Не отрицаю – видок у меня все еще не вполне поправившийся. Но на свой счет я никаких иллюзий не питаю – мне отлично известно, что до выздоровления очень далеко. Хотя никак нельзя отрицать и то, что теперь мне все-таки ощутимо лучше, и я могу с уверенностью заявить, что вскоре оправлюсь с концами. Болезнь проходила тяжело и, как бы это сказать помягче, странно – первоначально вовсе не имея никакого отношения к физическому здоровью. Как меня так угораздило, спрашиваете? Ну да, так и знал – сенсационные статейки в газетах не дали вам ясного представления о моем случае. Много обо мне судачили всякого – неприятно, знаете ли… Наверное, следовало мне все-таки не стесняться и сразу же внести ясность. Но я почему-то никак не мог решиться на публичные высказывания. Вам же, мои дорогие друзья, мне хочется выложить все как на духу. Верно ли я сужу о том случае? Тут, без сомнений, можно о многом поспорить – ввиду того, что следствие, как все знают, ни к чему не привело. Но разве могло дело сложиться иначе? Что ж, если я последовательно изложу все факты, история моя послужит доказательством тому, что таинственные силы внушения нисколько не исчерпываются салонными фокусами, гордо именуемыми «гипнозом». Старым культам Востока известны такие тайны, что нам и не снились; в моем случае речь идет, если уместно так выразиться, о передаче воли на расстояние – о воздействии, не требующем посредства каких бы то ни было устройств вроде всем известного проволочного телеграфа. Я посвятил непродолжительный период жизни изучению философии техники – так вот, в этой области науки немало толкуется и о сугубо биологических по природе проекциях. Согласно многим положениям этой дисциплины, все наши самые эффективные изобретения – лишь жалкие попытки подражать органам и функциям телесного порядка. Телескоп создан по образу и подобию реального зрительного органа; молоток представляет собой укрепленный аналог сжатого кулака, связанного с рукой до плеча; проволоке обыкновенного телеграфа соответствует система нервных волокон. И какое бы новое и поразительное изобретение ни было сделано в будущем – можно с уверенностью сказать, что оно имеет свой эквивалент в нас самих. И вот – недавно открытому беспроволочному телеграфу соответствует странное явление, о котором мне предстоит рассказать вам. Впрочем, рассудите сами, соответствует ли. Пускай каждый сам подыщет себе кажущееся наиболее разумным объяснение.
Все случилось, как вы уже знаете, восемнадцатого мая, когда я предпринял на велосипеде поездку на плоскогорье Карста. Я страстный велосипедист и в своей морской службе очень остро чувствую это лишение – несчастную разлуку с велосипедом. К мотоциклеткам, как и к экипажам о четырех колесах, я равнодушен – люблю, знаете ли, мчаться так, чтобы ветер свистел в ушах, и больше всего меня увлекает при езде приложение собственной силы для ускорения движения. Сходя на берег, я пользуюсь первой же возможностью совершить велопрогулку.
Шестнадцатого числа мы бросили якорь в гавани Триеста, и я, как водится, поспешил утолить давнюю слабость. Летний зной плавил воздух. Я порядком устал на обратном пути – но сгущались сумерки, и я должен был торопиться, так как все офицеры нашего крейсера получили приглашение на вечер; я был рад возможности повеселиться в кругу товарищей. Дорога тянулась несколько отлого, и я мог свободно отдаться приятному чувству достаточно быстрой, но притом безопасной и плавной езды. Вдруг на моем пути выросли смутные очертания громоздкого автомобиля – как раз в эту минуту в его салоне вспыхнул свет. У машины столпилось несколько человек – казалось, они застыли в нерешительности, не зная, в какую сторону теперь податься. Как я подметил, как раз за автомобилем начиналось перепутье – трехсторонняя дорожная развилка.
Когда я подъехал к машине, от группы отделился мужчина и подошел ко мне, кланяясь и приподнимая шляпу. При свете фонаря я обратил внимание на то, что у него странно – несимметрично – расставлены глаза, и почти совсем нет бровей. На очень плохом немецком языке он спросил меня, как проехать на Герцерштрассе. Путь был от этого места очень сложный; рассказать ему так, чтобы он понял, было бы трудно, и я вынул свою карту, чтобы по ней объяснить ему дорогу. И в тот момент, когда я нагнулся, чтобы свет от моего фонаря падал на карту, я почувствовал внезапное, даже и не сказать чтобы неприятное давление на темя – и потерял сознание. Когда я пришел в себя, вокруг меня царил сплошной мрак. Очертания улиц, виденные мною на карте, так отчетливо врезались мне в память, что я мог бы, особо не задумываясь, нарисовать их по памяти. Но я тотчас же сообразил, что мне предстоят дела поважнее. Дело пахло серьезной опасностью, и я живо помню, что осознал свое положение далеко не сразу – а когда отдал себе отчет в нем, то даже и не удивился. Оказалось, меня связали, но я тут же начал выворачивать пальцы из узлов и дергать руками в попытке ослабить путы.
Вдруг я услышал чье-то дыхание около себя. Стремясь выяснить, кто делит со мной неволю, я окликнул компаньона – вполне понимая, что рискую, если это стерегущий меня караульный, схлопотать еще один удар по голове.
– Где это мы? – ответил мне вопросом чей-то голос из мрака. Мне он показался очень знакомым – уж больно тембр своеобразный, «густой». Я ответил, что сам не знаю, где мы находимся; чтобы с первой же минуты положить конец пустым расспросам, я предпочел назваться:
– Лейтенант Инфангер, к вашим услугам.
– Ого! – изумленно протянул мой товарищ по несчастью. – А я – барон Латцманн.
Выходит, я не ошибся – со мной рядом лежал мой добрый знакомец, связанный, как и я, по рукам и ногам. Барон Латцманн был военным корреспондентом одной крупной газеты и одно время делил с нами тяготы восточноазиатской военной операции против боксеров. Странно было, что именно нас схватили и доставили сюда, в это неведомое помещение, где царил непроницаемый мрак. Вполголоса мы обменялись подробностями нашего похищения. Как и я, барон угодил в коварно подстроенную западню. Он слыл героем-любовником и в последнее время был захвачен одной особой – уникальной хотя бы потому, что неприступность сей дамы делала завоевание ее симпатий задачей трудной, но притом и страстно-увлекательной. Только сегодня Латцманн получил известие, открывавшее перед ним врата рая, – и, конечно же, отправился на зов. Ожидали его в условленном месте – по канону итальянских новелл, это был уединенный дом, имеющий непростой окольный подступ к себе. Он сел в заранее подосланную карету, где ему завязали глаза… и очнулся только тогда, когда повязка эта спала – в комнате, сплошь увешанной коврами. Что произошло дальше, он не запомнил – надо полагать, его усыпили каким-нибудь одуряющим газом, не имеющим запаха. Во время рассказа барона мое внимание было привлечено каким-то едва слышимым шумом; у нас, моряков, очень чуткий слух. Пока он говорил, я напряженно вслушивался, а потом тихо сообщил ему:
– Хотите знать, где мы находимся? На каком-то судне. Я слышу плеск воды о борта. Движения нет – значит, мы до сих пор в гавани.
– Но куда… куда эти мерзавцы хотят сплавить нас? – В голосе Латцманна слышалась искренняя тревога.
Вдруг меня точно толкнуло что-то. По всему телу, с головы до ног, пробежал холод. Я зябко сжал и разжал пальцы – и будто бы даже вскрикнул, когда задубевшая кожа сильно натянулась на них. Какой-то звук изумления или испуга у меня определенно вырвался, ибо барон спросил:
– Что с вами?
Мне вдруг в красках, с необычайной живостью, вспомнился один пережитый момент.
– А помните, – спросил я, стараясь, чтобы голос звучал спокойно, – тот случай под сводами пагоды в Цзинане?
Собственно, вопрос напрасный – конечно, он помнил; поди забудь нечто подобное! Я затруднился бы объяснить, почему именно в эту минуту вспомнилась пагода в Цзинане – может, из-за схожего с пережитым тогда чувства подспудной опасности? Или память эту вызвало впечатление от явно азиатской физиономии незнакомца, справлявшегося у меня о дороге? Раскосые глаза, чуть смуглая кожа… Не знаю, не знаю. Так или иначе, сцены в пагоде живо встали у меня перед глазами. Барон Латцманн принимал самое деятельное участие в походе на Пекин; он мужественно сражался с мятежниками и посылал пламенные отчеты в свою газету. После вступления в императорскую резиденцию он широко и безудержно предался удовольствиям, приличествующим победителям; Венера следовала по пятам за Марсом. Между туземными красотками и дамами, примыкавшими к нашим колоннам в портовых крупных городах, закипело соперничество. Вокруг барона Латцманна и его верной подруги Гортензии, миловидной хохотуньи-француженки, сгруппировался веселый кружок; иные офицеры нашего отряда также примкнули к нему. Однажды эта группа и оказалась в полном составе под сводами цзинаньской пагоды, представлявшей собой маленькое архитектурное чудо и видную святыню буддийской веры. Я тоже принял полученное приглашение – и должен признать, что барон образцово умел занять своих гостей. Выпито было очень много, и все мы были уже в довольно лихом настроении, когда кто-то вдруг предложил осмотреть наконец внутреннее убранство пагоды – ибо ради нее мы, в сущности, и приехали! Мы выстроились в торжественную процессию и с песнями, неумело имитирующими туземный церемониал, направились через небольшой деревянный мост к храму. Миновав нескольких монахов с хмурыми лицами, весьма неохотно отперших нам двери, мы вошли в святилище. В пропитанном благовониями полумраке мы увидели на высоком постаменте, снабженном узкой лесенкой, священную статую Будды со сложенными на животе руками и окаменелой улыбкой на губах. Статуя была облачена в дорогие шелка. Вопреки просьбам служителей храма мы взобрались по ступеням лестницы, чтобы поближе рассмотреть статую. Она была, по-видимому, очень стара и сработана из глины. Что поражало в ней – так это странное выражение глаз, будто обращенных внутрь самих себя. Статуя занимала возвышение прямо напротив лестницы. Вдруг Гортензии вздумалось примерить священные одежки Будды – ей во что бы то ни стало захотелось посмотреть, будут ли они ей к лицу. Те из нас, кто еще сохранил хоть каплю благоразумия, пытались удержать веселую девицу от этой затеи; большинство же аплодировало экстравагантной идее. И, точно пришпоренная поддержкой масс, Гортензия сорвала шелка со статуи и закуталась в них. Со свойственной ей ловкостью и грацией она проделала это так быстро, что жрецы, вошедшие вместе с нами в полутемный храм, еще не успели опомниться от шока, как наша подруга уже закончила свой туалет. Будда сидел перед нами голый, с выпяченным животом, прикрытый только передником, повязанным вокруг бедер. A Гортензия, нарядившись в его ризы, приподняла их подол, как юбки, кончиками пальцев – и принялась, высоко задирая ноги, танцевать номер из репертуара кабаре. Раздался яростный крик, и в одно мгновение к нам протолкнулся низенький старый монах. Никто не заметил, откуда он явился. Безобразен он был как обезьяна, и на губах его клокотала пена. Я успел заметить у него в руке кривой нож, но прежде чем у меня успела сложиться хоть одна полезная мысль в голове, он дважды всадил его в грудь Гортензии. Мы с бароном тут же бросились на него, схватили и сбросили вниз головой с возвышения. Что за шум тогда поднялся! Рядом со мной кто-то стрелял из револьвера в монахов – а их вдруг нарисовалось такое множество, что в храме стало яблоку негде упасть. Шутка ли, но пули не находили цели! Разгневанная толпа осаждала постамент, наводняла ступени лестницы, цеплялась за перила. Казалось, исход предрешен; но мы с бароном обменялись взглядами – и сообразили, как поступить. Бросившись к статуе Будды, мы налегли на нее всеми силами, удесятеренными от сознания чрезвычайной опасности момента, и наклонили вперед. Так она продержалась секунду-другую, накрененная – помню, в последний момент я еще раз увидел ее пустую улыбку, – а потом опрокинулась прямо на деревянную лестницу и разбила ее своим весом. Осаждавшие этот подступ монахи были низвергнуты и раздавлены. Густые клубы пыли заволокли все храмовое нутро; всюду люди стенали и всхлипывали. Как только пыль немного улеглась, мы увидели, что священное изваяние Будды превратилось в кучу жалких обломков. Исчезла и лестница, и теперь нам, возможно, предстояло держать здесь глухую оборону. Но через полчаса подоспел патруль наших матросов, высланный вслед за нами одним заботливым товарищем. Вот что было пережито нами в Цзинане; вот что воскресло теперь в моей памяти.
Барон помолчал немного, стоило мне напомнить ему об этом. Я слышал его быстрое, тревожное дыхание.
– Что вы хотите этим сказать? – проговорил он наконец. – С чего вдруг вы вспомнили о той азиатской неурядице?
– Разве вам никогда не приходило в голову, что наш произвол может повлечь за собой определенные, скажем так, негативные последствия? – в тон ему ответил я.
Говоря откровенно, я и сам никогда не тревожился об этом, но в нынешнем душевном напряжении мне искренне казалось, что я всегда помнил о возможности возмездия. Мы с бароном уничтожили святыню; а если и есть в натуре азиатов неодолимые страсти, то как раз таки мстительность и жестокость.
– В самом деле, чрезвычайно странно, что именно нас двоих бросили сюда, – произнес барон. Я слышал, как он силится унять дрожь в голосе. – Надобно нам спастись поскорее.
– Ваша правда, – ответил я. – Пожалуйте первым – прошу покорно!
Барон принял мой насмешливый тон за проявление отваги; он и сам почитал за строгую обязанность острить в минуты опасности. Я наскоро прикинул одну идею, затем, ворочаясь с боку на бок, подкатился вплотную к телу моего сотоварища по заключению. Нередко мне случалось забавлять компании удивительными трюками, освоенными во время пребывания в восточной Азии – при содействии одного японского шута. Я основательно подходил к изучению «программного» иллюзионизма – в том числе и распутывания самых сложных узлов. Мои познания теперь очень даже пригодились. Я приблизил запястья связанных рук к рукам Латцманна и подробно объяснил, чем он может помочь мне. Когда он чуть ослабил узлы, мне понадобилось не больше четверти часа, чтобы совершенно освободиться; спустя несколько минут были развязаны руки барона и наши ноги.
При свете нескольких спичек мы осмотрели место нашего заточения – просторную пароходную каюту. Двери оказались, разумеется, на крепком запоре, да и оконный люк был заложен доской и накрепко забит гвоздями. Действовать нам приходилось с крайней осторожностью, и дольше нескольких секунд кряду мы не могли поддерживать огонь, так как наверху, над нашими головами, слышали шаги, и в коридоре за дверью тоже как будто кто-то двигался. Было ясно, что для бегства у нас нет другого пути, кроме люка. Стараясь действовать без лишнего шума, мы принялись отрывать доску – и, совместными усилиями, преуспели. В каюту проник бледный свет – отблеск далеких огней гавани и блестящей поверхности моря. К нашему счастью, рама люка оказалась деревянной, и дерево прогнило настолько, что мы легко смогли выломить его из борта судна. Затем мы протиснулись в отверстие; истерзанные и исцарапанные, мы погрузились в воду. А наши жилеты и сюртуки оставили в каюте.
Медленно и осторожно, часто ныряя, мы проплыли около поставленных на прикол судов; мы предварительно условились, что не сразу выберемся на берег, чтобы не попасть снова – быть может, тотчас же! – в руки недругов. Была уже, вероятно, поздняя ночь, так как в гавани стояла мертвая тишина. Мы продвигались вперед, плавно рассекая золотистую рябь отражающихся в воде береговых фонарей. Миновав мол, мы проплыли Porto nuovo di Trieste, оставив позади темные громады товарных складов с силуэтами подъемных кранов, напоминающих спящих великанов-стражей; повернули в сторону Барколы, держась берега и удаляясь во все более непроглядный мрак. Пришла пора выбраться из воды. Наши одежды промокли до нитки, своей тяжестью стесняя движения. Мы взлезли на маленькую плотину, образованную каменной глыбой, и забрались в лодку, привязанную ко вбитому в камень колышку. Итак, что дальше? Мы сидели в лодке и дрожали от холода, хотя ночь была теплая. Быть может, никакой не холод навлек на нас ту дрожь? Вы меня знаете – мне ни к чему уверять кого-либо, что я малый не робкого десятка. Но в ту ночь, готов признать, меня знобило от страха. Необычайная самоуверенность, проявленная нашими захватчиками, вкупе с туманными обстоятельствами переправки на пароход, да еще и возможная подоплека событий в нашем недавнем прошлом… нельзя не признать, что эти обстоятельства вкупе давали основания испугаться! У меня все отчетливее и живее вставало перед глазами искаженное яростью обезьянье лицо того монаха, убившего Гортензию и сброшенного нами с пьедестала Будды.
– Думаю, – взял слово барон Латцманн, – разумнее всего нам с вами будет покинуть Триест на несколько дней. Нужно замести наш след.
Он высказал вслух именно то, о чем я сам думал.
– Истинно так! – воскликнул я. – Бегство – наш верный союзник! Что ж, ни минуты промедления! Укроемся в тихих гаванях австрийского побережья, где нас будет никому не достать.
Мое увольнение на берег должно было кончиться только через пять дней, но к тому сроку я мог поспеть вернуться на крейсер. А уж барон, свободный, как птица в небе, мог спокойно доверить свои дела верному слуге и раствориться в ночи, ища укрытия где-нибудь в лесистых областях страны. Принятое решение, словно глоток свежего воздуха, наполнило нас новой энергией. Инстинкт самосохранения, одна из самых властных «дремлющих сил» в человеческой крови, взял верх – и, восстановив душевное равновесие, мы обрели силы для предстоящей борьбы.
Быстро расшатав и выдернув колышек, удерживающий лодку на цепной привязи, мы бросили его на дно, схватили весла и налегли на них со всей силы. Прочь от Триеста! Огибая гавань по широкой дуге, мы держались вдали от береговых огней. Звезды, словно гаснущие свечи, склонялись к горизонту, предвещая скорый рассвет. Свинцовые волны бились о борт нашей утлой шлюпки. Нами двигала единственная мысль: «Бежать! Скрыться от зловещей тени, нависшей над нами». Никогда прежде мои руки не знали такой изнурительной работы. Но мы буквально летели вперед! Триест остался позади, словно дурной сон. «Розоперстая Эос», как воспевал ее Гомер, озарила небосклон. Багряные облака проносились над нами, и брызги воды при подъеме весел казались каплями крови. Вдруг я вскочил.
Я вздрогнул всем телом и посмотрел на барона. Латцманн тоже таращился на меня замершими, широко раскрытыми глазами, полными беспредельного ужаса. Напрасно было бы объяснять слабостью нервов то, что с нами произошло; напрасно было бы усматривать в этом следствие предшествовавших волнений. Я не в состоянии описать этот опыт в той же мере ясно, отчетливо и реально, каким он прошел для меня. Меня охватило некое острое, несомненное убеждение, по силе равное всем другим, воспринимаемым бодрствующими и здоровыми органами чувств, позывам. Я услышал оклик – твердый и властный голос, ясно приказывающий мне тотчас же приостановить побег и вернуться. И чувство у меня было такое, будто приказание это исходило от кого-то, имевшего безусловное право повелевать мне. Взглянув на барона, я понял, что он в тот же миг услышал и почувствовал то же самое. Таинственная сила, добивавшаяся нашей гибели, решила снова подчинить себе временно ускользнувших из-под ее власти. Барон нерешительно потянул весло из воды. Он сидел вполоборота ко мне и все смотрел на меня безжизненным взором, полным стылого ужаса. Его губы разомкнулись, и он произнес одеревеневшим, чуждым голосом:
– У нас ведь дело есть в Триесте. Мы что-то забыли сделать. Нам надо вернуться.
Я знал, что мы пропали, если позволим одолеть себя, – и тем не менее потребовалось огромное усилие, чтобы сопротивляться неведомому зову. Я хотел заговорить, но у меня вдруг пропал голос – будто выскользнул из хватки моей воли. Пытаясь найти слова, я почувствовал режущую боль в голове и внутренностях. Никогда прежде я не испытывал ничего подобного.
Наконец, преодолев приступ удушья, я простонал:
– Нет! Держимся намеченного курса!
Но не успел я это сказать, как почувствовал себя так, будто совершил преступление. Собственное поведение вызвало у меня отвращение – словно я нарушил священный обет. Сразу же захотелось зарекомендовать себя с лучшей стороны – то есть последовать чужой воле и вести себя смиренно. Но все же что-то во мне сопротивлялось. Неизвестная сила, чье имя мне было неведомо, отвоевала мое доверие – и, самое страшное, мне казалось, что силе этой стоить довериться ради своего же блага.
Барон все еще сидел, съежившись. Теперь его взгляд был устремлен в сторону. Он покачал головой.
– Берите же весла! – крикнул я ему. – Вперед!
Он нерешительно повиновался, да и я тоже подналег. Но весла показались мне жутко тяжелыми – ни дать ни взять железные прутья. Мне казалось, что я ворочаю их в тягучей и вязкой массе. Ужаснее же всего было то, что я сам себя презирал, и это чувство росло во мне с каждым новым всплеском. Мы двигались медленно, как в кошмарном сне; тут вдруг барон вытащил весло и, обернувшись ко мне, произнес:
– Ну уж нет. Я вернусь. – В выражении его лица произошла некая перемена. В глазах его читалась какая-то подозрительная, хитрая настороженность. Я ясно видел, что он меня ненавидит и все больше и больше разгорается гневом от того, что я продолжаю грести.
– Хорошо, – с усилием проговорил я, – возвращайтесь. Но прежде я сойду на берег.
Позже я размышлял о том, как получилось, что он так безоговорочно подчинился приказу, тогда как я сопротивлялся, пускай и ценой неслыханных усилий. Смею думать, это связано с большей силой моей закаленной в боях с фатумом воли. Вы же знаете, что у меня были бедные родители; моя жизнь отнюдь не шла гладко во времена оны. Мне пришлось много бороться за свое место под солнцем и терпеть всевозможные лишения. Ну а что барон Латцманн? Он унаследовал большое состояние и мог предаваться безделью хоть всю жизнь, особо при этом не беднея. Он не знал, каково это – добиваться своего потом и кровью; ему все само шло в руки, минуя любые возможные препятствия. Осознав это, я смирился с тем, что мне больше не удастся заставить барона взяться за весла. Он все сидел против меня и полными злобы глазами следил за каждым моим движением. Я понимал, что мне следует держать с ним ухо востро. Именно эта напряженная осмотрительность, впрочем, выступала как отличное подспорье в борьбе с гипнотическим внушением противника – я греб даже легче прежнего.
Внезапно барон указал рукой в направлении нашего движения и произнес:
– Корабль.
Я поддался обману и повернул голову, чтобы взглянуть через плечо. В тот же миг я почувствовал, что лодка покачнулась, и не успел я моргнуть глазом, как пальцы барона уже сжались железной хваткой на моем горле. Он вскочил и навалился на меня всем телом; от неожиданности атаки я не смог устоять и рухнул навзничь. Вода, взметнувшаяся из-за борта лодки, предательски плеснула мне в лицо. Я понимал, что погибну, если не сброшу барона с себя. Постепенно мне удалось добиться определенного преимущества. Используя приемы джиу-джитсу, искусства японской борьбы, я заставил его отпустить мою шею, пережав ему артерии, и наконец вывернул ему руку так, что мог бы легко сломать ее, если бы он сделал еще хоть одно движение. Этот болевой прием заставил его опомниться – барон растерянно посмотрел на меня и отпустил. Мне никогда не удастся доказать того, что я скажу, но, верьте мне или нет, я видел перед собой совершенно незнакомого человека. Наружность барона Латцманна изменилась в такой степени, что я не мог признать его в напряженно застывшем напротив противнике. Лицо его стало отталкивающим, глаза впали, зрачки странно закатились. Теперь я мог полностью выпрямиться и отбросить его от себя; барон ударился спиной о скамейку для гребца. Я высоко поднял весло и занес его над головой Латцманна.
– Позволите себе еще что-то подобное, и я размозжу вам череп, – гневно крикнул я.
Мой образ действий отличался, быть может, чрезмерной резкостью, но в нем я видел единственную надежду на спасение. Не утаю, однако, что я не переставал презирать самого себя за эту грубость и в глубине души считал барона как нельзя более правым. Мне ужасно хотелось возвратиться назад в Триест и вернуть глубокое душевное спокойствие. Пребывая во власти внушения, я тогда твердо верил, что за исполненное повеление меня ждет какая-то славная награда.
Итак, я поступал наперекор внутреннему убеждению, схватившись снова за весла и начав активно грести. Вы не можете себе представить, что испытывал я при этом глубочайшем раздвоении моей личности. Я боролся сам с собой, и по неведомым мне причинам над моим лучшим «я» одерживало победу «я», в тех обстоятельствах казавшееся наихудшим.
Барон сидел на дне лодки с поджатыми под себя, на восточный манер, ногами и выл, точно дикий зверь. Ложь, обеспечившая ему успешное нападение на меня, неожиданно воплотилась в жизнь – ибо вдали показалось судно, шедшее нам наперерез.
Я понял, что легче всего будет положить конец внутренней борьбе, бушевавшей во мне, если я препоручу себя кому-то еще. Я начал окликать судно. Оказалось, что это катер рыболовов, следующий после ночной работы в открытом море из Капо д’Истрии. Рыбаки приняли нас на борт. Собрав последние силы, я потребовал от капитана судна поклясться, что он ни за что не переменит курс и не послушается никого, кто попробует подбить его на это. Последнее, что я запомнил, – как наблюдал за матросами, привязывавшими нашу лодку к якорной цепи. Потом, спустившись в каюту, я рухнул на койку и вмиг погрузился в тяжелое, мертвенное забытье без грез и сновидений.
Когда я проснулся, было уже позднее утро. Я слышал шум жизни на берегу. Саднящее чувство, будто я не исполнил серьезный долг, все еще не оставляло меня. Но все ж теперь его можно было как-то принять – я уживался сам с собой, не казался себе таким законченным мерзавцем, как прежде. Пошатываясь на ходу, я поплелся на палубу и первым делом осведомился, как поживает мой друг барон. На это мне отвечали изумленными взглядами и смешками. Тогда я как можно настойчивее повторил вопрос. Со слов очевидцев все складывалось так, будто я сам отослал барона на лодке в Муджу. Побывав в моей каюте, он якобы получил от меня чрезвычайно важное поручение, требовавшее безотлагательного исполнения. Когда я стал утверждать, что все это – неправда, капитан судна посмотрел на меня с состраданием, пожал плечами и ушел по своим делам.
Я побежал к тому концу настила, откуда была видна привязанная спасительная лодка.
Но ее там больше не было! Барон подчинился таинственному внушению. И, как вы все знаете, судьба его остается туманной, ибо никто его больше не видел – барон исчез без следа. Дальнейшие события вам известны из газетных отчетов. В Капо д’Истрии я решил не задерживаться. На третий день после случившегося я увидел в газетном некрологе знакомое – собственное – имя вместе с именем барона Латцманна. Признаюсь, странно смотрелся этот текст в траурной рамке! Впоследствии в полиции пытались выяснить, кто оплатил это объявление – вдруг это могло помочь напасть на след преступников. Но все усилия прошли даром; дальнейшее расследование осложнилось еще и тем, что мне пришлось заступить на свою вахту на крейсере. Что до меня… ну, скрывать бесполезно: я сильно хворал! Чувство отторжения собственной натуры долго терзало меня, пусть и не с прежней силой, а иногда выливалось в припадки такой безжалостной силы, что я буквально молил об избавлении через смерть. Некий коварный недуг тихо подтачивал меня. Невидимая зараза поразила мои душевные силы и перекинулась позже на тело. Пришлось мне взять увольнительную. Сейчас я, вне всяких сомнений, на пути к поправке – хотя эта проклятая слабость…
Мне остается прибавить к этому рассказу моего друга (каковой я тотчас же записал, по возможности, дословно), что лейтенант Карл Инфангер скончался-таки в разгар ноября сего года – то есть приблизительно через шесть месяцев после пережитых им событий.