Минуло несколько недель, прежде чем нашелся транспорт, чтобы отвезти нас домой. Дороги и мосты были повреждены, а то и вовсе разрушены, с топливом было тяжело. К тому времени, когда все удалось подготовить, разлука с родными длилась уже почти восемь месяцев.
Сцена встречи разительно отличалась от сцены расставания. Пьяцца гудела от радостных голосов, ликовала вся деревня – ведь дети воссоединялись не только с матерями, но многие и с отцами, поскольку мужчины уже возвращались с войны.
Мама и тетя были в толпе ожидающих. Я кинулась к ним с быстротой, какой и ожидать от себя не могла. Они не сразу меня признали, ведь я вытянулась, отощала, а волосы отросли ниже пояса.
Встав с двух сторон, мама и тетя снова и снова целовали меня, обнимали, гладили по голове.
Я показала им свои чудесные красные туфли и извинилась, что не надела кардиган, который они прислали, – он оказался слишком мал.
– Я умею читать, – похвасталась я. – И писать. Ваше письмо я прочитала сама.
Взявшись за руки, мы зашагали домой, а мама с тетей все не могли успокоиться. Я рассказала им про монахинь, про других девочек, про хор. Ни про невыносимый холод, ни про голод рассказывать я не стала, хотя, думаю, они сразу поняли по моему виду, что кормили нас скудно.
Когда мы приблизились к «Парадизо», я увидела папу. Он сидел на крыльце на стуле, поджидая меня. Папа позвал меня, замахал рукой, и я бросилась к нему. Папино лицо было мокрым от слез, а я так радовалась встрече с ним, что совсем забылась, обнимая его, и наверняка сделала ему больно. За время нашей разлуки отец стал двигаться лучше, но парализующая боль в спине явно осталась при нем.
Родные рассказали, что зима в Пьеве-Санта-Кларе выдалась суровой, над полями несколько месяцев висел густой туман. Весна пришла поздно, и еды не хватало даже тем, кто держал огород. В иные недели у родителей и тети не было ничего, кроме хлебного пайка.
Цены на продукты на черном рынке удвоились, утроились, потом учетверились. Мясо стоило разве что самую малость дешевле золота. Очередь в местную продуктовую лавку люди занимали сразу после полуночи, чтобы хотя бы попасть внутрь, но зачастую купить было нечего.
Я слышала истории о том, как праздновали окончание войны в больших и малых городах – люди танцевали на улицах, влезали на статуи, прыгали в фонтаны. В нашей Пьеве-Санта-Кларе такое казалось немыслимым. Жители деревни просто чувствовали огромное облегчение от того, что война наконец-то закончилась, робко надеялись, что жизнь теперь войдет в нормальную колею, хотя что теперь будет нормальным, никто не понимал. Все бесконечно устали. Конец войны не означал конец продуктовых карточек, а многие семьи, включая мою, потеряли родных.
В комнате Эрнесто все было как прежде. Одежда аккуратно сложена в шифоньере, кровать тщательно заправлена. Десять оловянных солдатиков так и стояли, выстроившись, на тумбочке. Единственным отличием было расплывчатое созвездие черных пятен копоти на потолке, оставшихся после лампадок из промасленных лоскутков.
Дзиа Мина продолжала заниматься домашними делами, хлопотала в огороде, но во взгляде у нее теперь всегда стояла бесконечная грусть. Я не стала свидетельницей черного отчаяния, в которое она погрузилась на долгие месяцы, но родители рассказали, что дзиа Мина многие дни не выходила из своей комнаты, горе парализовало ее так, что у нее не было сил выбраться из постели. Первые недели после гибели Эрнесто моя мама и Ада Поззетти не отходили от дзии Мины, опасаясь, что она попытается покончить с собой.
А как же я обрадовалась Рите! Мы обнимались, скакали вокруг друг друга, восторженно визжали. По словам Риты, она скучала по мне так сильно, что просто непонятно, как жива осталась. Пока меня не было, она бережно хранила мою тряпичную куклу. Две наши потрепанные невзгодами куколки все же пережили войну – как и мы.
Рита рассказала, что вскоре после моего отъезда деревню заполонили немецкие солдаты. Снова и снова они обыскивали каждый дом и очень злились из-за того, что детей эвакуировали. Через несколько дней Союзники начали интенсивные бомбардировки. К счастью, в Пьеве-Санта-Клару ни одного попадания не было, но из-за атак на другие населенные пункты в нашей деревне решили укрыться еще сотни немцев.
Я немного позавидовала Рите, когда та рассказала, что во время немецкого нашествия они с мамой жили вместе с моими родителями и тетей. В то время я не понимала, как страшно им наверняка было ночь за ночью просиживать в подвале, молясь о том, чтобы дожить до утра. Моя жизнь в монастыре, порой казавшаяся мне ужасной, была беззаботными каникулами в сравнении с тем, что выпало Рите.
Я провела восемь месяцев среди детей, а Рита за все это время не видела ни одного сверстника, за исключением Мираколино, настоящего дикаря, жившего у протоки. Мираколино в товарищи по играм не годился. Эрнесто не раз гонял его, когда тот пробирался в сад дзии Мины, чтобы нарвать вишни или персиков.
Эрнесто погиб, во время моего отсутствия сад охранять было некому, и Мираколино устраивал набеги. Дзиа Мина как-то поймала его поедающим редиску, но не рассердилась. Сказала ему, что если он голоден, а он, разумеется, был голоден, то она накормит его чем может.
С того дня мои родные часто видели Мираколино неподвижно стоявшим во дворе: он ждал, когда дзиа Мина его заметит. Казалось, его тело существует только в двух состояниях – полной неподвижности и стремительного бега. Говорить фразами Мираколино не умел, за раз мог выдать лишь три-четыре несвязных слова, взгляд у него всегда был пустой, а из приоткрытого рта выглядывал кончик языка. Он то и дело облизывал губы и отирал струйку слюны. Порой он до крови прикусывал себе язык.
Тетя кормила Мираколино, но в дом к себе не пускала, чтобы он не напустил вшей и блох. Мираколино постоянно чесался.
Как-то раз я прогнала Мираколино со двора, но тетя отругала меня, велела быть добрее.
– Дзиа Мина, но у него же вши! – запротестовала я, у меня от одного этого слова голова зачесалась.
– Никто не заставляет тебя подходить к Мираколино настолько близко, чтобы подхватить вшей, – раздраженно ответила тетя. – Я разрешила мальчику приходить ко мне, если захочет. Этому бедняге нужна помощь. Ты не представляешь, в каких он условиях живет. В том, что у него вши, а одежда изорвана и грязна, нет его вины.
– Почему мама Мираколино не постирает ему одежду?
– Потому что она за собой-то едва приглядывает, а ведь у нее их трое, и растит она их в одиночку.
Мать Мираколино периодически видели у дороги, ведущей в деревню. Тощая как скелет, она всегда была одета не по погоде. Я видела ее летом, закутанной в кофту такую огромную, что она едва в ней не тонула, а в холод она разгуливала в одной блузке, расчесывая болячки на локтях. Говорила мать Мираколино неразборчиво, то и дело взвизгивала или заходилась в беспричинном хохоте. Зубов у нее почти не осталось.
Замужем эта женщина никогда не была, но ухитрилась произвести на свет троих детей. Старшая девочка не отходила далеко от их жилища, а стоило кому-то к ней приблизиться, с воплями уносилась прочь. Вторым был Мираколино. А третий, совсем малыш, родился во время войны. По слухам, детей у нее было даже больше, и все от бродяг и неизвестных пьяниц. Домыслам и грязным сплетням не было числа. Мужчин, воспользовавшихся этой женщиной, дзиа Мина называла грязными прелюбодеями. Я не знала, кто такие эти прелюбодеи, но понимала, что равняться на них не стоит.
Однажды мать Мираколино заявилась в «Парадизо» и попыталась продать моей маме тюк гнилого тряпья. Ветхое тряпье она качала и баюкала, словно младенца. На другой руке она держала настоящего младенца – бледного, слабого, полуголого кроху.
Тряпье мама отвергла, но дала матери Мираколино чистое одеяло, чтобы запеленать малыша, банку супа и отправила восвояси.
Имя Мираколино, что значит «маленькое чудо», дали мальчику, когда ему было несколько месяцев. Никто уже не помнил, как мать нарекла его при рождении, возможно, этого не помнила и она сама, а вот обстоятельства переименования знала вся деревня.
Младенца Мираколино вверили заботам старшей сестры. Та братика любила, но девочкой она была странной, ходила вечно рассеянная, а кроме того, испытывала навязчивую тягу развешивать на деревьях все, что попадалось ей под руку. Ей нравилось бродить по тропе вдоль протоки и собирать что попало, поэтому деревья вокруг их лачуги были украшены лоскутами мешковины, консервными банками, пустыми бутылками и всевозможным мусором.
Когда Мираколино как-то раз оставили под ее присмотром, девочка на что-то отвлеклась и положила его на землю. Малыш скатился по берегу прямо в протоку.
Девочка побежала к ближайшей соседке за подмогой, но соседка не поняла, что стряслось. Позднее в тот же день Мираколино нашли почти на километр ниже по течению. Фермер услышал от ручья странный звук, спустился посмотреть, в чем дело, и увидел младенца, застрявшего в раздвоенной ветке. Посиневшего от холода, но живого и непостижимым образом невредимого. Возможно, жизнь мальчику спасло умение сохранять полную неподвижность, потому что, начни он барахтаться, наверняка соскользнул бы в воду и утонул. А так, застряв в ветке, он просто плыл вниз по течению. Наверное, этот случай и научил малыша, что неподвижность – залог безопасности. Как бы там ни было, его спасение – истинное чудо, а потому с того дня все звали его Мираколино – «маленькое чудо».
Происшествие то вполне ожидаемо вызвало у ребенка страх перед водой, который распространялся даже на умывание. Однако Мираколино родился и жил у протоки, которая едва его не погубила, а потому рыбачил – но всегда стоя на безопасном расстоянии от воды.
По словам дзии Мины, если бы не рыба, которую ловил мальчик, семья Мираколино наверняка умерла бы от голода. Его мать варила улов в помятом оловянном котелке на открытом огне, вместо приправы добавляя листья. При любой возможности дзиа Мина давала Мираколино овощи. Говорила, что для растущего мальчика рыбного супа с листьями катастрофически мало. Как-то раз дзиа Мина дала ему две картофелины. Одну Мираколино съел сырой у нее на глазах – сгрыз, точно яблоко.
В благодарность за ее доброту Мираколино однажды принес дзии Мине рыбу. Тети дома не оказалось, и он оставил рыбу на кухонном подоконнике, где ее несколько часов припекало солнце. Признательность Мираколино тронула дзию Мину, но рыба протухла настолько, что с подоконника склизкую тушку пришлось соскребать лопатой. Тетя предложила рыбу кошке, но та в ужасе метнулась прочь.
От визитов Мираколино мне было не по себе. Во-первых, мне не нравилось, что он глазеет на меня, а во-вторых, лишь от одного его вида я невольно начинала чесаться.
Мираколино стал не единственным новым лицом в «Парадизо». За время моего отсутствия дом изменился, и перемены заключались не только в отсутствии Эрнесто.
Немецкие солдаты ушли, вместо них появилось множество демобилизованных итальянцев. Пьеве-Санта-Клару заполонили потерянные чужаки. Усталые молодые мужчины с пустыми лицами, одетые в остатки военной формы, группами собирались на пьяцце, над ними клубился дым от их трубок и папирос. Кто-то был перебинтован, кто-то на костылях, кто-то со шрамами. Даже те, у кого явных ран не было, источали безнадежность и тоску. Многие заходили к нам в дом. Эти мужчины были не из наших краев, они жили в других областях, а тут ждали, когда появится оказия, чтобы добраться домой. Одни умоляли дать работу, другие требовали. И все нуждались в добром слове и небольшом подаянии. Тех, кто просился переночевать, дзиа Мина пускала в сарай, а на ужин варила для них овощной суп, в который они макали хлеб из своих пайков. Бывшие солдаты собирались у наших ворот или сидели во дворе, хлебали жидкий суп из оловянных кружек и говорили о войне.
Когда они устраивались поесть, мама запрещала мне выходить во двор, говорила, что их язык и истории не для моих ушей. Долгое время я полагала, что слово «изуверства» – страшное ругательство.
Ритин отец до сих пор не вернулся, и моя подруга расспрашивала о нем каждого нового солдата, который появлялся в «Парадизо» или проходил по дороге.
– Вы знаете моего папу? – спрашивала она с отчаянной надеждой в голосе.
– Как его зовут?
– Луиджи Поззетти.
– Нет, не знаю. Как он выглядит?
– У него усы.
Это все, что могла сказать Рита. Она не видела отца почти четыре года и почти не помнила его.
Некоторые солдаты принимались расспрашивать. В каком полку служил Ритин отец? Где именно воевал? Рита ответить не могла. Солдаты пожимали плечами и говорили: «Прости, ну тогда я его не знаю». Рита опускала голову и тут же начинала расспрашивать очередного солдата.
Возвращающиеся с войны мужчины были одеты в разномастные обноски. Снаряжение большей части итальянской армии было ужасным. Американские ботинки, английские штаны, немецкие кители – все это заменяло давно сносившуюся итальянскую форму. С союзника вещи или с врага, значения не имело, одежда есть одежда. Офицерскую форму шили из качественного крепкого сукна, но в нашем дворе собирались солдаты – призывники, добровольцы. Солдатская форма была из самой дешевой ткани, которая изнашивалась в первые же месяцы. В качестве еще одной меры военной экономии кители были лишь на трех пуговицах, которые ломались, отрывались, терялись.
Моя мама, вечно собиравшая пуговицы, остатки ниток и прочее швейное добро, помогала чем могла, в том числе пришивала к кителям разномастные пуговицы, чтобы солдаты могли хотя бы застегнуться. Когда настоящие пуговицы кончились, мама стала мастерить их из деревяшек, бутылочных пробок и чего угодно более-менее подходящего размера. Когда кончились и нитки, мама начала распускать старые тряпки.
Слухи быстро разлетелись, и вскоре стало казаться, что ни один солдат не проходит Пьеве-Санта-Клару, не попросив мою тетю угостить его супом и приютить на ночь, а мою маму – починить одежду.
Одним из таких солдат был Сальваторе Сконьямильо из Неаполя. Правую руку он повредил на войне так, что поднимать ею ничего не мог. Сальваторе постоянно сжимал правую руку левой, массировал пальцы, распрямлял их, но стоило ему прекратить манипуляции, пальцы опять скрючивались.
Тем не менее в «Парадизо» Сальваторе хватался за любое занятие. Пока другие солдаты бездельничали в тени – убивали время, дожидаясь, когда им организуют переезд, – Сальваторе граблями чистил двор, собирал и мыл жестяные кружки, здоровой рукой выдергивал сорняки в саду.
Сальваторе Сконьямильо казался мне сущим чужеземцем. У него было широкое лицо с грубой, цвета льняного масла, кожей, густые мелкие кудри и темные, почти черные глаза. Его сильный неаполитанский говор казался мне тарабарщиной. Моих маму и тетю он называл не синьорами, а доннами, а мне говорил criatura, что значит «дитя».
До войны Сальваторе с братом владели рестораном в Неаполе, но ресторан разбомбили. А потом брат Сальваторе погиб в Африке. Других родственников у него не было, разве что очень дальние, да и то Сальваторе не знал, живы они или нет. В любом случае, говорил Сальваторе, люди они дурные и ему лучше держаться от них подальше.
Поначалу Сальваторе ночевал в сарае с другими солдатами, но однажды собрал свои пожитки и построил шалаш у калитки в огород дзии Мины.
– Что ты делаешь? – спросила тетя.
– Сторожу ваши помидоры, донна Мина, – ответил Сальваторе.
– Сальваторе, война закончилась. Быть солдатом больше необязательно. И я не верю, что моим помидорам грозит опасность.
– Еще как грозит, донна Мина. Я слышал, как кое-кто из солдат грозился наполнить ими свои хаверзаки[9], когда двинут отсюда. Вы очень добрая женщина. Не могу я думать, что вы будете голодать из-за их жадности.
Дзиа Мина поразмыслила над его словами. Вид у нее был удрученный, словно любая мысль или необходимость принять даже незначительное решение ее утомляли.
– Очень осмотрительно с твоей стороны, Сальваторе, только я не стану возражать, если солдаты прихватят немного помидоров. В этом году урожай хороший, пару лет назад такой привел бы меня в восторг. Только у меня нет банок, чтобы приготовить много conserva, да и плиту разжигать, чтобы готовить, нынче дорого. Помидоры долго не хранятся. Их нужно съесть.
– Но, донна Мина, их можно высушить.
– Высушить?
– Ну конечно! Нужно лишь солнце и немного соли. На юге все так делают. Донна Мина, вы никогда не пробовали сушеные помидоры?
Моя тетя ответила, что нет. Она была знакома только с ломбардийской кухней и настороженно относилась ко всему, что считала чужеземным.
– Даже не знаю, – махнула она рукой.
Лето кончалось, разъехались последние солдаты, а Сальваторе желания отправиться домой не проявлял. Наконец дзиа Мина как-то спросила:
– Сальваторе, тебе разве не пора возвращаться в Неаполь?
Сальваторе, чистивший двор, покачал головой.
– Дома, в который я мог бы вернуться, больше нет, донна Мина. И семьи больше нет. Моей семьей был брат. Правая рука у меня не работает, а значит, нет шансов и найти работу в ресторане. Я надеялся задержаться здесь. Знаете ведь, что я стараюсь быть полезным. А если бы понимал, что могу остаться, я работал бы еще усерднее. Вам ведь не помешают лишние руки? – Сальваторе на секунду замолчал. – Две руки я предложить не могу, зато могу предложить одну, которая будет работать как две. А еще я с удовольствием отдам вам свою карточку в обмен на скромные ужины и, пожалуй, немного хлеба на завтрак.
Принять решение дзии Мине было трудно. Даже с обещанной Сальваторе продкарточкой перспектива кормить лишний рот наступающей зимой ее пугала.
– Даже не знаю, Сальваторе.
– Донна Мина, позвольте мне проявить себя. Для начала позвольте собрать и засушить ваши помидоры. Гарантирую, получится такое объеденье, что вы удивитесь, почему не сушили их раньше.
Дзиа Мина нехотя уступила.
– Пойдем, criatura, – позвал меня Сальваторе. – Пойдем, поможешь мне. Будешь моей правой рукой. – Сальваторе помахал скрюченной кистью. – Для начала нам нужны старая простыня и гвозди. Сможешь найти их для меня?
Сушилку посреди двора мы смастерили, натянув старую скатерть между двумя стульями и двумя колышками. Прибить ткань к опорам оказалось непросто. Однорукий мужчина и восьмилетняя девочка не самые эффективные партнеры, однако мы справились. Сальваторе держал гвозди, я забивала. Перед каждым ударом молотка Сальваторе шептал молитву Богоматери Кармельской. Похоже, Дева Мария слушала, ведь самым настоящим чудом было то, что я ни разу не попала ему по здоровой руке.
Тем летом тетины помидоры росли с такой силой, что подпорки не выдерживали. Огромные красно-оранжевые плоды висели на каждой ветке тугими гроздьями, иные были такими тяжелыми, что ломали плети. Пряный аромат разносился над всем огородом. По словам Сальваторе, когда ветер дул в нужную сторону, помидорный дух чувствовался даже на дороге.
Он аккуратно сорвал особенно крупный помидор с черешка и осмотрел.
– Pummarola. Так мы называем этих красавцев в Неаполе. – Он покатал помидор на ладони, до блеска вытер рубашкой и повторил: – Pummarola.
Собрав семь ведер помидоров, мы принялись мыть их и резать на четвертинки – все под бдительным присмотром дзии Мины.
– Обязательно сохраните семена, – сказала она.
– Не волнуйтесь, донна Мина. Семян наберется столько, что вы не будете знать, что с ними делать.
Подготовив помидоры, мы выложили их на скатерть разрезанной стороной вверх и посыпали солью.
– Соль вытягивает воду, – пояснил Сальваторе. – Потом вода уйдет, а весь вкус останется.
Тетя беспокоилась, что израсходуется слишком большая часть ее солевого пайка, но Сальваторе заверил, что как только помидоры высохнут, практически всю соль можно будет собрать и использовать снова. И соль та будет такой вкусной, какую тетя еще не пробовала, ибо пропитается томатным вкусом и ароматом.
– И сколько они будут сохнуть? – поинтересовалась тетя.
Сальваторе посмотрел на небо.
– Около недели. В Неаполе в разгар лета помидоры высохли бы за пару дней. Но лето заканчивается, и солнце здесь не такое жаркое.
С помидорами он носился как с младенцами. То и дело проверял их, отгонял птиц и насекомых. На закате он заносил их в сарай, а на заре снова выносил на воздух.
Вскоре после того, как мы выложили помидоры сушиться, я заметила, что неподалеку околачивается Мираколино и не сводит с них глаз. Изо рта у него свисала длинная ниточка слюны. Не желая приближаться к нему сама, я позвала Сальваторе. Я надеялась, что Мираколино сбежит, едва Сальваторе выйдет из сарая, но он не сбежал. Напротив, окаменел на месте.
Я смотрела, как Сальваторе подходит к мальчишке, что-то говорит, жестикулируя здоровой рукой. Несколько секунд спустя Мираколино стоял у помидоров, как часовой.
– Он съест их все, – предупредила я.
– Не съест, – заверил Сальваторе. – Я сказал Мираколино, что если он станет присматривать за помидорами и отгонять птиц, то, когда они высохнут, он получит свою долю, а сегодня – хлеб с сыром.
– Но он же ничего не понимает.
– Еще как понимает! Мираколино понимает все, что ему говорят, просто не умеет ответить. С ним никогда же толком не разговаривали. Его бедная мать сама разговаривает с трудом, так что ничего удивительного. Дети учатся у родителей, criatura.
Сальваторе меня не убедил. Захотелось пойти проверить, не ест ли уже Мираколино помидоры, но страх перед вшами и блохами заставлял держаться подальше. Рита мои опасения разделяла. В куклы мы играли на безопасном отдалении от мальчишки.
Мираколино помидоры не съел, под его присмотром они день ото дня уменьшались в размерах, усыхали. Сальваторе частенько сидел рядом с мальчишкой, разговаривал с ним, жестикулировал. Скрюченные пальцы Сальваторе завораживали Мираколино, и он копировал движения, скрючивая свою грязную лапку.
Мираколино копировал и другие жесты. Сальваторе имел привычку касаться своей промежности, мол, это на удачу, все неаполитанские мужчины так делают. По его словам, погладишь себя по яйцам – и удача твоя, а злые духи, напротив, уберутся куда подальше. Однако дзиа Мина эту привычку ужасно не одобряла и почем зря ругала за нее Сальваторе.
– Буду благодарна, если ты, Сальваторе, прекратишь себя щупать, – говорила она. – И как этот паренек с собой забавляется, не хочу видеть.
В самом деле, эту привычку Мираколино перенял с невероятным рвением. Если Сальваторе лишь мимолетно касался себя, то Мираколино явно находил манипуляцию весьма увлекательной. Мы с Ритой с отвращением наблюдали, как мальчишка стоит у сушки и с наслаждением теребит себя между ног.
– Думаю, ты, Мираколино, отпугнул достаточно зла, – подмигнув, сказал как-то Сальваторе. – Сейчас нас беспокоят только птицы и мухи.
Мальчишка подмигнул в ответ и угомонился.
В саду Мираколино торчал не только ради обещанной еды, но и потому что Сальваторе с ним разговаривал. Когда не сторожил помидоры, Мираколино выполнял разные поручения Сальваторе, а еще поднимал то, что Сальваторе уронил. Сальваторе говорил, что мальчишка стал его правой рукой в самом буквальном смысле.
Вскоре Мираколино начал изъясняться понятнее – по крайней мере, для Сальваторе, – используя набор самых основных слов. Говорил он на странной смеси итальянского и кремонского и неаполитанского диалектов.
– Как они называются? – спрашивал Сальваторе, показывая на помидоры.
С видом глубокой сосредоточенности Мираколино крутил языком между губами и с сильным неаполитанским акцентом отвечал:
– P-p-pummarola!
– Браво! – Сальваторе хлопал здоровой рукой себя по ляжке.
Мираколино тоже хлопал себя по ляжке и повторял:
– P-p-pummarola!
Четыре дня спустя Сальваторе объявил, что помидоры готовы. Ждать к тому времени стало невыносимо. Мы собрались вокруг скатерти. Разумеется, Сальваторе волновался.
– Донна Мина! – позвал он. – Идите сюда, попробуйте первой!
Дзиа Мина вышла. Сальваторе взял помидор, стряхнул излишки соли и широким жестом преподнес ей:
– Донне Мине, прекрасной даме из «Парадизо»!
Поначалу дзиа Мина никаких эмоций не выказывала, просто надкусила помидор и долго жевала.
– Ну, что скажете? – Голос у Сальваторе даже осип от волнения.
– А ведь вкусно! – наконец объявила тетя.
Сальваторе издал торжествующий крик и здоровой рукой саданул себя по ноге.
– Ну что, донна Мина, проявил я себя? Вы позволите мне остаться?
Моя тетя кивнула:
– Конечно, позволю, Сальваторе. Я буду рада, если ты останешься. Я позволила бы тебе остаться и без этих сушеных помидоров.
Трудно сказать, кто к кому пристроился – Сальваторе к нам или мы к Сальваторе. Как бы там ни было, Сальваторе Сконьямильо из Неаполя стал частью нашей семьи в «Парадизо».
От него исходили доброта и искренняя отзывчивость. Всегда полезный, всегда чем-то занятый, целеустремленный, он никогда не жаловался на поврежденную руку, над которой частенько подшучивал. Вне сомнений, Сальваторе хорошо действовал на дзию Мину. Благодаря ему она наконец-то отвлеклась от своего горя.
Дзиа Мина волновалась, что если в ее доме поселится молодой мужчина, то люди сочтут это неприличным. Сплетен и толков она не хотела, поэтому договорились так: столоваться Сальваторе будет у нее на кухне, а жить останется в сарае. Он отдал ей свою продуктовую карточку, а дзиа Мина старалась кормить его получше.
Сальваторе много работал в саду, придумывал новые способы обойти свою травму, так и сяк привязывая инструменты к правой руке или вешая их на шею. Он смастерил упряжь, которую крепил к ручкам тачки и хомутом накидывал себе на шею. Здоровую руку он использовал для координации.
Сальваторе любил петь, у него оказался густой баритон. В саду дзии Мины звучали меланхоличные неаполитанские песни. Одну песню Сальваторе пел снова и снова. Называлась она «Кармела миа», пелось в ней о солдате, оставляющем свою любимую. «Carmé, Carmé! T’aggi a lassá, Nun ćé che ffá! Carmé, Carmé! Luntano a te. Chi ‘nce pó stá…» – «Кармела, Кармела, уйти я должен и ничего поделать не могу. Кармела, Кармела, не жить мне вдали от тебя…»
Жилище Сальваторе в сарае тети было спартанским – матрас, стол и полка из ящика из-под овощей, прибитого к стене, в котором хранились его жалкие пожитки. Сальваторе потерял все, когда разбомбили их ресторан, поэтому его единственным имуществом было то, что он взял с собой, когда ушел на войну, – помазок, полрасчески, небольшая жестянка для мелочи и книга о житии святых, которую он постоянно перечитывал. У него остались две фотографии – погибшего брата и миловидной полненькой девушки.
– Кто это? – спросила я, показывая на фотографию девушки.
– Кармела, – со вздохом ответил Сальваторе. – Она была моей любимой.
– Так это о ней ты поешь?
– Да. Песня старинная, но слова до странного подходящие. Ее будто специально для нас написали.
– Кармела тоже погибла?
– Надеюсь, что нет. Надеюсь, она счастливо живет в Неаполе и нашла хорошего мужа.
– Так почему она больше не твоя любимая?
– Ой, тут история долгая. Неаполь – город непростой, ссоры в нем никогда не забываются. У наших семей в прошлом были разногласия. Родители Кармелы считали, что она может найти мужа лучше меня. Они правы, и, надеюсь, она такого нашла. Теперь Кармела – моя закладка, – проговорил Сальваторе и, поцеловав фото, спрятал между страницами книги о святых.
Рядом с ящиком Сальваторе устроил небольшое место поклонения погибшему брату – поставил цветы и папоротник вокруг фотографии и почтовой открытки с Богоматерью Кармельской. Карточка была мятая и выгоревшая, но Сальваторе уверял, что именно молитвы Богоматери спасли ему жизнь во время войны. Открытку эту он с самого начала носил в кармане. По его словам, Богоматерь очень почитают в Неаполе. Каждый год в июле в ее честь люди идут по городу большим крестным шествием, а вечером устраивают салют.
Проходя мимо открытки, Сальваторе неизменно осенял себя крестом и шептал слова благодарности Богоматери. Из уважения к нему я следовала его примеру.