К книге
КрысихаЧЕТВЕРТАЯ ГЛАВА, в которой прощаются, контракт готов к подписанию, прибывают Гензель и Гретель, найден крысиный помет, царит воскресное настроение, последень, остается несколько лишних золотых монет,
47%
ЧЕТВЕРТАЯ ГЛАВА, в которой прощаются, контракт готов к подписанию, прибывают Гензель и Гретель, найден крысиный помет, царит воскресное настроение, последень, остается несколько лишних золотых монет,
7

Мне снилось, что я должен проститься

со всем, что меня окружает

и отбрасывает свою тень: с множеством притяжательных

местоимений. Проститься с инвентарем, этим списком

разных находок. Проститься

с утомительными ароматами,

запахами, что будят меня, со сладостью,

с горечью, с самой кислотой

и со жгучей остротой перца.

Проститься с тиканьем времени, с досадой в понедельник,

с убогой прибылью среды, с воскресеньем

и его коварством, как только скука занимает свое место.

Проститься со всеми сроками: с тем, что в будущем

должно быть оплачено.

Мне снилось, что я должен проститься с каждой идеей, будь то мертвой

или живорожденной, со смыслом, что ищет смысл

за смыслом,

и с надеждой, бегуньей на длинные дистанции, тоже

должен проститься. Проститься со сложными процентами

сбереженной ярости, с прибылью накопленных снов,

со всем, что написано на бумаге, превращено в притчу,

стало памятником, как конь и всадник. Проститься

со всеми образами, что создал себе человек.

Проститься с песней, с рифмованной жалобой, проститься

с переплетенными голосами, с шестиголосным ликованием,

с рвением инструментов,

с Богом и Бахом.

Мне снилось, что я должен проститься

с голыми ветвями,

со словами почка, цветок и плод,

с временами года, что пресытились своими настроениями

и настаивают на прощании.

Утренний туман. Позднее лето. Зимнее пальто. Апрель, апрель! кричать,

еще раз сказать безвременник и подснежник,

засуха, мороз, таяние.

Убегать от следов на снегу. Возможно,

к прощанию вишни созрели. Возможно,

кукушка сходит с ума и кукует. Еще раз

дать зеленому горошку выпрыгнуть из стручков. Или

одуванчик: теперь только я понимаю, чего он хочет.

Мне снилось, что я должен проститься со столом, дверью и кроватью

и стол, дверь и кровать

нагрузить, широко открыть, испытать на прощание.

Мой последний школьный день: я произношу по буквам имена

друзей и называю их телефонные номера: долги должны быть

уплачены; я пишу напоследок своим врагам

слово: забудем – или:

спор того не стоил.

Вдруг у меня появляется время.

Мой взгляд ищет, словно его обучили

прощаться, повсюду горизонты, холмы

за холмами, город

по обеим сторонам реки,

словно должно быть спасено, сохранено в памяти то, что

очевидно: хоть и оставлено, но все еще

вещественно, бодрствует.

Мне снилось, что я должен проститься

с тобой, тобой и тобой, с моим недовольством,

с остатками себя: тем, что осталось за запятой

и беспокоит уже много лет.

Проститься с до боли знакомой чужбиной,

с привычками, что вежливо оправдываются,

с нашей записанной, документально подтвержденной ненавистью. Ничто

не было мне ближе, чем твой холод. Столько любви, совершенно

неправильно запомнившейся. В конце концов

все было обеспечено: булавок предостаточно.

Остается еще прощание с твоими историями,

которые всегда ищут оплот, пароход,

что из Штральзунда, из горящего города

приходит, груженный беженцами;

и прощание с моими стаканами, осколками, всегда

только осколками, что видели себя

только осколками. Нет,

больше никаких стояний на голове.

И никогда больше боли. Ничего,

что противоречило бы ожиданию. Этот конец —

школьная программа, известен. Это прощание

отрабатывалось на курсах. Посмотрите, как дешево

тайны обнажены! Никакие деньги больше не окупят предательство.

По бросовым ценам врага расшифрованные сны.

Наконец преимущество исчезает, делает наш

итоговый счет равным,

побеждает в последний раз разум,

становится без различия все,

что дышит, все, что ползает

и летает, все, что еще

не придумано и что, возможно, должно было стать,

в конце и выбывает.

Но когда мне снилось, что я должен

с каждой тварью, чтобы ни от одного животного,

для которого когда-то Ной построил ковчег,

не осталось и следа, проститься немедленно,

мне приснилась после рыбы, овцы и курицы,

которые вместе с родом человеческим все исчезли,

одна-единственная крыса, которая родила девять крысят

и обрела свое собственное будущее.

Мы не! Она шептала, отрицала, оспаривала. Не заглядывались на себя никогда. Мы не были достаточно зеркальны. Никакой чепухи, которую мы приписывали глубокомыслию, никакой цели, которая уводила нас от самих себя, возвышала, отрешала: сверхкрыса, ее не существовало!

И никаких многоэтажных мысленных конструкций, в которых мы возносились бы до звезд в ярком ослеплении бессмертия. Свободные от этих человеческих причуд, мы были многочисленны, никогда себя не пересчитывая. Нам недоставало осознания собственного бытия, недостаток, который не заставлял нас страдать.

Как бы мы ни подходили на роль примера для притч, в которые человек загонял все свои беды, особенно библейские, мы не находили себе подобных, никто не мог служить нам образцом, ни одно животное, конечно, но и человек – к которому мы были привязаны с незапамятных времен, с тех пор, с каких себя помнят крысы, – хотя и вызывал у нас удивление, так и не стал для нас богом, пока он существовал и отбрасывал свою тень.

Лишь когда он ушел, нам стало его недоставать. Нам не хватало не только припасов и отходов с его кухни, сырых и приготовленных, но и его идей, которыми мы все, буквально все объедались; мы хотели бы, по обыкновению, подержать, образно выражаясь, плевательницу его изобилия, мы, пехотинцы его бреда, мы, модель его страхов.

Именно поэтому человек создал наши образы с помощью слов. Он боялся крысиной чумы, он проклинал прожорливость крыс. Мы, само зло, присутствовали в чуланах ужаса на задворках его мыслей. Мы, убиравшие все, что выходило из него в виде слизи или кусков, его кал, его прокисшие остатки, все, чем его рвало, когда душило несчастье, запросто съедали и убирали с глаз долой от него, чувствительного, мы, радовавшиеся его блевотине, были ему омерзительны. Мы вызывали у него еще большее отвращение, нежели пауки. Ни медуза, ни червь, ни мокрица не могли быть для него более омерзительными. Если о нас упоминали вскользь, он давился. При виде нас его тошнило. Поскольку они голые и слишком длинные, ему были особенно противны наши хвосты: мы воплощали отвращение. Даже в книгах, прославляющих отвращение к себе как особое проявление человеческого существования, мы читались между строк; ведь когда человеческое существо вызывало у него отвращение, а он находил для этого причины с незапамятных времен, именно мы снова помогали ему найти именование, как только враг, его многочисленные враги оказывались под прицелом: Ты крыса! Вы крысы! Крысиное отродье!

И поскольку для человека было возможно многое, он, ненавидя себе подобных, искал в себе нас, быстро находил, обозначал и уничтожал. Всякий раз, когда он истреблял своих еретиков и девиантов, неполноценных и тех, кого считал отребьем, сегодня – чернь, вчера – знать, речь шла о крысином отродье, которое нужно искоренить.

Но возможно, дело обстояло и так: поскольку человеческий род не мог справиться с нами с помощью стрихнина или мышьяка и, несмотря на все новые средства истребления – в конце концов ультразвук должен был стать эффективным, – ему не удавалось уничтожить наши приросты – мы становились все более похожими на людей, – он вместо нас истреблял себе подобных, как и следовало ожидать: с успехом.

Только теперь, сказала крысиха, которая мне снится, мы начинаем создавать его образы, искать и находить его, человека, скрытого в нас, крысах. Он становится все прекраснее и хочет стать отражаемым: его пропорциональность, его прямохождение, которое мы практикуем, постоянно практикуем. Мы считаем себя неполноценными, не способными ни на какие чувства, ни на какое расположение духа. Ах, если бы мы могли краснеть от стыда так, как мог он, чаще всего по ничтожным причинам. Ах, если бы одна из его идей стала семенем, из которого проросли бы наши собственные мысли.

Нет, мы, крысы, не прощаемся с ним, как он попрощался со своим величием. Нет, сказала крысиха перед тем, как исчезла, мы не отказываемся от людей.

Деловой обед на двоих. Он рекомендует седло косули с лисичками и брусникой. Сидя напротив меня на двух подушках, наш господин Мацерат интересуется, как я представляю себе исторических братьев Гримм в современных ролях в немом фильме об умирающем лесе, который, с одной стороны, должен стать обвинением, чтобы леса были спасены в последний час, а с другой – желанием попрощаться, потому что уже слишком поздно, слишком поздно.

Он говорит: «Без прояснения этого вопроса я не хочу ехать в Польшу, тем более что многое там традиционно теряется в католических облаках».

Мои объяснения продолжаются вплоть до десерта – пудинга с фруктовым соком и ванильным соусом: если Якоб станет министром экологии, то Вильгельм как его статс-секретарь будет уполномоченным по решению проблем, связанных с лесовосстановлением. В любом случае оба они считают, что приняли на себя обязательство заниматься лесом. Они знакомы с заключениями экспертов, касающимися токсичности и выбросов вредных веществ. За счет федеральных средств они способствуют изучению озонового слоя. В тезисах, опередивших свое время и подвергшихся насмешкам, оба поставили под сомнение стабильность экосистемы в условиях безудержного роста. Их критику в адрес энергетической промышленности можно цитировать, но она не повлекла за собой никаких последствий. Их перечень необходимых мер не встречает особых возражений и вместе с тем не находит отклика у большинства парламентариев. Они неоднократно предлагали подать в отставку, но до сих пор остаются на своих постах.

Говорят: Гриммы слишком либеральны. Они терпеливо, безмолвно позволяют каждому министру договорить, в то время как сами министры их грубо прерывают, сбивают с толку выкриками, высмеивают как фантазеров не от мира сего и уважают в лучшем случае как чудаков – они ведь тоже имеют право на существование! Этих двоих можно себе позволить. Если приезжает важная делегация, канцлер показывает их гостям.

И все же: при всей своей современности братья Гримм остались верны себе. Помимо своей неэффективной, но высоко ценимой государственной деятельности, они занимаются сбором социальных данных и культурных свидетельств иностранных рабочих, а также новых словообразований – подобно тому, как раньше собирали сказки, легенды и слова от А до Я, пока Якоба не завалило листками, словно снегом, по мере приближения к букве Е.

Кроме того, они публикуются. Подобно тому как статья Вильгельма Гримма «Роль турецких женщин в повседневной жизни Федеративной Республики» получила одобрение даже среди феминисток, книга современного Якоба Гримма под заглавием «Смурфский немецкий» привлекла всеобщее внимание, поскольку автору удалось на примере пластмассового языка массово распространившихся смурфиков продемонстрировать постепенную гибель языка, «заросшие сорняками некогда цветущие поля слов» и упадок немецкого письменного языка. Братья Гримм получили огромную поддержку по всей стране несколько лет назад, когда они вместе с другими учеными протестовали против поправок к конституции: как всегда, их аргументация была сильна, но их не услышали; причина, как утверждалось, в общих традициях разделенной страны.

Но поскольку Гриммы в моем фильме, который будет посвящен умирающему лесу, подчиняются линейному сказочному сюжету, их побочные занятия и сомнения заслуживают внимания лишь в качестве сносок. Например, в кабинетах братьев, которые соединены один с другим открытой дверью, можно увидеть доказательства их усердного собирательства: кабинет Вильгельма, меньшего размера, украшает стенной коврик из тридцати или более разноцветных платков, сотканных турецкими гастарбайтерами, висящий между стеллажами, которые заполнены книгами по социологии; в министерском кабинете Якоба рядом с портретом прусского ученого Савиньи в рамке бросается в глаза витрина, полки которой заставлены забавными группками смурфиков. Гриммы с присущей им иронией позиционируют себя как исследователей.

И вот что еще хочет знать наш господин Мацерат, пока я смешиваю остатки пудинга с фруктовым соком и остатками ванильного соуса: да, они оба занимаются музыкой, требуют расширенной программы преподавания музыки и выступают за финансирование качественных фильмов. В принципе, они не против новых медиа, но предостерегают от их неконтролируемого объединения.

Мы поднимаем бокалы и пьем за здоровье друг друга. Нет-нет, Гриммы не кабинетные ученые. Они разведены и склонны менять женщин. Они одеты по-спортивному и фотогеничны не только когда вдвоем. Они носят узорчатые галстуки-бабочки в тон своим твидовым пиджакам. Они даже проводят вместе отпуск в Шпессарте, в Вогезах, там, где много лесов. Можно назвать фильм просто «Лес» или более претенциозно – «Леса Гриммов»; но он должен быть снят, пока леса еще живы.

«Но почему, – говорит наш мистер Мацерат за чашкой кофе, – это во что бы то ни стало должен быть немой фильм?»

Потому что все уже сказано. Потому что остается только попрощаться. Сначала с пихтами, елями, соснами, затем с гладкими буками, немногочисленными дубравами, с кленами, ясенями, березами, ольхами, и без того хворающими вязами, со светлыми лесными опушками, богатыми грибами. Куда деваться папоротнику, если не будет сени ветвей? Куда бежать, где заблудиться?

Прощание с перепутьем в глубине леса. Мы прощаемся с муравейником, который научил нас удивляться, сами не зная чему. С множеством огороженных заповедников, суливших прибыль и рождественские елки, с дуплистым деревом, дававшим простор страхам, прощание со смолой, навсегда запечатлевшей в себе жука. Прощание с изогнутыми корнями – споткнуться о них и найти наконец четырехлистник, счастье. Прощание с мухомором, навевающим особые сны, с опенком, обитающим на пнях, с вкусным вороночником, поздно открывающим свой раструб, пока вдали шумит веселка. Просека, лесосека, ограждение. Прощание со всеми словами, которые приходят из леса.

Наконец, мы прощаемся с противоборствующими указателями и трактиром Zum Wilden Mann, с движущимся соком и зеленью, с опадающей листвой и всеми письмами, которые так начинаются. Стерто то, что написано о лесе и лесах за лесами. Никакой клятвы, вырезанной на коре. Никакой тяжести снега, падающего с пихт. Кукушка больше никогда не научит нас считать. Мы останемся без сказок.

Вот почему это немой фильм. Ведь оптика камеры видит лес как в последний раз. Кому еще нужны разговоры. Умирая, леса говорят сами за себя. И только сюжет, который все время хочет идти дальше, напирает, скачет, нуждается в восклицаниях, причитаниях, намеках, требует субтитров, которые должны быть краткими: Ах, как хорошо, что никто не знает. Свет мой, зеркальце. Но за семью горами. Почему у тебя такие большие уши? Спусти мне свои волосы. Мое дитя, мой олененок. Самая младшая из дочерей короля. Кровь в туфле. Ветерок, шелестя, веет, Божье дитя…

Потому что Гензель и Гретель все еще молча бегут по мертвому лесу, но в какой-то момент, нет, скоро, лес оживет и поможет детям знаками, чтобы, когда они прибудут, их приветствовали субтитры: «Привет, наконец-то вы здесь!»

Наш господин Мацерат, который говорит охотно и всегда признавал свою одержимость словострастью, тем временем признает, что это должен быть немой фильм, который он – а кто же еще? – должен создать. Он помешивает кофе в чашке, оттопыривая при этом мизинец, и молчит.

Должен ли я теперь пригрозить, прибегнуть к средствам принуждения, чтобы он согласился, наконец сказав продюсерское «да»?

Он должен знать: пока нет его слова, запланированное путешествие будет откладываться.

Чтобы отвлечь, он демонстрирует визу.

Я указываю на договор: «Здесь, вот здесь не хватает вашей подписи, пожалуйста».

Он сожалеет, что рынок видеокассет в настоящее время перенасыщен.

Но я не хочу кассету: «Я хочу немой кинофильм, с субтитрами».

Он говорит: «Как только я вернусь из Польши в добром здравии, может быть…» Я отвечаю: «Мимоходом мне может прийти в голову мысль просто позволить вашей визе истечь».

«Шантаж! – называет он это. – Высокомерие автора!» «Ну хорошо, – говорит он, – лес все равно может быть спасен только на пленке».

Второпях я говорю: «Могу ли я пожелать вам счастливого пути завтра?»

Пока наш господин Мацерат оплачивает седло косули со всеми атрибутами в качестве делового обеда за двоих и отсчитывает щедрые чаевые официанту, затем вписывает в предусмотренную строчку название фильма «Леса Гриммов» и, наконец, расписывается зюттерлином[23] как «Оскар Мацерат-Бронски», он говорит после множества околичностей, касающихся его поездки и политической ситуации в Польше: «Я бы предпочел выбрать Мальската, художника. Мне нравится его готика».

Рука в руке посреди трупного оцепенения: в мертвом лесу они бегут мимо мусорных свалок, токсичных хранилищ радиоактивных отходов и запретных военных зон. (Отец и мать, канцлер и его супруга, тем временем рассказывают прессе о том, насколько они безутешны. На рекламных столбах, на экранах телевизоров, по всей стране идут поиски сбежавших детей канцлера, которых зовут Йоханнес и Маргарита.)

Теперь больше не рука об руку: Гензель и Гретель бегут так, будто не могут иначе. Совсем не напряженные и ничуть не отчаявшиеся. Иногда впереди Гензель, затем снова Гретель. Пока они бегут, мертвый лес, похожий на Рудные горы с современных фотографий, зеленеет сначала робко, потом решительно, наконец, яростно, все более густо-зеленым, как в книжке с картинками, пока не превращается в непроходимый зеленый сказочный лес.

Сойка и сова взлетают. Деревья со скрипом корчат гримасы. Из зелени мха на глазах прорастают грибы. Под корнями притаились, щуря глаза, гномы. Из деятельного муравейника машет рука с длинными пальцами и указывает детям правильное направление. Из подлеска прорывается единорог, один его глаз огненный, другой – печальный, а затем, меж буковых деревьев, он стремительно уносится прочь, словно ему нужно быть единственным в своем роде где-то в другом месте.

Они боятся лишь слегка. «Настоящих чудовищ, – восклицает Гретель, – здесь нет». Оба видят лес так, словно удивляются ему впервые. Они больше не бегут, но ищут и ощупывают. Между толстыми стволами деревьев, которые едва ли можно обхватить вдвоем, они теряют и находят друг друга. Лесной полог, пробиваемый лишь несколькими лучами солнца, смыкается над ними. Оба плывут в папоротниках высотой по грудь.

Наконец вяхирь, за которым тянется золотая нить, ведет Гензеля и Гретель через лес, пока тот не расступится.

Посреди поляны рядом с темным прудом, в котором плавают семь лебедей, стоит деревянный домик, крытый дранкой, и – когда дети приближаются к нему – оказывается, что это лесной трактир с надписью «У пряничного домика». В вольере перед расположенным сбоку сараем смотрит вверх косуля. За решеткой, лишь ненадолго останавливаясь, ходит туда-сюда волк.

Гензель и Гретель в нерешительности приближаются к кирпичному колодцу, возле которого спит Дама в длинном платье. Лягушка сидит у нее на лбу и дышит так, словно выкачивает воздух. Взгляды, которыми Гензель и Гретель обмениваются, выдают, что они знают эту историю. (Поэтому, пока лягушка дышит на лбу, никаких субтитров не требуется.)

В открытых окнах развеваются белые занавески. Перед домиком стоит старомодный жестяной автомат, расписанный орнаментом, который изображает пряники и другую выпечку. Гензель ищет в кармане брюк монеты, но не находит ни мелочи, ни прорези для нее, только надпись фрактурой с завитушками: «Пожалуйста, дети, угощайтесь!»

Сначала Гретель выдвигает ящик, в котором лежит мешочек с лесными орехами. Затем Гензель открывает другой ящичек и обнаруживает кусок медовых сот. Проголодавшиеся от бега сначала по мертвому, а затем по живому лесу, оба уплетают угощения. Пока они грызут, обнаружив в третьем мешочке буковые орешки, женщина за цветущими кустами шиповника встает с шезлонга, на котором она, должно быть, заснула, читая газету. Газета называется «Лесной вестник» и датируется началом прошлого века, незадолго до битвы при Йене и Ауэрштедте. Женщина не молода и не стара, безобразна и прекрасна одновременно. В волосах у нее бигуди, а на шее – нить, на которую нанизаны высушенные уши. Когда она застегивает поверх бюстгальтера халат в крупный цветок, Гензель видит огромные груди, больше тех, о каких он порой мечтает. Однако Гретель узнает в ней Ведьму из упомянутой выше сказки.

(Если наш господин Мацерат хочет узнать, насколько прекрасна эта безобразная Ведьма, ее следует нарисовать для него, потому что наш немой фильм должен быть цветным немым фильмом: она не рыжеволосая, а ее янтарные глаза немного косят.) Ничуть не удивившись, она произносит текст субтитра: «Ну, дети! Наконец-то вы здесь».

Когда она подходит ближе и теребит Гензеля за мочку уха, он оказывается рядом не только с грудями мечты, но и с ее украшением-нитью, с множеством высушенных ушей. Внезапно, словно не желая давать повода для ложных измышлений, Ведьма проворно, все быстрее и быстрее крутит деревянную трещотку, какую в прошлом использовали для отпугивания духов. (Подобного рода шумы, а также пение птиц и другие звуки природы допускаются в нашем немом фильме.)

Дребезжание трещотки не остается без последствий. Один за другим все постояльцы пансиона покидают пряничный домик: скорее тощую, нежели худую Белоснежку поддерживает Злая мачеха – статная женщина в дорожном костюме; Спящая красавица спросонья трет глаза, и Принцу, который, подобно сиделке, сопровождает сонливицу, приходится снова и снова ее целовать, чтобы разбудить; Красная Шапочка, узнаваемая по берету и ярким сапожкам, ведет слабослышащую Бабушку; одетый в комбинезон, с плоскогубцами и складной линейкой в нагрудном кармане, Рюбецаль исполняет роль смотрителя дома; из окна верхнего этажа Рапунцель, чтобы ее сразу узнали, свешивает свои волосы между развевающимися занавесками; в черном бархате самая печальная из всех держащихся за руки пар: Йоринда и Йорингель.

Все постояльцы пансиона красиво состарились. Они радуются долгожданному прибытию Гензеля и Гретель. Никаких вопросов о том, откуда именно. Злая мачеха говорит: «У нас вы можете чувствовать себя как дома». Только Красная Шапочка ведет себя дерзко: «Я всегда думала, что Гензель и Гретель – пролетарские дети, а не отбросы общества всеобщего благосостояния». И снова Ведьма крутит трещотку.

Вот появляется девочка с обрубками рук, покрытыми запекшейся кровью, которая несет свои отрубленные руки на веревке, перекинутой через плечо. (Если наш господин Мацерат выскажет какие-либо возражения против этой сцены – «Публика не вынесет такой жестокости!» – я опровергну их, воскликнув «Цензура!», и напомню ему о его детстве, об этом средоточии изысканных зверств. Кроме того, «девочка без рук» – типичная черта гриммовского сборника сказок, а Рюбецаль, который в этом фильме должен стать смотрителем дома по просьбе господина Мацерата, встречается только в качестве персонажа литературной сказки, а именно у Музеуса.)

И только теперь, когда все собрались, перед домом появляется Румпельштильцхен в облике официанта с подносом еды и в рабочей одежде. Слегка, но подчеркнуто прихрамывая, он предлагает гостям пансиона «У пряничного домика» различные напитки: «Облепиховый флип! Не желаете бокал вина из шиповника? Или коктейль с лесным медом?» Субтитр, обращенный к Гензелю и Гретель, гласит: «А для вас, дети, – первосортный сок из лесной земляники, свежевыжатый».

Пока все пьют, болтают, шепчутся или, как Йоринда и Йорингель, безмолвно читают черную бархатную печаль в глазах друг друга, пока Принц не раз услужливо пробуждает поцелуем свою Спящую красавицу, Красная Шапочка кричит на ухо Бабушке дерзости вроде «Прекрати напиваться!», Ведьма – теперь уже в очках – ощупывает главным образом Гензеля, а не Гретель, Румпельштильцхен галантно подносит к губам девушки без рук стакан с соком из ягод бузины, Злая мачеха улаживает спор, длящийся с незапамятных времен, между Белоснежкой и Рапунцель, а Рюбецаль, словно желая продемонстрировать древесно-корневую силу духа гор Крконоше, в стороне складывает дрова в поленницы для кухни пансиона; пока все это происходит, собираются тучи и начинается ливень, из-за которого срабатывает измерительная установка, смонтированная из стеклянных трубок, установленная рядом с колодцем: после чего раздается пронзительный сигнал тревоги; как и по всей стране, здесь тоже выпадают кислотные дожди, которых боятся сказочные персонажи.

Тогда лягушка спрыгивает со лба спящей Дамы в колодец, из которого тут же появляется Король-лягушонок в облегающем гидрокостюме, но с короной на голове. Элегантная принцесса просыпается и потирает лоб, на котором только что восседала лягушка, словно ее терзает головная боль. Король-лягушонок помогает ей подняться и протягивает руку, они убегают в дом, а Ведьма, зачитав вслух вместе с Гензелем и Гретель вызывающие тревогу данные измерений, говорит: «Даже наш сказочный лес не выдерживает этого».

Внутри пряничный домик обставлен как музей: полки, витрины битком набиты. Каждый экспонат снабжен биркой с подписью. Белоснежка показывает Гензелю и Гретель миниатюрный стеклянный гроб, в котором лежит она же размером с куклу; рядом с ним – отравленное и надкушенное яблоко в натуральную величину, залитое синтетической смолой.

Злая мачеха отводит Гензеля и Гретель от гроба Белоснежки и подводит их к своему волшебному зеркалу, которое закрывает переднюю часть деревянного сундука и многозначительно высится в центре комнаты на комоде, в ящиках которого могли бы храниться книги, первые издания сборников сказок, какие-нибудь травники.

Каждый хочет показать Гензелю и Гретель свои экспонаты. Рюбецаль демонстрирует суковатый деревянный посох. Прихрамывающий официант Румпельштильцхен показывает заспиртованную ногу, которую, как можно прочитать в некоторых версиях сказки, он оторвал в гневе, потому что угадали его имя. Король-лягушонок называет золотым шар – «Настоящее червонное золото!» – который закатился в колодец в те времена, когда его Дама была еще самой младшей из дочерей. Обоими обрубками рук девочка без рук указывает на топор своего отца. Коллекцию косточек Ведьмы можно осмотреть в витрине, экспонаты которой не только аккуратно промаркированы, но и точно датированы – «Это было в месяце мае 1789 года», «Это случилось осенней порой в 1806 году». На семи крючках висят семь гномьих колпаков, как будто всю компанию поджидают в ближайшее время.

Помимо того, на стенах – цветные гравюры с изображением братьев Гримм и рисунки с тонкой штриховкой художников Людвига Рихтера и Морица фон Швинда. Еще – вырезанные из бумаги силуэты Бременских музыкантов, волка и семерых козлят. И прочие сказочные мотивы. (Возможно, мне следовало бы добавить в эту коллекцию фотографию, на которой наш господин Мацерат изображен мальчиком в матросском костюмчике, хотя я бы предпочел, чтобы из рамки смотрел на нас лысый продюсер.)

Но не все предметы чопорны и музейны. В углу комнаты стоят метла и молотило. По сигналу Ведьмы они начинают танцевать, а затем гоняются по комнате вокруг волшебного зеркала за хромым официантом Румпельштильцхеном, который, голося, подыгрывает и терпит легкие побои, словно заслужил их. Немного заскучав, сказочные персонажи наблюдают за этим спектаклем, который показывают слишком часто. Девочка без рук не желает даже смотреть на это. Оставаясь неподвижными, Йоринда и Йорингель заглядываются друг на друга. Лишь Гензель и Гретель поражены.

После того как Ведьма приказала метле и молотилу вновь затихнуть и вернуться в угол комнаты, она призывает Злую мачеху продемонстрировать ее колдовское искусство. С ироничной улыбкой, обнажающей несколько золотых зубов, но полной уважения, как будто вот-вот начнется состязание, она указывает на волшебное зеркало.

Злую мачеху не нужно просить дважды. В боковом кармане ее костюмного пиджака лежит лакированная коробочка с кнопками, на которые она нажимает мизинцем: волшебное зеркало тут же оживает, и после короткого мерцания включается сказка о Гензеле и Гретель.

Словно на экране хорошо знакомого телевизора, сбежавшие дети канцлера видят свою предысторию – черно-белый фильм эпохи немого кино. По версии Гриммов, бедные родители, корзинщики или метельщики, бросают своих голодающих детей. Пряничный домик сколочен из хрустящей выпечки. В конце Гензель и Гретель, которые, правда, похожи на сбежавших детей канцлера (и тем не менее должны напоминать нашему господину Мацерату Штёртебекера и Туллу Покрифке), толкают Ведьму в жерло печи…

Крысиха, которая мне снится, смеялась, как будто крысы могут смеяться презрительно или от души, во все горло или добродушно. Да-да, сказала она, смеясь, так заканчивались все ваши истории, не только сказки. В жерло печи, конец! К такой развязке всегда стремились ваши размышления. То, что мы презирали как небылицы, было для вас истинной серьезностью. Мы не должны удивляться или даже разочаровываться в том, что человеческое барахло постиг столь банальный конец. Давайте посмеемся – так говорили в человеческие времена? – с облегчением!

Только теперь я, озадаченный, понял, что ее смех был вызван нашим концом, о котором она, смеясь, притворно сожалела: Само собой, мы считаем ваше отсутствие ужасным. Этот тотальный аут смущает нас. Мы все еще не можем постичь ваш конец, эту слишком человеческую драматургию: печь настежь, ведьму внутрь, заслонку хлоп, ведьма мертва! Занавес, конец представления. Это не может быть правдой! говорим мы себе. Еще позавчера – полные надежд разговоры о воспитании человеческого рода, необходимо было давать новые уроки, считались за правило более справедливые оценки, человек повсеместно совершенствовался, а сегодня, точнее, со вчерашнего дня занятий в школе больше нет. Ужасно! кричим мы. Немыслимо! Множество невыполненных заданий. Не перешли в следующий класс. Жаль только, что эта хитроумная педагогика, направленная на постоянное достижение новых образовательных целей, в конечном итоге ни к чему не приводит. Жаль и многих учителей; только то, что именно мы должны были стать причиной вашего конца, закрыть ваши школы, отменить ваши учебные программы и места обучения, совсем не забавно, смешно лишь как самая последняя человеческая шутка.

Крысиха скрыла свою усмешку. Наконец от горького смеха ее спасает объективность: Конечно, мы понимаем, что в обоих лагерях – это всегда было присуще людской породе – вопрос вины был немедленно поднят, когда начался обмен ударами, первоначально только в европейском регионе средней дальности. Поскольку чреватое последствиями недоразумение – и это было очевидно для обеих сторон – было намеренным действием каждой из сторон, поскольку, кроме того, обе системы безопасности исключали непреднамеренные недоразумения, там, где еще оставалась публика, полдня публично повторяли: Это они начали. За исключением некоторых вычурностей, обвинения обеих держав-покровительниц совпадали; вот насколько они были близки и похожи друг на друга до конца. Но затем пробилась шутка, которая рассмешила нас.

Слушай, дружочек, кричала крысиха: После того как уже нельзя было отвести первый и второй удары, определить границы, найти врага и расслышать признаки жизни даже в аббревиатурах, когда почтенная старая добрая Европа была окончательно умиротворена, в просторном вычислительном центре западной державы-покровительницы, запрограммированном на глобальный эндшпиль и потому сконструированном в виде амфитеатра, были обнаружены поразительные инородные тела, непредвиденные, немыслимые: сначала несколько, затем все больше и больше частиц длиной с ноготь, которые описывались как грязь, кал, помет, наконец, как крысиный помет, без представления конкретных доказательств – как крысиный помет.

Крысиха хихикала. Это слово вызвало у нее смех. Она повторяла его, ставя разные ударения, говорила на крысином языке о капореш роттамош и лингвистически-шутливо забавлялась, придумывая глупые вариации на тему роковой находки: помётокрыс, крысомёт, мётпокрыс и так далее. Наконец она напомнила мне, снова и снова прерываясь на приступы смеха, о библейских временах, когда, к изумлению Ноя, крысиный помет оказался… На руке бога! воскликнула она и вновь стала серьезной, когда я усомнился в находке помета и крикнул: Бабьи сказки. Это же бабьи сказки!

К делу! сказала крысиха. В то время как обмен ударами продолжался и охватывал всю Европу, звонки в стратегический вычислительный центр восточной державы-покровительницы осуществлялись, кстати, бесперебойно, поскольку обе державы-покровительницы всегда были заинтересованы в том, чтобы иметь возможность до самого конца разговаривать друг с другом по кризисному телефону. Сообщалось, что и там, в зоне безопасности номер один, также был обнаружен помет некоего животного, вероятно, крысиный. В любом случае программа «Мир народам» стала возможной благодаря звериному влиянию. Все идет своим чередом, и даже вмешательство свыше не в силах ничего изменить.

По крайней мере, сказала крысиха, они некоторое время разговаривали друг с другом, кстати, непривычно миролюбиво. Державы-покровительницы делились результатами измерений, касающихся неизвестных объектов, по кризисному телефону более открыто, чем когда-либо прежде. Они сравнивали полученные результаты и пришли, что озадачивало обе стороны, к единому мнению. Их грандиозные лжетворцы, как мы называли глав государств, два старых господина, которые до сих пор мало что имели сказать друг другу и только дурное озвучивали в воскресных речах, будучи в непосредственном контакте друг с другом, попытались поговорить. Дело пошло на лад после первоначального откашливания. Оба старика сожалели, что у них не было возможности побеседовать раньше: трудности с согласованием времени встреч. Они поболтали, поинтересовались телесными недугами друг друга, выказали обоюдную симпатию и только потом обменялись эскалационными вторым и третьим ударами своих систем обеспечения мира, как печальными вестями, причины которых оба они назвали сначала необъяснимыми, затем – не вызывающими сомнения; доказательства и тут, и там были слишком недвусмысленными.

Крысиха не решалась продолжить свой доклад. Когда она заговорила снова, в ее голосе проступило сожаление. Она сказала: Нашему брату больно констатировать, что обе державы-покровительницы слишком быстро пришли к соглашению, как только был поднят вопрос о виновности. После сообщения о тревоге: Крысы в компьютере! говорили, что столкнулись с дьявольской третьей властью. Обе миролюбивые державы, надо признать, находились во власти международного заговора. Пока нельзя сказать, кто за этим стоит, но всемирный крысиный заговор уже давно нацелен на уничтожение человечества. У этого плана была своя предыстория: то, что более шестисот лет назад пытались сделать с помощью преднамеренного распространения чумы, но в итоге потерпели неудачу после бесчисленных человеческих жертв, теперь должно быть достигнуто с помощью ядерного оружия. Все это следует логике, которая, к сожалению, не отличается от человеческой. Судя по всему, крысиный план был продуман до мелочей. Об этом окончательном решении было даже дерзко объявлено во всеуслышание. Уже слишком поздно вспоминать о тех совершенно недвусмысленных крысиных демонстрациях, которыми не так давно были охвачены все крупные города. Это также объясняет внезапное исчезновение повсеместно распространенного вида. Ах, если бы знать, как толковать эти предзнаменования! Ах, если бы только всех предупредили!

Да-да, сказала крысиха, они могли бы и были бы. Она настаивала на том, что до самого конца державы-покровительницы утверждали: Кнопку нажала не та или иная великая держава, скорее программы «За мир» и «Мир народам» были запущены в соответствии с крысиными предписаниями и, как мы теперь знаем, несмотря на разницу во времени, в одно и то же время. Все происходящее было необратимо, поскольку принимать последние решения пришлось большим компьютерам. Поэтому следует ожидать следующего этапа обеспечения мира: применения межконтинентальных баллистических ракет. Теперь все это судьбоносно складывается воедино. Пусть Бог или кто-то другой защитит нашу и вашу страну! кричали бы друг другу главы государств.

Благочестивое, хотя и запоздалое желание, сказала крысиха. Но едва они сошлись во мнении, кто виноват, обе державы-покровительницы начали бранить третью власть: Проклятые крысы! Эти паразиты! Это отродье! Эта неблагодарная чернь, которую кормили тысячелетиями и вновь выхаживали после бедственных времен. Треть человеческого производства кукурузы, хлеба, риса и проса пошла бы на жратву крысам. Урожай хлопка сократился бы вдвое. Вот как выглядит благодарность!

Но, сказала крысиха, пришлось признать и собственную несостоятельность. Оба главы государств соглашались, что не были приняты надлежащие меры предосторожности в компьютеризированных системах безопасности. Миллионы и более микросхем и коннекторов следовало обработать токсинами. Кроме того, было бы целесообразно оснастить все большие компьютеры ультразвуковыми отпугивателями, непрерывным сигналом, раздражающим слух крыс. Ничего такого не произошло. Кто вообще думает о подобных вещах! воскликнул бы ворчливый лжетворец с востока, тогда как западный старик, личность популярная и остроумная, с удовольствием бы сострил: Знаете ли вы этот анекдот, господин генеральный секретарь? Русский, немец и американец попадают в рай…

Но потом они оба снова жаловались бы в один голос: Вина определенно лежит на крысах; хотя не исключено, что определенные круги, ну, определенные люди известного происхождения, откровенно говоря, люди Моисеевой веры, но также и фанатичные сионисты, в конечном счете евреи, евреи, участвующие в международном заговоре, могли быть заинтересованы в разработке того дьявольского плана, согласно которому путем разведения и специального обучения особо умных крыс, которые, да, как мы знаем уже тысячи лет, столь же хитры, как евреи…

Крысиха вновь рассмеялась по-своему, но уже не громко, скорее внутренне. Ее потряхивало. Она извергла несколько обрывков на крысином языке – Футце иври! и Горемеш иппуш! – чтобы затем стать серьезной от накопившейся горечи: Ну да, знаем мы это. Виноваты крысы и евреи, евреи и крысы. Как в прошлом с помощью чумы, так теперь с помощью ядерного оружия. Ведь их изобретение в конечном счете предполагало далеко идущие последствия. Хотели отомстить. Всегда преследовали эту цель, только лишь эту цель. Дьявольски, изощренно, бесчеловечно. Да исполнится желание Сиона. Очевидно: это парное отродье, виноваты евреи и крысы!

Так бранились ваши лжетворцы, сказала крысиха. А когда они не бранились, оба старика, как главы государств, сочувствовали друг другу: Глупо, что такое могло произойти. Ведь в ходе переговоров, которые продолжались до вчерашнего дня, обе стороны все более сближались.

Но, слышал я, как кричу во сне, это же абсурд!

Да, сказала крысиха, именно так: абсурд.

Неужели крысы способны на такое? сомневался я.

Кто говорит, воскликнула она, что это мы или евреи?

Так это были вовсе не крысы?

Мы бы вполне справились.

Итак, вопреки всем заявленным намерениям мы, люди, довели дело до конца…

Все произошло именно так, как и предполагалось.

И никто не захотел остановить этот неизбежный финал?

Не сумели! сказала крысиха. Она свернулась клубочком, как будто хотела спать.

Эй, крыса! кричал я. Скажи что-нибудь, сделай что-нибудь! Это не может быть твоим последним словом!

Тогда крысиха сказала: Ну хорошо. Анекдот в завершение. Когда главы двух держав-покровительниц вынуждены были наблюдать в своих театрах эндшпиля, как тысяча и более межконтинентальных баллистических ракет, называемых За мир, Мир народам и тому подобное, приближаются к своим целям, включая стратегические центры безопасности, они неоднократно просили при помощи переводчиков прощения друг у друга: совершенно человеческий жест.

Мой гнев, преступник с умыслом,

не должен вырваться наружу.

Рассудок сдерживает его, этот забор,

проницаемый лишь для дальновидности.

Так, на расстоянии и пресыщенный отстоявшимся гневом,

который, сгущаясь, созрел, как зреет сыр, я вижу,

как они вполне разумно

готовят конец: тщательно и детально.

Непоколебимые архангелы квалифицировались.

О них разбивается наш маленький страх, который живет,

чтобы жить любой ценой, как будто жизнь

является ценностью сама по себе.

Куда девать гнев, который не может вырваться наружу?

Растрачивать его в письмах, которые

приводят лишь к письмам, в которых,

как это обычно бывает, глубоко сожалеют о случившемся?

Или сделать его домашним,

дрессировать на хрупких предметах?

Или позволить ему стать камнем,

который останется после конца?

Не огороженный никаким рассудком,

лежал бы он наконец свободно

как окаменевшее свидетельство, мой гнев,

которому не было позволено вырваться наружу.

Втиснут в космическую капсулу как наблюдатель за космосом. Что мешает мне высадиться: если не над Швецией, то над Бенгальским заливом? Почему сны, против которых говорит вообще все, тем не менее необходимы? И чья логика сохраняет силу во сне?

Я, неудачная замена в команде. Мне даже не дали руководство для космонавтов. Пристегнут голым, в одной ночной рубашке. Несведущий в космосе, кроме глупой Луны, я смог разглядеть Млечный Путь, Большую Медведицу и еще разве что врунью-звезду под названием Венера. Где, черт возьми, грозящий Сатурн? Хотя я знаком с астрологической болтовней и в курсе, насколько уверен в собственной правоте Стрелец и насколько тяжел Скорпион как асцендент для Весов, но понятия не имею, что за неподвижные звезды надо мной, что за планеты. Космос пуст, но мне все равно пришлось быть свидетелем.

Выглядело это плохо, даже немного хуже, чем в фильмах, которые собирали апокалиптически одержимую аудиторию незадолго до конца и стали кассовыми по всему миру. Я вспомнил напряжение, вызванное обратным отсчетом времени и торжественным открытием бункеров. Это были мастерски сделанные фильмы, в которых с точностью воспроизводился каждый оттенок ужаса. Новая цель, такое-то количество мегасмертей, была достигнута. Вот почему все, что я видел из своей космической капсулы, казалось мне знакомым.

Поэтому свидетельствовать не о чем. Не нужно расцвечивать ужасы. Ничего невообразимого не произошло. Самые худшие прогнозы подтвердились. Достаточно сказать: если смотреть через обращенный к Земле прозрачный овал моей космической капсулы, дела везде, особенно в Европе, нет, повсюду, выглядели сквернейше.

Тем не менее я оставался дураком, каким и должен был быть, и кричал: Земля! Земля, прием! Ответь, Земля! Не боясь повторений, я взывал к своей некогда голубой, а теперь почерневшей планете. Сначала был небольшой салат из слов, что, по крайней мере, напоминало о чем-то родном, потому что я уже слышал подобную смешанную болтовню в этих технически совершенных фильмах об эндшпиле – аббревиатуры, шифры, ругательства, кодовые номера, как угодно, – а потом мой голос остался наедине со мной, и тогда он стал гулким, жутким. Я пытался накликать компанию – Что вы на это скажете, Оскар? Вы радуетесь предстоящей поездке в Польшу и встрече с бабушкой? – или предпринимал попытки спасти лес в немом кино в перерывах между призывами к моей Дамроке запустить двигатель исследовательского судна; но лишь она она она осталась в кадре: настойчивая, яростная, шерсть вздыблена, каждый усик бодрствует.

Возражения – Какой в этом смысл, крысиха? Я не гожусь для космических путешествий! – она пропустила мимо ушей. То, что в начале сна, если этот сон может начинаться и прекращаться, показалось ей смешным, крысиный помет длиной с ноготь мизинца, рассыпанный рядом с центральными компьютерами, теперь насыщало ее яростью: Как это типично! Мы это знаем. Так удобно взваливать на нас вину за человеческие промахи. За все расплачиваемся мы, всегда. Обрушивалась ли на них чума, тиф или холера или дороговизна в ответ на голод, всегда говорили: Крысы – наше несчастье, а иногда или часто в одно и то же время: Евреи – наше несчастье. Столько накопившихся несчастий они не хотели терпеть. Поэтому они пытались облегчить свою душу. В программу входило истребление. Прежде прочих народов немецкий народ почувствовал призвание спасти человечество и определить, что такое крысы, и истребить если не нас, то евреев. Мы были под бараками и между ними, в Собиборе, Треблинке и Аушвице. Не то чтобы мы считали лагерных крыс, но с тех пор мы знаем, как последовательно человек превращает себе подобных в цифры, которые можно просто зачеркнуть. Это называлось аннулировать. Велся учет выбывших. Как они могли пощадить нас, которые, как и евреи, были для них самым дешевым оправданием? Со времен Ноя: они не могли иначе. Поэтому до самого конца: Это крысы! Это они, они! Определенно крысы, черт возьми! И во всех компьютерных системах, и у русских, и у янки тоже. Пока все не закончилось, они по-детски винили нас.

Никогда прежде я не видел, чтобы крысиха, которая мне снится, вот так перепрыгивала от образа к образу: тут настороже, там кусается, вздымается, теперь словно одержима вихрем танца. Почему она не смеялась, как прежде? Почему она не направляла свои остроты на меня, на свой точильный камень? Никто не может быть для нее более смешным, чем я в своей космической капсуле. Крысиха, кричал я, посмейся над этим!

Ей по-прежнему было горько, она неоднократно объяснялась, хотела быть невиновной, оправданной. Она требовала точных доказательств задним числом. Словно я мог что-то вызвать или предотвратить, она обращалась ко мне как к последней инстанции: Почему оба компьютерных центра сразу, не думая, назвали найденным решением крысиный помет? Почему не распорядились провести экспертизу экскрементов? Почему никакие другие грызуны не могли стать спусковой кнопкой программы эндшпиля? Кто-то вроде ваших милых золотистых хомячков? Или почему не мог быть найден, что напрашивается само собой, мышиный помет? Почему это должны быть мы, снова и снова мы?

Я принялся возмущаться, говорил о межблочном разгильдяйстве, назвал скандалом то, что ни янки, ни русские не исследовали помет под лупой, но подсознательно понял: конечно, только крысы. Кто еще, кроме крыс, может так целеустремленно…

Я услышал, как она заговорила вполголоса, словно ее ярость была растрачена впустую: Снова и снова о результатах нашей якобы подрывной деятельности трубили на весь мир, пока у того еще были уши: Некорректное осуществление программ «За мир» и «Мир народам» вплоть до финальной ступени, вызванное внешними силами. Конец объявления!

Теперь, когда изображение больше не скакало, скорее покоилось само в себе, а усики бездействовали, крысиха сказала: Мы знаем, что это были мыши. Они действовали не по собственной инициативе – мыши слишком глупы для этого, – но в соответствии с человеческим планом. С помощью дрессированных мышей командные компьютеры держав-покровительниц должны были быть выведены из строя так, чтобы одна держава могла свести к нулю другую. Хитрый план.

Это были лабораторные мыши, белые с красными глазами. Мы знаем это от наших лабораторных крыс, которые были пускай не самыми умными, но, по крайней мере, надежными. После многолетних испытаний удалось вывести молодняк, который был обучен выполнять запрограммированные задачи и функционировал так, как будто его кормили кремнием. Конечно, свою лепту внесли и генные инженеры. В любом случае органы государственной безопасности обеих держав-покровительниц понимали, как заслать этих специальных мышей к врагу, и сделали это одновременно, словно повинуясь некоему импульсу.

Как можно видеть, работа была проделана чертовски хорошо; хотя эта похвала требует оговорок, она касается только умелого внедрения запрограммированных мышей. Крысиха задумчиво добавила: Компьютерные системы не были парализованы, просто мыши, глупые, такие уж они, запустили обратный отсчет в обоих центрах одновременно – или, как мы будем говорить отныне: Большой взрыв.

Но крысиха, кричал я, это же смешно!

До некоторой степени, сказала она, стоит только подумать о глупых мышках.

Мне кажется, сказал я, что утверждение: Мыши в компьютере! гораздо правдоподобнее и к тому же звучит милее, нежели злобное и ложное утверждение: Крысы!

Да-да, согласилась она со мной, теперь снова веселая, хотя и задумчивая: В сущности, эта финальная плоская острота должна была нас рассмешить. При всей трагичности ситуации разве не глупо и в то же время не очевидно, что именно мыши, милые маленькие лабораторные мышки положили конец гордому и удивительному, могущественному человеческому роду? Конечно, все это звучит легкомысленно. Уважающий себя человек не захочет, чтобы его привели к ауту таким банальным способом.

Мне показалось, что крысиха размышляет.

Просто говори! кричал я.

Не хватает чего-то трудноуловимого.

Да! кричал я, перспективы!

Она сказала: Все это вместе выглядит как непредумышленная ошибка, как обычная для человека халтура.

Я подтвердил: Жалкий провал.

Вот почему я думаю, сказала крысиха, что первое подозрение, основанное на крысином помете и логично приведшее к возгласу: Крысы в компьютере! не столь уж ошибочно: ведь на самом деле действовать должны были мы, а не глупые мышки.

Причин, сказала она, у нас всегда было достаточно.

Чтобы сэкономить на пошлинах в Стеге и Клинтхольм-Хавне, «Новая Ильзебилль» бросает якорь у Мёнс-Клинта в воскресенье, намереваясь в понедельник взять курс на Готланд. После того как наш господин Мацерат дал мне последние указания по делу Мальската, он решает посетить аукцион монет в среду, уехать в четверг, промчаться по Польше в пятницу и быть в Кашубии в субботу перед днем рождения Анны Коляйчек. Поскольку я так хочу, его отъезд будет отложен до пятницы, но говорят, что он состоялся в воскресенье.

Воскресенье годится, сказала крысиха, которая мне снится. Воскресенья сами по себе были катастрофичны. Этот седьмой день испорченного творения с самого начала предназначался для того, чтобы все упразднять. До тех пор пока существовали люди, в каждое воскресенье – которое также можно было назвать субботой или как-то еще – предыдущая неделя объявлялась недействительной.

Одним словом! воскликнула она, как всегда, когда мои сомнения – Это нытье! – вставали поперек ее потока слов, одним словом: Несмотря на непроницаемость систем контроля, в обоих центральных бункерах царила настоящая воскресная атмосфера. На всех мониторах и телеэкранах, охватывающих континенты, лежал особый блеск. Распространялось некое настроение, назовем его глобальным предотпускным. Хотя в этих больших помещениях не было ни одной мухи, жужжало так, как жужжит лишь воскресная скука. Тот, кто находил удовольствие в деяниях человека, мог подумать, что это словно седьмой день: все оказывало благотворное действие, даже если в отдельности требовало улучшений.

Конечно, за пределами центральных бункеров было достаточно придир и пессимистов, которые даже в воскресном дне искали червоточину; тем не менее можно было быть довольными собой. Правда, власть ополчилась на власть, но власть обезопасила себя от власти: посредством тщательно секционированных страхов, с помощью слежки и перекладывания ответственности на микросхемы и коннекторы, так что человеческой халтуре, этой утвердившейся со времен Ноя приверженности аномальному поведению, не оставалось места для принятия решений; тот традиционный фактор ненадежности, сколь достойный любви, столь и стихийный, человек, априори действующий неуместно, играл здесь лишь второстепенную роль: более не ответственен.

Мы видели его беззаботным, необремененным, свободным в высшем смысле этого слова. Поэтому он мог позволить себе пошутить, переходя от монитора к монитору. Не напрямую, но с безмолвным попустительством на воскресной территории одной из держав-покровительниц ему было разрешено вводить в компьютер нелепые слова или сохранять результаты бейсбольных матчей в воскресном разделе одной державы-покровительницы, результаты футбольных матчей выходного дня в разделе другой державы-покровительницы и остроумно комментировать их, пока на больших экранах ничего не происходило – а там ничего и не происходило.

Ох, прекрасное единодушие! Были на высшем уровне познания и по-детски радовались такому количеству всесторонних знаний. Мировое и местное время позволяло проводить сравнения, согласно которым воскресенье мерцало утром здесь и уже подходило к концу там. Рутинные опросы сделали все еще более безопасным. Более того, знали, что ответственность была одомашнена где-то в другом месте. Выполняли второстепенные обязанности и не могли сделать ничего предосудительного.

Прошло мировое и местное время. Победу одержали киевское Динамо и Лос-Анджелес Доджерс. Небольшие, но отнюдь не сенсационные сдвиги в турнирной таблице. Прочие новости преимущественно благоприятного характера. Ни землетрясений, ни штормовых нагонов. Не сообщалось ни о захвате самолетов, ни о каком-либо путче. Не учли лишь посторонние шумы в центральных компьютерах, которые не были связаны ни с одним из контрольных приборов; после случайной находки фекалий в незначительном потрескивании – слишком поздно! – распознали самостоятельную силу.

Мы не знаем, что такое воскресенье, сказала крысиха. Но мы знали, что человеческий род, находящийся на подвластных державам-покровительницам территориях, позволяет себе воскресные дни и по воскресеньям во всем мире сонлив, но подсознательно раздражен. Люди всегда казались нам способными на самые разные вещи и на прямо противоположные в одно и то же время. Такими мы их знали: они были рассеянными, потому что погружались в мысли, зацикливались на желаниях или утратах, тосковали по любви, искали мести, колебались между злом и добром.

Мы заметили, что человек, по своей сути расщепленный, по воскресеньям совсем распадался на части. Он существовал лишь номинально. Терялся в давке своих душевных состояний. При всем своем услужливом рвении он крошился. Более того, казалось, что человеческое общество погружено в бесконечную меланхолию, как будто оно с удовольствием бросает прощальные взгляды на вещи, которые полюбило; провожали даже то, что не было постижимым и потому облекалось в понятия, такие как бог, свобода или то, что они считали прогрессом, разумом. Поэтому над каждым прибором в центрах безопасности витало тоскливое настроение.

Вот почему День Господень показался нам подходящим. Вот почему это случилось в воскресенье в начале лета. В июне, в разгар спортивного сезона. Как обычно, мы воспользовались канализацией, нашли путь через пути снабжения, проложенные в фундаментах больших бункеров, получили доступ к центральным компьютерам снизу, справились с легким металлом, зная свое дело, с первого взгляда поняли, где что к чему, разделались с крошечными мелочами, ввели в ключевом месте свой код, который тут же заразил все подключенные системы безопасности, но для отвода глаз оставили работать обычные контрольные программы и запустили обратный отсчет в обоих пунктах управления, как только наше кодовое слово «Ной» высвободило все импульсы с обеих сторон, с учетом сдвига по времени.

Мы, сказала крысиха, лишь привели в действие то, что задумал человек: достаточно запасов, чтобы истребить, согласно слову его мстительного Бога, всякую плоть, в которой есть дух жизни. И снова, и еще раз, и еще. Так основательно человеческие существа хотели уничтожить себя и все прочие создания. Шулес пор эрреш! – Конец рабочего дня на Земле! кричала она.

Поскольку мы преобразовали обнаруженную программу почти бесшумно, а затяжное воскресенье и без того не располагало к особому вниманию, мы остались неопознанными, поэтому и возникла необходимость давать подсказки. Мы покинули корпуса, разместив нашу визитную карточку. Рискованное предприятие, удавшееся лишь по воле случая. Только теперь найденные вскоре чужеродные предметы позволили сделать предположение, а затем осознать: конец всем воскресеньям.

С тех пор наш брат говорит о Большом взрыве. Нет-нет! прокричала крысиха. Мы ни в чем не раскаиваемся. Это должно было произойти. Мы слишком часто предупреждали их, но тщетно. Смысл наших шествий среди бела дня был вполне понятным. И все же не произошло ничего, что могло бы уменьшить наше беспокойство. Истерические реакции, которые циркулировали как сообщения незадолго до последнего из всех воскресений, едва ли были достойными упоминания или смешными. Сообщалось, что над западной частью Балтийского моря были замечены рыхлые облачные скопления живописного вида. Это были не отдельные облака, двигавшиеся с северо-запада на юго-восток, а бесконечная процессия из ста тысяч и более мелких облаков, пронесшихся в небе над южной Швецией, а затем над Готландом: бегущие облачные крысы, облачные бегущие народы крыс, нет, не облака-барашки, а облака в форме серых крыс, вытянутых, торопливых, их длинные хвосты – словно дефисы между крысой и крысой. Все это, это ужасающее небесное знамение, было замечено, сфотографировано, заснято с датских островов, с кораблей и с берегов Балтийского моря и истолковано как предупреждающий знак Бога. Даже атеисты закричали бы Типичный апокалипсис!

Не верь этому, дружочек. Хотя нам многое удалось, в частности отменить воскресный отдых благодаря человеческим программам «За мир» и «Мир народам», мы не смогли создать облачные образы и возвысить себя до статуса небесного знамения.

Противоречие, крысиха! Ты все еще в своей покрытой белым лаком клетке на подстилке из опилок, которые я завтра заменю, чтобы ты, моя растущая рождественская крыса, и впредь благоденствовала; существую и я, с листками бумаг рядом с тобой. Наши планы переполняют календарь. Корабль должен причалить в Висбю в срок. Поездка панков в Гамельн неизбежна. Мы пожелаем нашему господину Мацерату счастливого пути, как только он отправится в Польшу с действующей визой, но сначала попросим его рассказать нам о других подарках для бабушки, которые должны быть уложены в багажник его «мерседеса».

Хотя мы видим, как он прощается со своей коллекцией золотых монет, которая перед самой поездкой будет перенесена в банковское хранилище, – мы видим, как он взвешивает мансфельдские двойные дукаты, пол-луидора, рубль времен Николая II, горсть саксонских и нассауских талеров, и нас трогает то, сколь трудно ему прощаться с золотом, потому что он кладет некоторые образцы в выдвижные ящички небольшой шкатулки на бархате, например, баварский максдор, драгоценный данцигский дукат Сигизмунда Августа 1555 года, несколько декадрахм из Фракии и свежеотчеканенную китайскую золотую монету в двадцать четыре карата, на которой изображена панда во всей своей драгоценной потешности, – но нам кажется, что он не прощается с золотом навсегда, что он знает, уже сейчас предвидя свое возвращение, о возросшей ценности своих сокровищ, хотя цена на золото падает день ото дня.

И когда он укладывает урожай своих нумизматических путешествий в небольшую коробочку, чтобы взять ее с собой в Польшу, захоранивая в ней унцовый крюгерранд с изображением африканской антилопы, швейцарские «Вренели» разного веса, предсмертный талер Гогенлоэ, который блестит так, словно только с монетного двора, и две юбилейные монеты, отчеканенные в Советском Союзе, с изображением танцовщицы Улановой и певца Шаляпина, мы задаемся вопросом, что значит это прощание, с одной стороны, и эта подборка, с другой? Неужели он не может расстаться с золотом? Будет ли Польша осчастливлена золотом? Теперь он добавляет мексиканские монеты и, наконец, мирогосподствующий золотой доллар США.

Что бы ни планировал наш господин Мацерат, он думает о будущем и мечется от одной встречи к другой; точно так же, как я, распланированный вплоть до уик-эндов; или корабль, взявший курс во время пути; или художник Мальскат, который в ту пору едва успел расписать Шлезвигский собор согласно своим ощущениям, а дальнейшие заказы уже привели его на службу высокой готике: с весны тридцать девятого года до сентября он помогал госпиталю Святого Духа в Любеке снискать славу. И по сей день жители ганзейского города марципанов и судебного процесса отказываются это признавать. Подлинная готика! все еще кричат искусствоведы; Подлинный Мальскат! говорит между тем уверенный в своем почерке ожесточившийся художник, который уже давно живет уединенно на острове в Дипенморе, куда могут попасть лишь те, кто зовет: «Эй, паромщик!»

В госпитале Святого Духа, говорит он в ответ на расспросы, я тоже писал обманчиво аутентично, пока не стал солдатом; потому что за несколько месяцев до призыва Мальската на всех границах Польши развернулась Вторая мировая война.

Художнику пришлось распрощаться с красно-бурыми контурными красками, с проволочной щеткой и припылочным мешком, с безмятежным одиночеством на высоких строительных лесах в северогерманских культовых сооружениях, со сквозняками и вечным летним насморком, но солдат Мальскат не переставал надеяться, что после войны та или иная церковь будет открыта для него и он сможет осчастливить ее хоры, контрфорсы и оконные рассветы – всегда высоко вверху, вне всякого времени и сравнений – своей готической рукой.

А мы? Мы надеемся не меньше. Мы с моей рождественской крысой по-прежнему придерживаемся нашего распорядка, перерывы в котором заполняет Третья программа: Привет, мы все еще здесь! Она дает нам подробный комментарий. Мы слушаем, что происходит, осуществляется, откладывается. Даже сообщения об уровне воды являются для нас посланием. Мы не отказываемся ни от себя, ни от леса. Мы помешались на будущем, даже если, признаться, в глубине души я настроен на утрату; потому что когда мне снилось, что я должен попрощаться со всеми вещами, мне также снилось, что я должен попрощаться со всякой плотью, в которой есть дух жизни…

С новой выбеленной или окрашенной шерстью на борту, которую они купили в Стеге в шерстяной лавке между распродажными лавками и вывесками Udsalg, их судно становится на якорь чуть менее чем в одной морской миле от Мёнс-Клинта, напротив обрывистых меловых скал, которые поднимаются так высоко, что с их лесистых вершин при хорошей видимости можно разглядеть высокогорье острова Хиддензее у острова Рюген. Они бросили спаренный якорь в знаковом месте.

Дамрока проводит перекличку: она произносит по памяти датские названия от Дроннингескамлена и Дроннингстолена до Стореклинта, Хилледалс-Клинта и Лиллеклинта. В лучах утреннего солнца меловые скалы излучают сияние, которое молоком затуманивает зеленые воды моря; как только наступает вечер, берег грозит погрузиться в сумрак. Разве что резко очерченные трещины свободны от светотени. Бледный массив возвышается над морем, серый цвет которого напоминает защитную окраску военных кораблей, шедших с востока на запад.

«Именно здесь, – говорит штурманша, – по преданию женщины выпустили палтуса обратно, когда еще на что-то надеялись». Но она не кличет его, не желает ни приманивать: «Скажи что-нибудь, палтус!» – ни проклинать: «Ты обманщик, ты лжец, ты негодяй, ты!»

Они сидят перед рулевой рубкой, притаившись с подветренной стороны.

С видом на гладкое море или потрескавшиеся меловые скалы четверо из пяти женщин вяжут и рассказывают о себе так, словно им нужно сбыть с рук остатки. Udsalg, распродажа затяжных стенаний, которые остались непроданными.

Даже старуха, которая не вяжет, рассказывает о себе, пока чистит картошку, потом морковь, потом потрошит селедку; молоки и икру она кладет обратно в опустошенную рыбу. Это вкусная сельдь Балтийского моря, которая, будучи мельче сельди Северного моря, становится все более редкой на рынке.

Речь женщин меняется, но их слова – это всегда одна и та же история о брошенных, изнуренных, жестких и усталых, хватких, неудачливых, некогда любимых, а теперь ставших банальными, ушедших в прошлое мужчинах. И речь идет о детях этих и тех мужчин, которые больше не хотят быть детьми, а хотят быть взрослыми; настолько женщины на борту корабля «Новая Ильзебилль» обременены годами, а не только старуха, которая свои уже не считает.

Штурманша называет по имени трех дочерей, все они от разных отцов. Она говорит: «Что ж, теперь они независимы и больше не хотят быть на привязи, как я когда-то, потому что я слишком долго размышляла и внушила себе эту чушь: и вдвоем можно справиться. Но каждый раз ничего не получалось. Ничего не осталось. Только девочки, для которых я делала все, и все для того, чтобы они, такие же глупые, как я, не попадались на эту удочку снова и снова».

Затем она, вяжущая джемпер-трех-мужчин наперекор всей болтовне, говорит об отцах своих дочерей – «Один выпивал, другой распутничал, третий просто делал карьеру» – и хорошее, и плохое: «Не хочу жаловаться. Я не очень-то щадила себя. Все трое были по-своему трогательными, но довольно изломанными. И каждый раз я оставалась в дураках. Только сейчас я наконец покончила с этим».

Машинистша, с другой стороны, все еще не может определиться между двумя мужчинами, один – израильтянин, другой – палестинец, оба живут в Иерусалиме и не готовы стать единым человеком. Она повторяет снова и снова: «Фантастика! Было бы превосходно, если бы удалось из этих двух слепить одного парня. На самом деле они не были такими уж противоположностями, как им казалось сквозь их солнцезащитные очки. Они вполне могли быть приятелями, даже в делах, связанных с их страстью к автомобилям. Почему бы не организовать совместную мастерскую: подержанные автомобили и все такое. Но они вечно грызлись. И между ними я, дура. Не знала уже, что правильно, даже с политической точки зрения. И они умели говорить, всегда очень логично. Никто не сдавался. И почему-то оба они всегда оказывались правы. А я туда-сюда, так они становились сердитыми: Не вмешивайся! Они меня использовали. За спиной говорили: Поглядим, удастся ли нам заполучить ее, эту немку с ее комплексами. У меня их было полных два чемодана. Бережно привезены с собой из дома. Всегда хотела делать все правильно. Помирить обоих, возможно, сдружить, ну, сделать из них одного парня. Но виделись они лишь до тех пор, пока я не исчезла в мгновение ока с ребенком, которого тот или другой затолкал мне в трубу. И оставила на столе записку: Пишите, когда договоритесь. Но я больше не хочу, даже если они оба будут готовы. С меня хватит!» – говорит машинистша и вяжет недавно начатые мужские носки.

Затем она рассказывает о мальчике. «Сейчас он отказывается проходить военную службу», – говорит она, чтобы все знали, для кого предназначены эти носки. А океанографша вяжет, поскольку она рано стала бабушкой, «слишком рано», как она говорит, детские вещицы, всегда розовые и светло-голубые детские вещицы.

Все происходившее с ней по большей части шло наперекосяк и не удавалось, случалось либо слишком рано, либо слишком поздно, поэтому свои истории она заканчивает или предваряет датами: «Мне следовало бы это знать раньше или хотя бы догадываться, не правда ли? Но тогда, конечно, было уже слишком поздно. Если бы я вовремя, и именно одна, поехала тогда в Лондон, еще до того, как я с опозданием на много лет отправилась в Брюссель. Но только когда все это закончилось, я слишком поздно это поняла. Вот если бы я с самого начала изучала океанографию, а не поперлась в школу переводчиков и не получала бы диплом за дипломом, чтобы стать домохозяйкой, да еще и с дипломом. Но нет! Ребенок, и еще один, и еще один, и все слишком рано. И развод слишком поздно. И новый парень слишком рано. И вот теперь, когда я начинаю быть собой, просто собой, я становлюсь бабушкой слишком рано, разве это не забавно?»

«Мужик! – кричит старуха, которая ни для кого не вяжет, а чистит морковку. – Мужик! Вы, бабы, совсем с ума посходили. Как будто все это дерьмо, что повсюду валяется, – это только мужское дерьмо, исключительно мужское. У меня был только один, и тот умер. Какой был, такой был, и я его любила. Не знаю, рано или поздно. Был рядом и оставался. Пока он внезапно не оставил меня, скончавшись. Но он ведь не освободил место для других мужиков. Нет, он все еще есть. И не наполовину. Он такой, каким был. Ну, не простой, скорее себе на уме. Тоже вытворял дела. И еще какие дела, о боже! Приходилось мне глотать обид порядочно иногда. Или просто отворачивалась. Думала, одумается. Одумывался. Но однажды он пришел с одной, она из Висбадена была. Вешалка для одежды с кучей тряпья на ней. Я должна подружиться с ней, сказал он. Она была такой молоденькой, превосходной, звали Инге. Она или я, сказала я. Он недолго ломал голову. И затем все как по маслу. И так достаточно было всего, что за эти годы пережили. То было довоенное время, то послевоенное, а между ними война. Как сейчас, когда может начаться сегодня, а завтра уже все». Старуха отмахивается. «Лишь настоящая любовь, – кричит она, – имеет значение!»

Дамрока молчит и вяжет одеяло из остатков шерсти, достаточно широкое, чтобы согреть всех пятерых женщин. Прежде чем штурманша вновь успевает начать, она говорит: «Я всегда была хороша в любви, потому что я так медлительна. Если вы не замечаете, когда это начинается и когда прекращается, вы не уловите самого худшего. Даже если там ничего не было, я все равно любила. Невозможно ничего держать при себе. А мужчины… ну, да. Тот, который у меня сейчас, старается и почти всегда рядом, когда не в разъездах…»

Теперь она вновь молчит, потому что она так медлительна и ей приходится наверстывать. Но когда она видит рыб, начиненных молоками и икрой, которых старуха разложила головой к хвосту на разделочной доске, она считает сельдей, доходит до одиннадцати штук и не может удержаться от смеха, потому что во время счета перед ее внутренним взором встает то, как она тянула лямку на органной скамье.

«Знаете, – говорит Дамрока, – одиннадцать священников за семнадцать лет. И все одиннадцать у меня за спиной. О первом больше нечего сказать. О втором вы уже в курсе. Третий ушел без вопросов. А вот четвертый, тот попался шваб и помешался на пробуждении веры. В литургии ни бум-бум, но даже когда парень сидел в туалете, Господь Иисус беспрестанно обращался к нему…»

Так Дамрока ставит в ряд своих чернорясочников. «Пятый же был родом из Ильцена и любил ликерчики…» Она никого не оставляет без внимания. «Шестой пытался пойти другим путем…» – «Жена седьмого сбежала с церковным служкой…» – «Восьмой же, а также девятый…»

Меж тем другие вяжущие женщины говорят так, словно нить никогда не закончится, и только ближе к вечеру, когда меловые скалы скрываются в тени, возникает предчувствие: скоро кончится шерсть, а вместе с ней и мужчины, которым больше нечего отдать.

В молчании они едят картофель, сваренный вместе с морковью, с маслом и петрушкой по вкусу, и жареных селедок, одиннадцать штук. Бледно-серые скалы Мёнса становятся все ближе. Поскольку все уже сказано, никто не хочет больше что-либо говорить. Эти истории хороши лишь для того, чтобы утомлять.

Сначала машинистша, а за ней другие женщины забираются в носовую часть судна, где их подвесные койки раскачиваются бок о бок так же спокойно, как корабль на волнах. Старуха еще гремит посудой, затем тоже спускается по трапу. Лишь койка по правому борту покачивается, незанятая. На палубе осталась Дамрока со своим кофейником. «Послушаю метеосводку! – кричит она. – Приду сразу после».

Поскольку летом на севере темнеет медленно, когда черная стена облаков начала рассеиваться с северо-запада, по все еще светлому небу плывут пушистые, небольшие облака. Вплотную друг к другу – разбитые на волокна лоскуты. Кажется, будто облачное зверье бежит беспрерывно. Ветра над водой нет, но он дрейфует наверху. Однако моя Дамрока ничего не хочет считывать с неба. Она ищет иное утешение.

За рулевой рубкой призывается палтус, трижды. Палтус, прежде говоривший только с мужчинами, которому целиком и полностью вверялись только мужские дела; он, советы которого были дороги, пока его длинная история не закончилась скверно, после чего он поразмыслил и решил быть целиком во власти лишь женщин, одних-единственных баб; он, трижды призванный палтус, отвечает Дамроке за кормой моторного эверса, где она сидит на корточках так, что ее волосы рассыпаются по коленям.

То, что они обсуждают, проносится мимо меня. Медленно складываются ее вопросы, кратко отвечает он. Я не вижу палтуса, который, вероятно, находится под поверхностью воды, как бы в пределах досягаемости; но я вижу, как другие женщины поднимаются по трапу из носовой части корабля, штурманша впереди. Сгруппировавшись вокруг керосиновой лампы, они держатся на расстоянии. Лампа в руках у старухи. Если бы я был сейчас под палубой, то мог бы улечься на любой подвесной койке. Но мне нельзя. Я снаружи. Со мной тоже попрощались.

Дамрока закончила говорить с палтусом. Ее волосы все еще рассыпаны по коленям, пока она сидит на корточках. Она не удивилась, заметив, что остальные женщины столпились вокруг лампы на палубе. Приближаясь шаг за шагом в свете лампы, они вчетвером составляют образ. Старуха с лампой впереди. «Итак? – говорит она. – Что он знает?»

Как бы спокойно ни говорила Дамрока и сколько бы ни делала пауз, для ответных речей, однако, не остается места. Она не отдает приказы, она констатирует: «Это срочно. Мы немедленно поднимаем якорь. Мы пойдем прямо на Готланд. Там находятся наши проштампованные документы. Остается всего полдня до Висбю и увольнения на берег. С медузами покончено. Все идет к концу, сказал он. Он сказал: не позднее субботы, до захода солнца, мы должны быть у Узедома, над Винетой в глубине».

Говорят, что серые и черные

упавшие из мела камни,

которые лежат в изобилии у побережья Мёна,

старше, чем можно себе представить.

Мы, лето за летом туристы,

запрокидываем голову

и смотрим вверх на вершины меловых скал,

которые называются клинтами[24] и носят датские имена.

Затем мы видим, что у клинтов и у наших ног

навалено: округленные до формы тел кремни,

некоторые с острым сколом.

Лишь редко и все реже,

когда удача касается нас, как взмах крыла чайки,

находим мы окаменевших созданий,

скажем, морского ежа.

Прощание с Мёном и взглядом на ту сторону.

Прощание с островом лета и детства,

где мы могли бы стать взрослее и ближе к Дании.

Прощание с радиолокаторами над буковыми лесами,

что должны были нас укрыть.

Если бы мы могли укрыться в мелу и пережить века,

ровно через семьдесят пять миллионов лет

придут туристы нового типа, которые, тронутые удачей,

найдут окаменевшие частицы нас: мое ухо,

твой указующий палец.

Предыдущая главаГлава 7 из 15Следующая глава