Моей рождественской крысе не нравится, когда я бегу по пятам за художником Мальскатом. Обеспокоенная, она шевелит усиками, стоит мне только разложить рядом с клеткой отчеты о процессе и краткие комментарии с заголовками вроде «Восточнопрусский Уленшпигель». Она тревожится, когда я сопоставляю фотографии Мальската в прессе со своими представлениями о Мальскате: он выглядит так, словно вобрал в себя вековой опыт и мог бы носить пулены, плундры и рукава с буфами, а вместо своей шапки из войлока – раздвоенный колпак с бубенцами.
Тем временем идет радиопередача. Мы слушаем новости видеорынка, который не только наш господин Мацерат называет перспективным. Минуя вытянутой рукой клетку моей рождественской крысы, я нахожу ручку настройки, которая на полуслове выпроваживает Третью программу из комнаты; поиск Мальската на поверхности печатного текста не терпит постороннего шума. Моя крыса должна это понять, как бы ей ни хотелось услышать новости науки или сообщения об уровне воды в Эльбе или Заале.
Ни веселых, ни злых проделок. Не шут, что звенит бубенцами. Я констатирую, что нос Мальската, неровный изгиб которого придает его бровям выражение, словно он постоянно видит чудеса, символически отражается на его фресках, так что в соборе в Шлезвиге, как и в любекской церкви Святой Марии, он к лицу ангельским юношам и святым старцам. Их мучительно расширенные глаза видят больше, чем можно было увидеть в библейские времена. Они способны предчувствовать не только грядущее спасение, но и предстоящий ужас благодаря тому чутью, которое было отмечено уже в начале пятидесятых годов в одной докторской диссертации, посвященной мальскатской готике: «Необыкновенны длинные носы фигур в нефе и клиросе. Они подчеркивают пророческий взгляд святых. В них проявляется определенная нордическая смелость, которую тщетно ищут на других фресках высокой готики, исключение составляет собор в Шлезвиге, где Спаситель мира и некоторые сюжеты на расписанных контрфорсах благодаря очертаниям носов позволяют предположить, что мастерская любекского мастера нефа и клироса здесь тоже работала».
Я догадываюсь, почему моя рождественская крыса беспокойно шевелит усиками и даже пренебрегает семенами подсолнечника, как только я принимаюсь за пожелтевшие пятидесятые. Словно не имея воспоминаний, я должен быть единственно здесь и сейчас, постоянно спрашивая себя, что плохого может произойти завтра.
Ладно, крыска, говорю я, оно пока еще приближается, наше банкротство. Но прежде чем я подведу итоги, следует понять, почему дарование Мальската быть поистине готическим, несмотря на скверную оплату, соответствовало духу времени и основной потребности, всеобщей расположенности к фальшивкам; подобно воронам в мертвом лесу, надувательство все же однажды должно вспорхнуть, каким бы большим авторитетом оно ни пользовалось. Ах, не коротконогая, уверенно вышагивала ложь!
Потому что в годы, последовавшие за Второй мировой войной, в Германии делали вид, будто их предшественников посетил дурной сон, нечто нереальное, чего нужно избегать, дабы оно не вызывало кошмаров. Пользовались спросом оправдательные сны. Я помню: в то время по стране разъезжал один целитель, продававший чудодейственные шарики из фольги, помогающие против всякого рода болезней, после чего народ начал стекаться к нему как прирученный. Чтобы были прекрасные сны на пенорезине, в рассрочку продавалась раскладная мебель. Во всех иллюстрированных журналах принцы постоянно женились на принцессах. Красное солнце непреклонно садилось в море за Капри[13].
На фотографиях, которые позже стали обоями, весь пережитый ужас утратил силу. Однако политика, которой пресытились, по воле высшей силы осталась уделом стариков, с точки зрения которых разделенная страна была раскроена скорее случайно, нежели пополам.
И вот, старикам удалось очистить побежденных немцев, превратив их в немцев, дружественных победителям, которые, благодаря своему врожденному и чудом пережившему войну усердию, старались быть полезными и в одном лагере победителей, и в другом: в два счета стали теми, кем были, перевооружившись. Поэтому народ благодарил обоих благодетелей, пусть и ненавидел Козлобородого, как называли Ульбрихта, и, хотя и голосовал за старого лиса Аденауэра, не любил его всем сердцем так, как в былые годы объединенный народ сердечно любил своего Гитлера.
Мальскат хорошо вписался в то время. Его фрески, считавшиеся подлинными, были прозваны «чудом из Любека»; поскольку, если народ считает себя упорно преследуемым несчастьем и – в качестве побочного ущерба – принес несчастье другим народам, но тем не менее одарен столькими святыми готического фасона, Божья милость, несомненно, должна быть при нем и в мирской сфере. Затем свершились дальнейшие чудеса, в том числе экономическое чудо, которое было ощутимо уже в начале пятидесятых: правительство, как оно называлось, временно пребывающее в городе Бонне, вывалило на стол любекских церковных властей сто восемьдесят тысяч марок новых денег, чтобы выявлялось все больше и больше святых и – нельзя трудиться без вознаграждения – художник Мальскат мог быть уверен в своей почасовой оплате в девяносто пять пфеннигов.
Но это и другие чудеса совершенно не волнуют мою рождественскую крысу. Богатство, которое по сей день основано на чудесах того времени, для нее ничтожно. Она могла бы прокричать Дарованное! и, заглядывая вперед, сказать: От него не останется даже и тени. Но она лишь беспокойно снует по подстилке из опилок и не проявляет никакого интереса к моему погружению в прошлое. Что бы ни было в ее черно-глянцевых глазах, они никогда не отражают Мальската.
Лишь когда я позже позволил Гензелю и Гретель бежать по мертвому лесу, а сбежавшие дети канцлера не захотели придерживаться моего киносценария, и, поскольку в лесу ничего не происходило, они перешли на сторону панков, при которых происходило больше событий, моя рождественская крыса теперь заговорила крысихой: Эти двое хороши. Со вчерашнего дня у них не осталось ни крошки. Только посмотри, что они при себе носят, с кем они нежны, в чьи уши они шепчут, чьи голые хвосты заставляют их хихикать и кого они оба любят, дабы быть всецело любимыми, к кому Гензель и Гретель относятся доверчиво…
И я увидел, что сбежавшие дети канцлера несли на себе двух крыс. Возможно, когда-то они были белыми лабораторными крысами. Но теперь одна из них окрашена в цинково-зеленый, другая – в фиолетовый; также ирокез Гензеля светился цинково-зеленым, а многочисленные тугие косы Гретель сияли фиолетовым. Казалось, будто дети стали единым целым со своим зверьем.
Хотя я пытался отправить их обоих обратно в мертвый лес и обойтись без какого-либо звериного компонента в моем киносценарии, на мораль которого им было наплевать. Со своими кричащими крысами они просто хотели быть кричащими панками среди панков. Все больше и больше втискивались в кадр, пока он не заполнился до краев: толпа. Все панки своенравно и вместе с тем единообразно были обвешаны металлоломом; теперь так же и Гензель с Гретель, так что они едва отличались от остальных. Навесные замки и чрезмерно большие булавки скрепляли их рвань. Я подсчитывал численность группы, и во сне крысиха помогала мне. Мы насчитали сто тридцать панков и столько же крыс.
Я должен, кричал я, рассказать нашему господину Мацерату, что Гензель и Гретель, поразительно похожие на сбежавших детей канцлера и его супруги, теперь аутентичные панки из числа тех, которые обитают в берлинском районе Кройцберг и корчат рожи миру, чтобы он пришел в ужас от их карикатур. Это отчаянная веселая толпа. С которой уже невозможно найти общий язык. Все они забились со своими крысами в одно из последних занятых ими зданий. Это задний корпус с окнами, заколоченными гвоздями.
Только посмотри, крысиха, кричал я: так характерно, что Гретель главная в этой группе и велит своему Гензелю и остальным делать то, что хочет она. Он говорит: Если они придут со своим тараном, мы пропали. Однако она отвечает: Если они нас выгонят, мы смоемся высоко в Гамельн и залезем на гору, как в те времена, когда всем было плохо так, как сейчас. И Гензель кричит: Поглядите на них, на этих обывал. До них не доходит, насколько они мертвы!
Тогда крысиха, которая мне снится, сказала: Дети кричали, но никто не хотел их слышать. Поэтому мы, крысиный народ, предусмотрительно сказали: Мы должны зарыться. Жаль людей. Особенно жаль панков, которые были с нами нежны.
Внезапно наш господин Мацерат проявляет интерес. Еще вчера равнодушный, сегодня он расположен к Гензелю и Гретель. Перед широкой настенной письменной доской меж фикусов он говорит: «Не считая леса, мне нравится их история. Ей необходимо придать остроту. Если мы решимся на производство, фильм мог бы начинаться примерно так: пока крысы повсеместно вылезают из своих нор, чтобы средь бела дня предстать перед общественностью, в разделенном городе Берлине все крысиные народы, проживающие отдельно по обе стороны стены, в один и тот же час тянутся по главным улицам; если по ту сторону они считают подходящей Франкфуртскую аллею, то здесь для них достаточно длинной является Курфюрстендамм, от Мемориальной церкви кайзера Вильгельма вверх до Халензе.
Таким образом они попадают в кадр. В обеих половинах города местами тотчас коллапсирует движение. Результат – массовое столкновение автомобилей. Из своих заклиненных автомобилей различных образцов испуганные пассажиры наблюдают, как неисчислимое множество крыс спешит прочь в обоих направлениях движения, минуя вынужденно простаивающие автомобили, будь то “вартбург” или “опель”, “татра” или “форд”. Никто, ни пешеход, ни водитель, не постигает более глубокого смысла этой необъявленной заранее демонстрации. То, что в восточной части города ощущается как неблагоприятное для социализма и потому умалчивается как позор, на западе претендует на кратковременную ценность сенсации. Вполголоса здесь, как и там, говорят: Они приходят с той стороны.
Но как только по тикеру бегут сообщения и подтверждают шествие крыс из всех стран – в Москве и Вашингтоне тоже! – и всеобщее сравнение времени доказывает, что род крыс вокруг всего земного шара выступал синхронно три дня подряд – и повсюду в полшестого дня, – когда никто более не осмеливается разглагольствовать о случайностях и даже ведущие политики не находят слов, подходящих, чтобы успокоить трясущееся от отвращения население своих государств, и поэтому молчат, молчат, скаля зубы, только когда поток отхлынул, можно прочесть комментарии, которые приближаются к смыслу всеобщего шествия крыс, хотя конечная цель крыс остается необдуманной.
Зоологи говорят о высокоразвитой системе предупреждения грызунов. Для исследователей поведения становится привычным термин “паническое расстройство”. Теологи призывают христианский мир серьезно воспринять предостерегающее указание Господа, явленное посредством самой низкой твари, и впредь искать силу единственно в вере. Необъяснимый феномен, говорят они. В фельетонах цитируются Откровение Иоанна Богослова, Нострадамус, Кафка, Камю и индийские Веды. Более не происходит ничего. Некоторые западноберлинские газеты подходят к этому делу как обычно. Они обвиняют кройцбергских панков: те своим помешательством на крысах пробудили зло. С тех пор как панков стали видеть слоняющимися с крысами, эта мелкая живность сделалась последним писком моды. Они больше не вызывают обычного отвращения. Теперь необходимо принимать жесткие, наконец-то жесткие решительные меры.
Лишь некоторые письма читателей, написанные детьми, говорят правду: Я думаю, что крысы боятся, потому что недостаточно боятся люди. – Я считаю, что, прежде чем всему наступит конец, крысы хотят попрощаться с нами, людьми. – Моя младшая сестра, которая видела по телевизору шествие крыс, говорит: сначала нас оставил Бог, а теперь удирают еще и крысы.
Но затем вновь становится важным другое: скачкообразно растущий курс доллара, волнения в Бангладеш, землетрясение в Турции, советские закупки пшеницы; о потоке крыс, так читается ретроспективно, миру приснился лишь дурной сон».
Во всяком случае так это видит наш господин Мацерат. Он вскакивает и, маленький ростом, становится перед огромной письменной доской среди своих фикусов. Он сыплет цифрами и приводит доказательства. В быстрой монтажной нарезке и на вводимой наплывом плоскости люфта он хочет прыгать из Токио в Стокгольм, из Сиднея в Монреаль, из Восточного Берлина в Западный и показать на своей видеокассете ужас прохожих, ввязавшихся в драку полицейских, применение водометов и огнеметов, пожары и хаос, панику в Сохо и мародерство в Рио, все, что произошло во время движения крыс.
Он говорит: «Снова и снова в гнетущих сценах видно обоих детей с их окрашенными в фиолетовый и цинково-зеленый животными: как они убегают, собираются толпой с другими детьми, занимают пустующий дом, подвергаются жестокому выселению, вновь убегают, выслеживаемые полицейскими и ищейками, преследуемые, загнанные, пока не находят убежище при крысах и после крысиного потока исчезают вместе с ними, надеемся, спасенные».
После некоторого размышления, как будто уже сейчас вычисляет рыночный потенциал этой кассеты, он добавляет: «Вы должны представить себе панорамно-обширно и в деталях нескончаемые стремительные течения, торжественную неумолимость, серьезность, да, сверхчеловеческое величие этой последней демонстрации во имя мира».
После того как мы часок проспорили о возможностях визуального просвещения – я делаю ставку на киношку; он утверждает, что будущее есть только у крупных видеошоу и домашнего кино, – наш господин Мацерат внезапно говорит: «Возможно, нам следует сделать все это в манере классика кинематографического просвещения, великого Уолта Диснея. Человеку надоела документальность. Такое количество действительности утомляет. В факты и без того никто больше не верит. Только лишь сны из сундука фокусника приносят непротиворечивые факты. Давайте не будем обманывать себя: правду зовут Дональд Дак, а Микки-Маус – ее пророк! Конечно, затея позволить Гензелю и Гретель убежать в обличье панков была совершенно прелестной; однако нам лучше придумать суперкрысу, остроумно нарисовать в фантастических ходах и в качестве предводительницы, да, конечно, самку крысы, так называемую вашу крысиху поставить во главе всех шествий крыс. В Риме и Брюсселе, в Москве и Вашингтоне: она, суперумная, во главе. Мы могли бы назвать крысиху в нашем мультипликационном фильме просто-напросто Мэри, нет, Доротея. Я знаю! Назовем Ильзебилль и сделаем медийным кумиром…»
Все это наш господин Мацерат повторяет в кругу своих сотрудников в ходе еженедельной планерки. Высокорослые господа и дамы кивают. Он велит записать на письменной доске указания, ориентированные на СМИ. Производство хочет знать, к чему нужно стремиться.
Но крысиха, которая мне снится, сказала: Для просветительских мультфильмов и всего остального было уже слишком поздно.
Говорю же: ничего.
Слова спотыкаются, падая в дыру.
Одни лишь дополнения.
Длинный разговор о воспитании,
который оборвался, не придя
к завершению.
Согласно последним сообщениям.
Как под конец было объявлено
и сразу же опровергнуто.
Наконец некоторые экземпляры
рода человеческого
пытались начать сначала.
Где-то, ближе к концу сезона,
должно быть, по сходной цене
предлагалась надежда.
В завершение толковали о добре и зле
и о том, что нет ни того,
ни другого.
Но когда,
или же Господь
со своими извечными отговорками.
До нас дошло постановление
отложить все
на неопределенный срок.
Мы приняли это за шутку,
но вдруг
смех застыл на устах.
В конечном итоге после всего этого
никто больше не знал голода
в мировом масштабе.
Но напоследок многие
хотели бы еще раз
послушать Моцарта.
Это крошечные острова, названия которых стали известны во всем мире, когда над ними поднялись разрывающие землю грибовидные облака, как говорилось: ради опыта. На этих островках мы тоже испытали себя. Поэтому наше поведение можно назвать рефлексом Бикини. С тех пор мы знаем. Отныне наше предчувствие затрагивало не только корабли, обладающие видимой лишь нам аурой надвигающегося крушения, мы также предчувствовали другие катастрофы: большие пожары, штормовые приливы, землетрясения и засухи, так что мы оказались в ситуации, когда нам нужно было вовремя сменить места нашего обитания. Не было ни одного степного пожара, от которого бы мы благоразумно не убежали прочь. Кроме того, мы всегда знали, какие виды, какими бы крепкими и полными сил они себя ни считали, в скором времени вымрут. В случае неуклюжих динозавров мы, допустим, немного посодействовали ускорению процесса; однако нам бы хотелось подольше оставаться компанейскими с людьми, каков бы ни был ущерб от их ненависти ко всему крысиному. Впрочем, не только евреи, но и японцы, называемые япошками, были для них подобны крысам.
После сокрушительных ударов по Хиросиме и Нагасаки, которые застигли нас врасплох, мы узнали о новой опасности. Вот почему испытания атомной и водородной бомбы, проведенные американцами, французами и англичанами, в результате которых несколько островов Южного моря оказались в эпицентре ядерного взрыва, не застали нас врасплох. Правда, наши народы не могли спастись оттуда бегством на корабле, но земля предложила себя в качестве убежища. Как только человеческое население островов было эвакуировано, мы проложили глубокие и разветвленные спасательные ходы, которые, согласно принципу анти-Ноя, затыкались старыми крысами, готовыми принести себя в жертву. Уже тогда мы думали о запасах: кокосовая мякоть и арахис. Тем не менее выжили лишь немногие.
Мне показалось, она взяла паузу, чтобы прийти в себя. Или крысиха хотела почтить память жертв себе подобных на атолле Бикини и других островах-экспериментах?
Через некоторое время – при условии что к сновидению можно подступиться с меркой времени, – она сказала подчеркнуто деловито: Когда много лет спустя на пораженных островах измеряли уровень радиоактивности, измеряемые значения все еще считались слишком высокими, чтобы можно было допустить туземцев, тоскующих по своему острову. Там невозможно жить! так говорилось, несмотря на то что обнаружили нас: здоровых и в большом количестве.
Однако наше выживание мало что значило для людей. Кроме газетных сообщений в рубрике О разном, которые считались скорее курьезом, нежели новостями, больше никакой реакции. Никакого глубинного ужаса. В крайнем случае – изумленная улыбка за утренней газетой во время завтрака: Посмотри-ка на это. Выносливые твари. Они переживают все.
Таков был человек независимо от пола. Как он мычал, важничал или, уверенный в своей силе, молчал. Его болтовня о бессмертии, при этом он догадывался, что в крайнем случае мы, выносливые твари, способны быть бессмертными.
И когда мы повсеместно зарывались в землю – на этот раз речь шла не только об островах, – мы не уклонялись ни от какого труда. Поддавались самые твердые глыбы. Что лежало поперек, мы перекусывали. Ничто не устоит перед нашим зубом. Он знаменует наше терпение. Мы подтачивали их бетон. В некоторых регионах к нашим услугам были заброшенные рудники. Римские катакомбы были расширены. А в том городе, который представляет особый интерес для тебя, наш друг, сбереженный в космической капсуле, мы использовали казематы в Хагельсберге, который с незапамятных времен возвышался над городом рядом с Бишофсбергом. Это конечные морены, которые обрели здесь покой в качестве холмов. По преданию Ягель, прусский князь и бог, обитал на Хагельсберге. Шведы уже продолбили штольню в этой горе. Однако собственно казематы – свидетельство наполеоновского времени: прочные облицованные казармы и конюшни, которые еще в межвоенный период служили складом боеприпасов. Всегда обитая там, мы легко смогли проложить более глубокие пути отхода и гнездовые камеры. Но в Гданьске и его окрестностях лишь часть нашего народа искала убежища в Хагельсберге, большинство же с помощью когтей и зубов зарывалось в кашубской глубинке. Наверху на данный момент нам больше нечего было делать.
Я не хочу туда, вниз. Ребенком я играл в казематах и находил маленькие косточки, даже череп, не знаю чей. Пускай! Пускай она глубоко зароется, и вместе с ней пусть все крысиные народы мира будут поглощены землей; я кладу новый лист и хочу, чтобы все продолжалось. Я хочу обзаводиться морщинами, покрываться складками, стареть и становиться дряхлым, беззубым, чтобы рассказывать моей Дамроке злые сказки: Жили-были давным-давно…
Если этот немой фильм, который не может спасти лес, все же будет называться «Лес» и если удастся привлечь в качестве продюсера нашего господина Мацерата, который всегда проявлял интерес к катастрофам и всегда видел все в мрачном свете, то мне придется ознакомить его с дальнейшим сюжетом фильма, с тем, что должно произойти в мертвом лесу и в других местах, и предоставить ему точное описание персонажей; поскольку Оскар, который с охотой утаивает доморощенные подробности, любит детали. Он мог бы спросить: Как должны выглядеть канцлер и его супруга? Что не удалось в воспитании детей, пока они не стали Гензелем и Гретель? Они – обычные жертвы зажиточности? Должны ли они все еще быть панками?
Поскольку наш господин Мацерат ожидает ответа до своей поездки в Польшу, я должен принять решение. Ни при каких обстоятельствах кинематографический облик канцлера не должен быть производным от его нынешнего вида. Но как только я сощуриваю глаза и представляю себе канцлера из немого кино, слишком легко становятся удобными передвижные декорации, с помощью которых можно было бы составить конструктор канцлера; чтобы он не получился слишком похожим, мы обязаны сделать его неустойчивым.
Поэтому я предлагаю канцлера, который держится неуверенно, не знает, куда деть руки, боится выпасть из заготовленного текста, но остается на своем посту по причинам, которые в крайнем случае можно истолковать с помощью законов гравитации. Как ни старайся, этого не избежать.
А его супруга? Она беспрестанно что-то ищет в своей сумочке. Ах, если бы только они оба были дома, где уютно. Они могли бы жить в свое удовольствие, если бы только он не стал канцлером, а ей не пришлось бы с утра до вечера быть супругой канцлера.
Несчастные дети. Как же они скучают. Их ставят иногда здесь, иногда там, но они предпочли бы стоять где-нибудь в другом месте, бегать, бездельничать, теряться. По всей видимости, они чувствуют себя невыносимо. Их могло бы вырвать, так сильно их от этого тошнит. Конечно, они предпочли бы быть панками и носить на себе окрашенных крыс. Но им этого не позволяют, поскольку наш господин Мацерат с недавних пор говорит: «В конце концов они должны бежать в мертвый лес, а не блуждать по городским джунглям».
Чтобы окончательно заинтересовать его, того, кто должен продюсировать фильм, я укомплектую детей канцлера качествами, которые напомнят нашему Оскару о его детстве. Если присмотреться, не имеет ли дочь канцлера некоторого сходства с тощей, как жердь, девушкой Урсулой Покрифке, которую везде звали Туллой и которая жила на Эльзенштрассе, в доходном доме столяра Либенау?
И разве сын канцлера, который всегда глядит мрачно, словно пригвожденный к чему-то, чего там нет, не напоминает ли нам мальчика по имени Штёртебекер, который, будучи главарем банды подростков, сделал город Гданьск и его портовую территорию небезопасными? Это было на заключительном этапе последней войны. Штёртебекер и его чистильщики пользовались дурной репутацией далеко за пределами рейхсгау Западной Пруссии. И не случилось ли так, что маленький Оскар, покидая церковь Святого Сердца Иисуса в Лангфуре, полный мрачных мыслей, повстречал главаря Штёртебекера и его банду?
Тем не менее оба они мыслимы как дети канцлера: она, способная на любое коварство, он, резкий и недружелюбный, она, свободная от страха, он, готовый к великим свершениям, ей тринадцать с половиной, ему пятнадцать лет, она и он, тогда дети войны, сейчас – незрелые плоды прочного мира; у обоих есть плееры, совершенно другая музыка в ушах.
Когда заговаривают об этой паре, наш господин Мацерат вспоминает подростков своей юности. «Верно, – говорит он, – маленькую Покрифке, блудницу особого сорта, звали Тулла, но она также была известна под псевдонимом Люция Реннванд. Не хотел бы я, чтобы она была моей сестрой. От нее пахло столярным клеем, и к концу войны она работала кондуктором в трамвае. Точно! Пятая линия. Ездила от Хересангера вверх до Вайденгассе и обратно. Говорили, что она покинула Данциг на “Густлоффе” и погибла. Тулла Покрифке, ужас, который пребывает со мной по сей день».
Он замолкает, являя собой образ пожилого господина, который отдается на волю вереницы мыслей. Но когда я бросаю ему вызов, желая оградить его от всех уверток, он кричит: «Но да, конечно же! Глава банды чистильщиков. Еще бы, я помню. Кто тогда не слышал о Штёртебекере и его делах? Бедный мальчик. Голова всегда полна блох. Тогда с ним быстро разделались. Пережил ли он конец? Что с ним могло случиться? У него были педагогические задатки. Вероятно, из него вышел бы в итоге еще один учитель».
Но когда я прошу нашего господина Мацерата подтвердить мои предположения, он выглядит рассеянно и немного устало; ретроспективный взгляд в детство вымотал его. Он потирает обширный лоб, как будто ему нужно устранить путем массажа особенно колкие мысли. Затем он внезапно распрямляется, снова босс, готовый принимать решения. «Да-да, – говорит он, – они оба годятся для роли Гензеля и Гретель. Более того: они таковыми и являются. Я уже вижу, как этот Штёртебекер портит лесное торжество канцлера. Я вижу, как Тулла, стерва, перерезает тросы так, что нарисованные декорации леса рушатся. Делайте. Вперед! Мы займемся производством, как только я вернусь из Польши. Странно, что эти двое вновь должны мне попасться. Я вижу, они бегут под видом Гензеля и Гретель. Рука в руке. Все глубже и глубже в мертвый лес…»
В носовой части моторного эверса «Новая Ильзебилль» подвесные койки вторят движениям корабля, который следует курсу под шум дизельного двигателя. Когда они заняты, то висят на крючках, натянутые с обеих сторон; теперь в течение дня, пока эверс направляется к острову Мён по легкому морю, они покачиваются, ослабленные и свободные для желаний: новые ночлежники, смена матраса.
Неужели в Травемюнде не могли сесть на судно другие женщины, кроме этих? Например, все те, что решили отказаться и предпочли спокойный сон в кровати?
Я оставил пять. Или у меня осталось пять. Я сделал свой выбор и никакого выбора и хотел или мог занять подвесные койки только так, а не иначе, но женщины часто меняют свое расположение. Каждая подвахта нарушает планы. Они всегда ложатся так, как того не желаю я: там, где вчера машинистша легла в непромокаемой одежде, сегодня океанографша просыпается в пижаме; не голая штурманша голая, если не считать шерстяных носков, а Дамрока лежит в длинной ночной рубашке на самой крайней койке возле правого борта; я мирюсь с тем, что старуха в рубашонке в цветочек залезла к левому борту, там она хочет оставаться и не меняться – как она говорит – «ни с одной бабой», хотя я бы предпочел видеть ее на средней койке.
Они лежат вплотную друг к другу, потому что ширина эверса от рождения составляет всего четыре метра семьдесят сантиметров. Головой по направлению движения лежит только Дамрока. Вытянувшись, почти на животе: тяжелый сон штурманши. Я растроган, увидев, что океанографша и старуха, съежившиеся на боку, спят как эмбрионы: одна из них сосет палец. Машинистша беспокойно ворочается в своих пропотевших тряпках. На спине, расслабленно: сон капитанши. Иногда она храпит, так же громко, как и штурманша, но со свистом. Едва слышно хнычет океанографша: очевидно, она снится себе ребенком. Во сне машинистша стонет под тяжелым грузом. Вдруг слова, бормотание, брань: это старуха.
Больше об их сновидениях я не знаю ничего, как бы все они ни были мне близки. Как хорошо, что на борт поднялись только пять женщин, а не двенадцать, по заявкам. Это повлекло бы в моей голове и прочих местах последствия в виде неприятной толкотни.
И на самом деле для обслуживания корабля было бы достаточно трех женщин, даже для меня. Но кто был бы третьей, наряду с Дамрокой и океанографшей? Наверное, старуха, которая всегда имелась в наличии, стояла в стороне, потом ворчала и все выдерживала.
Я не мог решиться. Поэтому тесно. Как хорошо, что случилось семь снятий с учета: я и корабль слишком малы.
Но почему один я с Дамрокой – как ее боцман: я! ее юнга: я! Есть, сэр, я! – не мог бы отправиться в путешествие? Она должна была бы обучить меня: вязать узлы, выбирать якорь, читать навигационные знаки, ухаживать за дизельным двигателем и с помощью измерительной акулы мерить аурелий, множество ушастых аурелий, называемых медузами…
По мере приближения моторного эверса к Мёну: мысли в стороне. На беззаботных подвесных койках находит себе место все. На палубе раннее утро, но даже подвахты не хотят ложиться, как бы я ни торопил штурманшу, а тем более океанографшу. Все отнесли свои спальные мешки наверх, чтобы проветрить их, – и, конечно, принадлежности для вязания. Я испытываю подвесные койки от левого борта к правому. Три провисают. Я закрепляю их, туже затягиваю узлы непосредственно перед крюками. Две койки сплетены из бесцветных веревок и, возможно, были куплены в магазинах, продающих принадлежности для парусных судов. Остальные койки цветные, одна красно-белая, следующая – блеклая сине-желтая, третья сплетена из веревок, окрашенных в красный цвет. Цветные подвесные койки оканчиваются по краям узорчатой отделочной кромкой, бахромой и кисточками. Они латиноамериканского происхождения.
Теперь я хотел бы знать, что я здесь делаю. Я застенчивый, скованный и боюсь быть пойманным. Моя тревога поседела из-за того, что вся лживая история может вспорхнуть, чтобы скучно царила только лишь правда.
Их шаги на палубе. Сегодня день стирки. Они развешивают цветное и белое белье на длинной веревке для просушки. При легком ветре оно весело колышется между фок-мачтой и рулевой рубкой. Они поют песни, которые поют, когда развешивают белье. Где, где могла Дамрока оставить свой кофейник? Надеюсь, дождь не пойдет.
Под палубой только я. Я обшариваю остальные их пожитки, которые открыто лежат под койками или в носовом шкафу в вещмешках и чемоданах. Бесстыдно ощупать пальцами все подряд. Я ищу письма из прежних, еще более ранних времен – признания и заверения – и не могу найти ни клочка бумаги, который бы меня опознал. Я быстро просматриваю фотографии, на которых не хватает меня. Сувениры, украшения, плетенные из серебра цепочки, но среди них нет ни одной вещи, которую подарил бы я. Все чужое. Ничто не хотело напоминать обо мне. Они списали меня со счетов: недостаточно хороших мореходных качеств. То, что я значу, осталось на суше.
Лишь пожелтевшая, порванная по краям карта, которую я нахожу сложенной втрое под бельем Дамроки в ее вещмешке, кажется знакомой. На ней изображено побережье Померании с предлежащими островами. Поверх двух мужчин в масках, держащих герб с грифоном, частично антично, частично готически выведено: Mare Balticum, vulgo De Oost See[14]. На раскрашенной вручную гравюре, представляющей собой наполовину сухопутную, наполовину морскую карту, красным карандашом нарисован круг у Узедома, к востоку от устья Пене, надпись внутри раскрывает название затонувшего города. Теперь, уверенный, куда движется судно, я сворачиваю гравюру и кладу ее на место в вещмешок.
Наверху они подняли белье. Наверху женщины вяжут что-есть-мочи. Позже пять гамаков сильнее ощущают боковую качку, поскольку ветер меняется на северо-восточный, и «Ильзебилль» берет новый курс вокруг южной оконечности острова Фальстер.
Я не знаю, когда Дамрока задумала этот план. Во всяком случае, на суше и несколько месяцев назад, поскольку заявление на плавание в прибрежных водах ГДР было подано заблаговременно. В качестве исследовательской задачи было указано измерение медуз. Но только на Готланде у начальника порта в Висбю окажутся документы со штемпелем. Тем не менее остальные женщины – штурманша прежде всего – с самого начала догадывались, что это плавание не только ради медуз. Они со старухой наблюдали из рулевой рубки, как Дамрока добрый час сидела на носу судна и рассуждала о море. Это было к востоку от Фемарна после последней ловли медуз с помощью измерительной акулы. Говорили: «Она с палтусом…»
«И вчера вечером снова», – уверяет машинистша. Это было, когда по левому борту показался Грёнсунд, впереди лежал Мён, белье давно висело сухим, а ветер к вечеру сменился с северо-восточного на восточный и затем стих.
«Хотя я не видела палтуса, но они двое разговаривали тут и там. А именно на нижненемецком». Она его не понимает, говорит машинистша и следом добавляет: «К сожалению». Но призыв: Палтус, снова и снова: Палтус! она слышала отчетливо. На все лады толковали о глубине, названной Винетой в честь затонувшего города.
Теперь женщины знают, куда их ведет это путешествие. Даже если океанографша говорит снова и снова: «Я в это не верю. Вы не в своем уме. Мы направляемся к Мёнс-Клинт и Стеге. Я бы никогда не согласилась участвовать – и уж точно не с вами, – если бы в программе присутствовала подобная чушь».
Штурманша тоже не желает направляться туда. «Об этом никогда не заходило речи. Это противоречит нашему соглашению». И тем не менее обе будут участвовать, хотя и протестуя. Слово Винета повисает в воздухе.
«Именно там, – говорит старуха, – там вы захотите оказаться в конце. Больше ничего не остается».
Устала не только штурманша. Многочисленные битвы за женское дело, вечные споры не только с представителями неисправного пола, но и с себе подобными истощили волю к строительству женского царства вопреки власти мужчин. От этого плана давно отказались, хотя все они, прежде всего штурманша, до сих пор говорят: «Должны были, было необходимо с самого начала радикально…»
Вот почему, пока они ловят медуз и мальков сельди в водах Богё, а затем у берегов Мёнс-Клинта, их мысли убегают в затонувшее царство, лежащее под водой. Оно обещано им. Оно, сказал палтус, будет открыто для всех женщин. Когда он заговорил с Дамрокой, капитаншей, на нижненемецком диалекте, то, как говорят, сказал: «Ну, женщины, вам пора спускаться».
Пусть в их пяти подвесных койках женщинам снится многоцветная Винета. Вплотную друг к другу, как они лежат, станет, если они только захотят, осязаемым женское царство. Моторный эверс лишь слегка поднимается и опускается. Корабль пришвартован в порту Стеге: прямо перед мостом в центр города, у причала сахарного завода. На заднем плане – отвал кокса и бледно-зеленый силос. Мелководье пахнет тухлятиной. Слишком много водорослей. Медузы в изобилии.
Все пять спят. «На Мёне, – сказала Дамрока, – нам не нужно вставать на вахту». Они лежат так, как того хочу я: старуха, бормоча и бранясь во сне, свернулась калачиком посередине, штурманша у правого борта с открытым ртом, Дамрока у левого борта на спокойной спине, океанографша между ней и старухой: съежившись на боку, и машинистша, беспокойно ворочающаяся между старухой и штурманшей.
Завтра женщины хотят совершить прогулку по городу. В Стеге распродажа. Запасы необходимо пополнить. Не только шерсть подошла к концу. Старуха еще не знает, хочет ли она пойти вместе с ними.
Утопия Атлантида Винета. Но говорят, что этот город действительно существовал как вендское поселение. Некоторые говорят, что он затонул у берегов Узедома; но польские археологи с недавних пор ведут раскопки и находят на Волине руины стен, черепки и арабские монеты. Винета изначально называлась по-другому. Говорят, что долгое время в этом городе были главными женщины, пока однажды мужчины не захотели высказать свое мнение. Старая история. В конце концов слово взяли господа. Жизнь прожигали и детям дарили игрушки из золота. После этого Винета ушла под воду со всеми своими богатствами, чтобы однажды затонувший город мог быть спасен: женщинами, конечно, числом пять, одна из которых была вендского происхождения и звалась Дамрокой.
В течение дня она сонлива и сворачивается клубочком: отворачивается от моих историй. Но ей нравится слушать Третью программу вместе со мной. Она предлагает: утром чтение вслух, школьная радиопередача для всех, торжественная барочная музыка, в промежутках новости, репортаж СМИ, позже – Эхо дня, затем снова барочная музыка, на этот раз церковная.
Поразителен ее интерес к сообщениям об уровне воды. Она считает заслуживающим внимания, что уровень Эльбы у Дессау остался неизменным один восемь ноль, а у Магдебурга поднялся до один шесть ноль плюс один. Ежедневно она слушает, как высоко стоит река Заале у Галле-Трота, а затем – данные по глубине от Гестхахта до Флигенберга. Но моя рождественская крыса не проявляет интереса, когда сообщается о том, что актуально. Повсюду нерешенные проблемы. Говорят, что растут только кризисы; и моя молодая крыса, длиной без хвоста с мой указательный палец, растет, как и кризисы, которые, поскольку они лежат тесно, вплотную друг к другу, срослись вместе и – метафорически выражаясь – образуют так называемого Крысиного короля.
К примеру, в отчете СМИ недавние опасения по поводу кабельного телевидения компенсируются еще большими опасениями по поводу хромающего следом спутникового телевидения. Наш господин Мацерат, который охотно намечает на большой грифельной доске всеохватную медиасеть, говорит: «Поверьте мне, уже завтра мы создадим действительность, которая устранит всю неопределенность и случайность будущего благодаря медийному вмешательству; все, что произойдет, может быть произведено заранее».
А как, крыса, обстоят дела с нашей медиасетью? По ночам ты мне снишься выросшей, с толстым хвостом. Но мои сны наяву тоже несвободны от крысиного. Как будто ты хотела расставить пахучие метки повсюду, даже там, где, как я полагал, я нахожусь за оградой и в уединении, чтобы разметить свою территорию и перекрыть мне путь к лазейкам.
Третья программа должна молчать. Никакой школьной радиопередачи для всех: расщепление ядра – сущий пустяк; вместо этого, с тех пор как моторный эверс «Новая Ильзебилль» пришвартовался в порту Стеге, я составляю длинный список того, что наш господин Мацерат мог бы взять с собой в Польшу, поскольку он наконец-то подал заявление на выдачу визы для себя и своего шофера.
Помимо подарков на день рождения для бабушки, в его багаже должен быть мешочек с сине-белыми пластиковыми гномиками. Множество смурфиков порадуют маленьких, способных вырасти кашубских детей[15].
Помимо этого я знаю, какие ведутся приготовления к празднованию сто седьмого дня рождения Анны Коляйчек. Сахар и мука в кульках, потому что предстоит испечь много пирогов с посыпкой и маком. Студень из свиной головы варится до тех пор, пока не пообещает застыть сам по себе. Пересчитываются консервированные грибы в банках с прошлой осени, среди которых всегда есть хрупковатые зеленушки. Кто-то приносит в достаточном количестве тмин для капустного салата. По желанию гостей издалека жарят свиное сало. Из Карчемок и Кокошек, яйца собираются отовсюду. Забота о том, чтобы достаточное количество пионов было готово для срезки. Благодаря помощи церкви в запасе есть сто семь свечей. Все еще не хватает бутылок картофельного шнапса.
О художнике Мальскате я могу сказать вот что: я сообщу о нем, как только позволит крысиха. Когда и где он родился. Каково было его обучение. Куда привели его годы странствий. Что заставило его столь готично мечтать на высоких подмостках. Именно поэтому против него возбудили процесс в Любеке, городе, известном не только своими марципанами.
Возможно, пока Гензель и Гретель все еще бегут по мертвому лесу, мне стоит вписать также прогулку женщин по городу. Только четверо из них в увольнении на берегу. Старуха говорит, что ей нужно загодя приготовить краснокочанную капусту.
Поскольку Стеге на Мёне – это прежде всего торговый центр, где на главной улице круглый год проводится Udsalg[16], женщины совершают много покупок. В магазине самообслуживания под названием Irma они набивают три тележки: жестянки и склянки, фрукты и овощи, завернутые в фольгу, мясо в упаковке и свежезамороженное, различные виды хрустящих хлебцев, зернистый творог, ремулад, попкорн для океанографши, еще то и это, средство для мытья посуды, туалетная бумага, много бутылочного пива и две бутылки аквавита для старухи. Петрушка и шнитт-лук доступны в свежем виде. Им приходится тащиться тяжело навьюченными. У булочника есть кринглы[17], в рыбной лавке – свежая сельдь, в табачной лавке – газеты и то, что курит каждая из женщин.
Во время второго увольнения на берег с ними идет старуха. Пока машинистша покупает машинное масло и керосин для ламп, океанографша мчится на почту, а штурманша, поскольку повсюду распродажа, роется в поисках джемперов, Дамрока запасается шерстью в лавке, расположенной наискосок от банка Мёна. Старуха покупает пакетик лакрицы.
Только теперь, крыска, после того как все уложено в камбузе, в носовой и средней части судна, мы снова слушаем Третью программу. Лютневая музыка, за которой по обыкновению следуют новости: послушаем, кто что опровергает…
Мне снилось, будто я вышел на покой
и мои мальвы стояли высоко перед окнами.
Друзья приходили и говорили через забор:
Как хорошо, что ты наконец вышел на покой.
И я тоже говорил себе в своей тыквенной беседке:
Наконец-то я вышел на покой.
Так, спокойно размышляя,
я вижу мир размером с мой участок.
То, что меня беспокоит, не должно беспокоить,
потому что я вышел на покой.
Все имеет свое место, становится воспоминанием,
покрывается пылью, покоится в себе.
Если бы я подводил итоги,
моя отставка была бы, пожалуй, заслуженной.
Ах, если бы сон не прерывался,
я сидел бы счастливый, ни в чем не нуждаясь.
Могла бы она – крысиха, я прошу тебя! —
тоже выйти на покой.
С ней приходит сильный голод,
который гоняет между столом и кроватью.
Тогда я, чтобы она успокоилась,
нарочно перепрыгнул через забор.
Теперь мы оба на улице,
и друзья обеспокоены.
Окстемош шеммех дош тарам! кричала она. Что должно было означать: Страх придал нам прыти. Затем она поправила себя: Не нужно было торопиться. Оставшегося времени было достаточно, потому что человеческие программы финальной игры должны были инсценироваться элегически протяжно; много театральной помпезности, как будто хотели, раз так, умереть в красоте.
Крысиха невозмутимо докладывала: Прежде чем зарыться, мы переместили наш приплод, очистив цели для первых ударов, такие как Рейн-Майнская область, саксонская агломерация населенных пунктов и швабские базы. Но мы также масштабно переселяли излишки из Милана и Парижа в центральную Швейцарию. Себя предлагали долины в Австрии. Этот новой порядок расселения давно назревал. И поскольку в Польше снова возникла нехватка и требовалась помощь, не только люди, но и мы – они по почте с продовольственными посылками, мы через так называемые земельно-крысиные мосты – хлопотали о пропитании за счет западного изобилия, так что люди и крысы в Польше вскоре нуждались меньше; кроме того, удалось с продовольствием переместить подвергающиеся опасности части популяции: крысиный народ из Рурской области; регион, кстати, который прежде был образован иммигрантами из Польши.
Это сказала крысиха, которая мне снится, своему последнему помету, который она с гордостью предъявила мне как первый молодняк без переходных дефектов. Затем ей пришлось отвечать, поясняя, на вопросы гнездовых крыс: Что такое поляки? Что именно такое немцы? Насколько по-разному они выглядели? Куда они все пропали? Были ли до взрыва немецкие и польские крысы? И почему люди исчезли, а мы, крысы, все еще здесь?
Крысиха терпеливо, пока длился мой сон, отвечала на все вопросы своего девятихвостого помета. Она переложила плановую экономику, ведущую к дефициту, на будни крыс. Только представьте: не каждому роду позволено добывать себе пропитание самостоятельно, а вся еда собирается в удаленном месте, чтобы ее можно было перераспределить. Следствием стали бы потери при транспортировке, неряшливость, черная зависть. Поэтому в Польше долгое время господствовала ярко выраженная экономика дефицита. Всего бы было в запасе вдоволь: цельнозерновой хлеб, масло и сало, консервированная свинина и особенно лакомое: польская колбаса. Какое горе эта халтура человеческих существ!
Все еще взволнованная крысиха воскликнула: Даже сегодня, из страха перед чувствительностью, можно лишь вполголоса сказать, что эта казавшаяся с немецкой человеческой точки зрения польской экономика вошла в плоть и кровь также польской крысы. Вот почему между поляками и немцами всегда существовала напряженность, даже неприязнь, хотя внешне они едва отличались друг от друга; то же самое было и между немецкими и польскими крысами: эта ненависть, столь сильно пренебрегавшая любовью…
Но это, сказала крысиха, история человеческих существ, и она осталась далеко позади. Она поведала крысятам в своем гнезде о рыцарских орденах и о том, как можно было жиреть на поле битвы при Танненберге. Она сообщила о разделах Польши, когда не только русские и австрийцы, но и пруссаки – у каждого свой кусок, пока Наполеон, а затем прежде всего Бисмарк, пока снова не стала государством с двуглавым орлом, пока –[18] не сожрали всю Польшу, после чего она все же не потеряла надежду на спасение, а, как поется в песне, вновь…
Тут она оборвала себя – Это ни к чему не приводит! – и сказала своему девятихвостому помету: Были ведь не только поляки и немцы. Столь же смертоносным было происходившее во времена человечества между сербами и хорватами, англичанами и ирландцами, турками и курдами, черными и черными, желтыми и желтыми, христианами и иудеями, иудеями и арабами, христианами и христианами, индейцами и эскимосами. Они резали и закалывали друг друга, брали измором и истребляли. Все это сначала зародилось в их головах. А поскольку человек придумал свой конец и затем осуществил его, как было запланировано, человеческого больше не существует. Возможно, люди просто хотели доказать самим себе, что они способны дойти до крайнего предела не только в мыслях. Признаем: убедительное доказательство! Но возможно также, что люди позволили атрофироваться той другой способности, которая испокон веков была присуща нам, крысам, – воле к жизни. Одним словом, им это больше было не по вкусу. Они сдались и, несмотря на ненависть и ссоры, были едины, кончая с собой. До миншер нифтерен последень! кричала она.
Я молчал после такой исчерпывающей речи, и ее помет тоже больше не задавал вопросов, но жил, практикуя библейскую заповедь Плодитесь! Много беспокойства и всегда по-разному расположенные хвосты. Как быстро из крыс появились крысята, которые вновь родили крысят в своем гнезде. Но поскольку они столь самозабвенно заботились о своем размножении, моему сну удалось отыскать иные образы: он был на коротком расстоянии от бегущих по мертвому лесу детей, затем он рылся в богатом медузами море, будоражил страх перед двором для игр, плотскими заботами, пока, наконец, не поймал себе художника Мальската, который, однако, не писал готические фрески высоко на подмостках быстрой кистью, а вместе с нашим господином Мацератом уплетал в любекском кафе «Нидереггер» марципановые пирожные кусочек за кусочком. В моем сне эти двое прекрасно ладили. Они смеялись, обменивались опытом и болтали о своей жизни в пятидесятые годы.
Жила-была страна, звалась она Германия.
Красивая была, холмистая и равнинная,
и не знала, куда себя деть.
И вот затеяла она войну, потому что хотела быть
повсюду в мире, и стала от этого маленькой.
Тогда взбрела ей в голову идея, которая носила сапоги,
в сапогах отправилась на войну, чтобы мир повидать,
с войны вернулась, притворилась невинной и молчала,
словно носила войлочные тапочки,
словно и не видела за границей ничего дурного.
Но, прочитанная задом наперед, идея в сапогах
могла быть опознана как преступление: столько погибших.
И вот страну, что звалась Германия, разделили.
Теперь она называлась двумя именами и знала, что
какой бы красивой, холмистой и равнинной она ни была,
все равно непонятно, куда себя деть.
Немного подумав, она предложила для третьей войны
обе свои стороны.
С тех пор ни слова о смерти, мир на Земле.
Жил-был один художник, который должен был прославиться как фальсификатор. И уже, едва начавшись, история не соответствует истине, ведь он никогда не подделывал, а рисовал, одинаково владея правой и левой рукой, поистине готически. Кто этому не верит, тому не поможет никакая экспертиза.
Наш художник родился в 1913 году в восточнопрусском городе Кёнигсберге на реке Прегель. Будучи сыном антиквара, он вырос среди потемневших картин, написанных маслом, и сияющих старым золотом мадонн, в окружении подлинных и поддельных предметов, под слоями лака, всегда рядом с древоточцем, в пыли среди ветоши. Он наблюдал за своим отцом, который умел тайком состарить вотивные картины и картиночки малых голландских мастеров. После окончания народной школы он поступил в ученики к художнику-любителю, обучился тому, чему мог обучиться, и в свободное после работы время копировал северогерманские алтарные картины четырнадцатого века. Столь рано ученик нашел удовольствие в готической боли и готическом очаровании.
Семья Мальскат – так звали отца нашего художника – жила в кёнигсбергском Флинзенвинкеле.
Река Прегель впадала в Свежий залив, который у Пиллау соединялся с Балтийским морем. Сегодня Кёнигсберг называется Калининградом, да и река имеет другое название. Флинзенвинкеля больше не существует. Остались лишь становящиеся все более хрупкими воспоминания, а также книги, напрасно написанные философом Иммануилом Кантом, который всю жизнь прожил в Кёнигсберге, и вкусные блюда, названные в честь города – например, клопсы в кисло-сладком соусе с каперсами, – и восточнопрусские фамилии, такие как Курбьюн, Адромайт, Маргулл, Толкмит и Мальскат. Эти фамилии имеют прусское происхождение. Неизменные, они получены от пруссаков, которые были истреблены, чтобы появилась Пруссия; вот почему об этом следует сказать здесь, прежде чем говорить о подделках и, наконец, о процессе над фальсификатором картин: имя Мальскат подлинное.
Недолго проучившись в школе прикладных искусств, где его не научили ничему новому в вопросах готики, Лотар Мальскат отправился странствовать с кожаным ранцем. Он шел пешком в брюках гольф и сандалиях, дошел, говорят, до Италии и узнал, что за горами – горы, а возможности немногочисленны. Он был одним из многих странствующих ремесленников и бродяг, которые в середине тридцатых годов попрошайничали, ремонтировали конюшни здесь, выбивали ковры там, редко наедались вдосталь и были в пути без постоянного адреса, когда в Берлине, а затем и во всей Германии творилась история; Мальскат был невысокого мнения об этом.
Тем не менее его час в имперской столице пробил. В поисках работы он встретил в Берлине-Лихтерфельде Эрнста Фея, профессора искусств, известного как реставратор. В обмен на теплый суп и карманные деньги ему разрешили красить садовый забор – деятельность, которая позволяла ему отвлечься от вереницы мыслей: личико, миловидное, сводящее с ума, то печальное, то задорное, стало образом, который оставался осязаемым даже по окончании рабочего дня и первого слоя краски на садовой ограде; Мальскат часто ходил в кино, где впервые увидел популярную актрису Ханси Кнотек в фильме «Замок Губертуса», потом еще и еще, пока она таким образом столь крепко и стилеформирующе не запечатлелась в нем, что ее последующее влияние на готические фрески в северогерманских кирпичных церквях никого не должно удивлять. Во всяком случае, реставратор тотчас распознал особое дарование маляра. Быть может, уленшпигельский нос Мальската, провидческий изгиб его бровей и безропотная, если не одухотворенная, самоотдача каждой отдельной планке забора также стали определяющими для профессора искусств.
Весной тридцать шестого года ему разрешили поехать в Шлезвиг на Шлее в соломенно-желтом двухместном спортивном автомобиле марки DKW с сыном Фея, которого звали Дитрихом и который очаровывал всех своими длинными ресницами и узким продолговатым черепом. Это город, в честь которого названа земля между Северным и Балтийским морями. Там, в кафедральном соборе, их обоих ждала работа.
У красавца Дитриха, который умел производить хорошее впечатление повсюду в соборном городе, но особенно – в музыкальной комнате пастората, из-за чего вокруг него вскоре собрался кружок из пасторских дочерей, Мальскат – его по-прежнему занимали фильмы с Ханси Кнотек, игравшей главные и второстепенные роли, – научился лишь одному трюку: замешивать тот особый цвет, красно-бурый, который годился для контуров в крестовой галерее. Но он научился совершенно самостоятельно разом окрашивать старое и состаривать свеженарисованное с помощью черепка и щетки из стальной проволоки. Остальное доделывал припылочный мешок, наполненный измельченным известковым раствором.
Мальскат должен был писать быстро, потому что едва красно-бурые контуры успевали высохнуть на отделке панелей клуатра, как им приходилось доказывать свое готическое происхождение. Воодушевленный различимыми остатками первоначальной картины, он сумел создать завершенную, захватывающе сдержанную, смелую – в общих чертах, поразительную – в деталях контурную живопись на девяти из десяти панелей; последняя панель на западе осталась пустой.
Он написал Трех царей и Поклонение, Иоанна Крестителя и Избиение младенцев, Бегство в Египет, Поцелуй Иуды, Бичевание и все остальное, что делает крестовую галерею завершенной. Каждую готическую арочную панель он завершил в самом низу фризом с украшениями в виде животных, например, панель, изображающую Бичевание: петухи и олени сменяют друг друга в медальонах; орлы и львы – под Поцелуем Иуды. Но то, что в качестве фриза окаймляет четвертую панель, считая с запада на восток, вошло в историю, то есть вызвало споры, и здесь будет упомянуто особо.
В то время как прекрасный Фей, чувствительно вооруженный корзинками с цветами, поклонялся пасторским дочерям и приглашал юных дам на лодочные прогулки по Шлее, Мальскат также работал на совесть в соборном хоре Шлезвига. В амбразурах окон вокруг главного алтаря и в ряду контрфорсов он быстро написал двадцать шесть голов, которые запечатлел в медальонах, в том числе голову, изображающую его с длинным носом, смело изогнутыми бровями и сигаретой за ухом, которая, хотя и хорошо замаскирована, тем не менее свидетельствует о том, что Мальскат в те годы отдавал предпочтение марке Juno – «Есть веская причина, почему Juno круглая!»[19].
Помимо того он, куря, изобразил типажи времен своей юности на реке Прегель на светоулавливающих внутренних поверхностях свода и на столбах высокосводчатого алтаря. Оказались полезны альбомы для зарисовок времен кёнигсбергского ученичества; с самого начала он прилежно зарисовывал старших подмастерьев, самого мастера, других учеников, а также клиентов из антикварной лавки отца, таких как адвокат Максимилиан Лихтенштейн и санитарный советник Йесснер, которые теперь, идейно всегда присутствовавшие, обрели и форму на незанятых панелях.
Затем Мальскат, следуя своей проверенной методике, принялся обрабатывать головы, предназначенные для изображения святых: черепок и проволочная щетка помогли создать расстояние почти в семьсот лет. В заключение – припылочный мешок. Он не отступал до тех пор, пока двадцать шесть голов святых, слегка поврежденных и с нечеткими контурами, не бросили исполненный веры взгляд из времен ранней готики на алтарь и средний неф. Последнюю голову он изготовил третьего мая тридцать восьмого года. Пока снаружи, удар за ударом, вершилась история, чтобы Германия становилась все более великой, Лотар Мальскат отмечал свой двадцать пятый день рождения высоко на подмостках; только вечером они с Феем были приглашены в дом пастора: в окружении пасторских дочерей, которых звали если не Гудрун или Фрейя, то Хайке, Дёрте или Свантье.
Есть крюшон из ясменника. Мы видим его смущенным, не на своем месте. Когда Мальскат не ходил в кино, он проводил остальное время в рыбацком квартале, ближе к Шлее. В то время шел фильм с Кнотек «Девушка из Мурхофа».
Спаситель мира в романском своде среднего нефа трехнефного собора, которым можно восхищаться до тех пор, пока не затечет шея, также дело его рук и впечатляет до сих пор: многозначная, с радугой после всемирного потопа композиция, противоречивые стилистические черты которой тем не менее составляют единое целое, поэтому и задают историкам искусства мудреную загадку. В конце концов они назвали Спасителя мира Мальската эпохальным произведением искусства. В целом работы художника были оценены в многочисленных экспертных заключениях, без указания его имени и фамилии – пусть лишь в скобках, – и даже вознесены до уровня «чистого искусства». Нордические головы на внутренней части свода и контрфорсах и некоторые германские рунические символы, которые Мальскат нацарапал на штукатурке свободных панелей и вокруг Спасителя мира по просьбе Фея, желавшего угодить духу времени конца тридцатых годов, назывались этническо-немецки: Der Toten Tatenruhm[20] и подобная аллитерированная чепуха.
Следует отметить, что больше прочих специалистов волевыми взорами святых героев, их длинными носами и нордическими нижними челюстями в отраслевых журналах наслаждался искусствовед Хамкенс. Сразу после появления стремительно постаревшей живописи, которая, кстати, принесла Мальскату ощутимое повышение почасовой оплаты труда, Хамкенс сфотографировал арийские головы, после чего эта бесспорно подлинная коллекция фотографий была приобретена попечительским советом «Наследия предков»[21] по указанию рейхсфюрера СС и демонстрировалась на передвижных выставках.
Работа Мальската привлекла внимание. И едва ли можно было исправить последствия появления того животного фриза, который пришел ему на ум в крытой галерее собора в качестве окаймления сцены избиения младенцев: Мальскат изобразил не оленей и петухов, не грифонов и козерогов, как когда изображал Ханси Кнотек в роли Девы Марии с младенцем, а индюков, отчетливо различимых индюков, в четырех из семи медальонов. Благодаря черепку, проволочной щетке и припылочному мешку в других трех круглых полях остались только следы домашней птицы.
Но четырех невредимых индеек было достаточно. Доказательство было предоставлено. Наконец-то стало ясным то, что доныне было сомнительной догадкой или высмеивалось как националистический идеал. Благодаря Мальскату историческая правда вышла на свет. Эта раннеготическая картина доказала, что не чужеземный Колумб, а викинги, германские племена с длинными носами и выраженными подбородками, привезли в Европу сугубо американскую птицу; с тех пор индейки Мальската, эта простая красно-бурая контурная живопись, уверенно написанная, использовалась в целях давно назревшего нового историописания. С весны тридцать девятого года и до начала войны следующей осенью, пока побеждали и даже когда дело дошло до Сталинградской битвы, разрушения городов и ответного вторжения, – до конца войны продолжался так называемый индюшачий спор экспертов; я уверен, что он подспудно продолжается и по сей день.
С самого начала Мальскат подписывал свое новотворчество в стиле ранней и высокой готики сокращенно, смешивающими языки буквами t. f. LM – totum fecit Lothar Malskat[22], – даже если они спрятаны в арабесках и слегка закрашены. Он не был фальсификатором. Другие, кто позже предъявил ему иск и наказал, во времена охранявшихся государством больших подделок, были настоящими обманщиками середины 1950-х годов. Они все еще если не на посту, то по крайней мере сохранили звания. Они подмигивают друг другу и вешают друг на друга ордена. Их ви́на и трупы хорошо сохранились в погребах.
Жила-была одна страна, которую звали Герм…