступив место улыбке, застрявшей там, между уродливых кожных болячек.
Приходила Маргарет, долго стояла у мраморного порожка перед входом в склеп. Над ее шляпкой с чайными розами качалась голая ветка. Ее глаза были полны слез, катившихся по бледным щекам. Она была так близко – посланница жизни, искусительница… Париж, чьи отголоски жизни я постоянно слышал, будто подослал ее ко мне, чтобы я подчинился искусу. Противостояние длилось почти час…
– Эрнест, – сказала она. – Я прошу тебя… Выйди оттуда! Ты меня больше не любишь? Я позволяла тебе поступать по-своему… Я хотела, чтобы ты верил, что я такая же сильная, как и ты, но я больше не могу выносить твоего присутствия здесь. Позволь мне забрать тебя отсюда. О, Эрнест, ну посмотри на себя! Что за глупость – жертвовать своим здоровьем и жизнью только ради каких-то денег. Разве мы оба не были счастливее, когда не знали, как будем расплачиваться за следующий ужин? Помнишь тот вечер в моей комнате? А ту нашу прогулку по Фонтенбло? В ресторане нам принесли огромный счет – и мы улизнули, даже и гроша не заплатив! О, как мы смеялись… а ты давно смеялся? Если любишь меня – ну же, выходи!..
Я стоял в трех шагах от нее, держась обеими руками за край стола. Тысячи слов любви были готовы сорваться с моих губ. Тысячи подтверждений моей тоски по ней и нежности рвались из моего сердца. Но мне не разрешалось говорить, если я хотел честно завоевать свой приз. Я мог позволить выражаться только своим глазам. Но сможет ли красноречивый взгляд объяснить, почему я не могу отсюда уйти, зачем взвалил на себя эту ношу, почему исполнен решимости заполучить эту награду? И что пути к возврату уже нет, что я – узник собственного отяжелевшего тела? Но прежде всего я должен остаться здесь для разгадки тайны склепа – для того, чтобы узнать, что же такое дыхание эмпузы.
– Видел бы ты, что о тебе пишут в газетах, – продолжала Маргарет. – А что друзья о тебе говорят! Ты послал отчет в университет – все судачат о том, что по ночам ты видишь какой-то свет…
Ого, а вот это уже интересно. И что же, что они об этом думают?
– …говорят, ты сошел с ума и это какая-то форма бреда. Я в это не верю – я знаю, что ты сильный человек, – но…
Ах, «сошел с ума»? Ну да, другой реакции от самодовольных догматиков, наверное, и не стоило ждать. Да пусть думают обо мне что хотят! Как будто здесь, в склепе, меня такие вещи волнуют!
– …но ты же не хочешь, чтобы оскорбления этих людей перестали быть бесплодными, скажи мне? Я не хочу, чтобы ты лишился там рассудка! О, как я люблю тебя, Эрнест. Как я люблю тебя… Я больше не могу этого выносить.
Я тоже не мог вынести этого дольше, будучи близок к обмороку. Неимоверным волевым усилием я дал ей знак – «уходи», после чего отвернулся и долго стоял, пока ее тень не исчезла с мраморного пола, покуда рыдания не затихли среди могил.
Но она – верная, добрая; самая лучшая любовь, какая только может быть у смертного мужчины! – посетила меня снова, уже ночью. Она поборола ужас перед кладбищами – а ведь раньше дрожала от одной только мысли о ночном погосте! Ну конечно, кто, как не моя отважная маленькая Маргарет!.. Ночью я очнулся от тяжкого забытья – сейчас часто сплю именно так – и осознал, что больше не один. Кто-то склонился ко мне и поцеловал – болезненно и несказанно азартно. В зеленоватом свечении вижу силуэт женщины. Отвечаю ей поцелуем, не проронив притом ни слова. Мне запрещено говорить, но целоваться – дозволено… Маргарет обнимает меня с удивительной силой, рожденной тоской и терзаниями. Маргарет – кто, как не она? Все мое тело покрыто ранками. Это следы укусов, шрамы от ее неистовых поцелуев. Я бессильно шатаюсь. Плоть кажется бескровной. Мышцы затекли и размягчились, кожа увяла. И раны не заживают просто так – их покрыла отвратительная мокрая короста, подобная той, что скапливается у Ивана на гноящемся лице. Маргарет приходит теперь каждую ночь… каждую ночь.
Иван проговорился. Что ж, я знаю, что такое эмпуза. Выпытал-таки. Он все знал, и это было видно по его глазам, по плохо скрываемому интересу к моим ранам – он, казалось, считал и оценивал их. Я видел такой испытующий, оценивающий взгляд на боксерском ринге, когда оба избитых и окровавленных соперника медлят перед тем, как нанести нокаутирующий удар.
Едва мне стало отчетливо ясно, что Иван знает, что такое «эмпуза», я двинулся к нему. До сих пор вижу, как он попятился от меня, как вжался в угол, когда я схватил его за горло. Я встал перед ним.
– «Эмпуза» – что это значит? – спросил я. И тут я увидел, что к нему вернулся страх, оттесняя дерзкое презрение, каковое он так долго позволял по отношению ко мне. Иван хитро подмигнул мне, но теперь я знал, что он собирается сказать правду.
– Так она себя называла, – проскрипел он.
– Кто?
– Она стала такой на Крите. Полгода жила в Самарийском ущелье, у гор Лефка-Ори. Я водил ей овец, и она приносила их в жертву…
– Так какое у слова «эмпуза» значение?
– Такое же… – Иван замялся. – Такое же, как у слова «вурдалак» – в Албании, «упырь» – в Болгарии, «мура» – в Галисии, «брукса» – в Иберии. Древние греки называли их «ламии» или «эмпузы». Все народы всего мира знают об этих тварях.
– А я не знаю всех твоих мудреных слов. Какой в них смысл?
– А смысл такой – есть такие люди, чья жажда настолько сильна, что они приносят в жертву нечистому свою человечность. В подобии жизни они существуют и после того, как сошли во гроб.
Я отпустил его. Я понял достаточно. Меня откармливали в этой мраморной тюрьме для… для вампирши? Мое дряблое, раздутое тело было всего лишь вместилищем крови? Мои кровеносные сосуды должны были расшириться, чтобы из них можно было с легкостью извлечь все соки? Так я, значит, – подношение для вампирши, приходящей каждую ночь и пьющей до полного насыщения! Чем больше я отдаю ей, тем реальнее она становится. Легковесная, как тень на заре, в последние ночи она стала неподъемной ношей, гнетущей и давящей. Ее дыхание, проникающее даже через камень, окутывает меня смрадным саваном разложения. Дыхание, что способно расплавить мрамор… Но, возможно, изменение свойства камня – лишь иллюзия, и я один наблюдаю его. Мой разум отравлен эманациями эмпузы. Мышцы и нервы, мой мозг – все насыщено жгучим ядом разложения.
Осознание правды принесло с собой ледяное спокойствие. Зная о своей болезни и потере контроля, я вновь обрел отвагу. Я не собираюсь отступать, особенно сейчас, когда противник известен. Я твердо намерен сорвать куш в двести тысяч франков – несмотря на жуткое соседство нежити, вопреки всем ужасам этой гробницы.
Стремясь к телесной форме, вампирша должна подчиниться законам физики. Желая вернуться к жизни, она, дура, не понимает, что жизнь можно отобрать и еще раз. Я разорву паутину, сплетенную вокруг меня. Да, паутину, тщательно замаскированный капкан – но я остаюсь в нем добровольно, и каждый заработанный здесь грош окупится сполна. Склеп – это моя тюрьма: ноги путаются в невидимых нитях, а руки, скованные липкими тенетами, прочными, словно струны арфы смерти, при каждом движении наполняют стоячий воздух усыпальницы гармониями распада.
Но мне хватит сил выстоять. Я крепок, тучен, откормлен ее же стараниями! И двести тысяч франков – на расстоянии протянутой руки, ибо сегодня последняя ночь. И уж этой-то ночью я буду так бдителен, как никогда в жизни. Я почти победил!
Слышно, как постепенно засыпает город. Невзирая на осенний холод, я отворил склеп, чтобы тихие отзвуки Парижа сладко нашептывали мне о жизни. Той жизни, в чей водоворот я намерен окунуться с моим новообретенным состоянием в две тысячи франков. В ночных облаках сияют отражения множества огней. Они ярко мигают, перемещаясь взад и вперед в определенном порядке. Это вспышки электрического рекламного щита, обещающего роскошную ванну, театральное представление или увеселительный круиз… Я терпеливо жду.
Около полуночи зеленое свечение в моей тюрьме усиливается. Я смотрю на медную табличку с именем Анны Федоровны Василисской… Но дышу спокойно, как будто сплю… Теперь медная табличка медленно растворяется в зеленом сиянии. Она становится меньше и круглее – превращается во что-то, напоминающее ослиное копыто, – и в зеленом свете то тут, то там проявляются вокруг нее клубы слабого красного тумана. Но вот последний из них исчезает, оставляя зияющую четырехугольную черную дыру в мраморе.
Затем из дыры вырывается легкий ветерок, похожий на дуновение вьюги пасмурным зимним днем. Ветерок сворачивается в клубок, становится плотнее, приобретает форму – и снова кто-то стоит у моей кровати…
Я вижу глаза мадам Василисской, ее крупный нос, ее полные губы – кроваво-красные, с трудом прикрывающие крепкие, белые, заостренные зубы.
Все эти черты уже знакомы мне по тому портрету, продемонстрированному прежде. Она склоняется надо мной, целует меня… Я обхватываю руками ее горло, чувствую, как мои ногти впиваются в ее плоть. Это ощутимая плоть, вовсе не эфемерная. Задыхаясь, вампирша бьется, увязнув во мне, – упирается руками мне в грудь… но я держу ее своими толстыми лапами-окороками и не отпускаю. В какой-то момент мы падаем с кровати, оба катаемся по полу, как сцепившиеся кошки. Все это время я крепко держу ее за горло. Все ее тело сотрясают конвульсии. Эта плоть создана из моей же крови, и она правдоподобна до дрожи! Я вцепляюсь в нее, как гончая, мои зубы таранят ее горло… ее движения делаются слабее… слабее… наконец она больше не может сопротивляться.
Но я хочу быть уверен, что действительно победил. Мой рот наполняется кровью. Ах, да, это всего лишь моя собственная кровь, поэтому пить ее не зазорно – я всего-навсего возвращаю то, что изначально принадлежало мне! Долгое время она лежит совершенно неподвижно. Я встаю. Соленый вкус наполняет мой рот, губы слегка слипаются, руки покрыты кровью, моей собственной кровью – я ее отвоевал! Эмпуза лежит, вытянувшись, на полу и не дышит. Мраморный склеп помрачен, зеленому излучению конец. Я просидел всю ночь, не зажигая света. Но внутри меня свет горит ярче солнца – ибо я свободен, я победил. Утро поздней осени выдалось серым и хмурым. Эмпуза покоится, распростершись, на полу, с перекушенным горлом. Она мертва во второй раз, эта хитрая мадам Василисская. Я смотрю ей в лицо – и отстраняюсь. О, это последняя уловка перед тем, как уступить мне! Она приняла облик Маргарет – желает убедить меня, будто я убил свою ненаглядную. Ну уж нет, Маргарет никак не попала бы сюда. Я ударяю труп-оборотень ногой по лицу, отпихиваю в угол. То-то же Иван удивится, когда придет… И вот уж разгорается день… Я свободен.