Это мое море, омывающее берега многих стран, от Ревеля и Риги, расположенных на востоке балтийских государств, до их западных заливов и бухт. Здесь стоят церкви Святой Марии в Любеке, Штральзунде и Данциге, соборы в Шверине и Шлезвиге, такие же церкви в Стеге на Мёне и побеленная известью церковь в Эльмелунде, множество церквей в городах Дании, а затем тянутся шведские пляжи, шведский архипелаг, Истад и Стокгольм, даже до Ботнического залива, до берегов Финляндии, куда далеко на север простирается Балтийское море, на островах Борнхольм, Готланд, Рюген, а также на равнинной или холмистой суше за ними, везде, где обжигали кирпич, богатой соборами и зальными храмами, ратушами и гильдейскими домами, к тому же благословленной больницами Святого Духа и залами Святого Георгия, цистерцианскими и францисканскими монастырями, которые все, не только здания Ганзы в вендском квартале, относятся к кирпичной готике и окружают мое море, слабосоленое, мягкое, коварное, полное медуз Балтийское море. Кроме того, каждое здание наполнено художественными ценностями. Здесь считаются культурно значимыми кресла в алтарной части, там – гильдейское серебро. Чванные надписи под патрицианскими гербами приписывают себе смирение перед Богом. Слишком стройные Мадонны кажутся все же беременными. Достойны внимания крылатые алтари и резные деревянные распятия, а также орудия пыточных камер, и иногда удивляют остатки поразительной настенной росписи.
О соборе в Шлезвиге на реке Шлее, в котором художник Мальскат вновь превратил росписи на известковой штукатурке в готические, я уже рассказывал. То, что он якобы в мгновение ока создал великолепные готические фрески в любекском госпитале Святого Духа под хорами, до сих пор вызывает споры. Но достоверно известно, что он сначала трудился в верхнем ярусе нефа, а затем высоко в хорах той самой церкви Святой Марии, которая, несмотря на масштабы французских соборов, считается прародительницей всей кирпичной готики и к тому же готовилась отпраздновать свое семисотлетие.
Мальскат должен был спешить. Его работодатель Фей торопил его. В нефе уже убрали строительные леса. Было запланировано государственное мероприятие. Даже выпустили специальные почтовые марки двух номиналов – пятнадцатипфенниговая матово-зеленого цвета и двадцатипятипфенниговая красно-коричневого, – на обеих было изображено Благовещение, написанное быстро работающим художником. Марки выпустили миллионным тиражом, что придало предстоящему празднеству еще большее значение и принесло дополнительную прибыль любекскому церковному руководству.
Чернорясочники получили сто восемьдесят тысяч новеньких, еще блестящих немецких марок. Художнику же, который все время простоял высоко на строительных лесах, бесконечно страдая от насморка, пока шли работы, те самые марки, которые до сих пор сохраняют среди коллекционеров завышенную и, как я полагаю, греховно-соблазнительную цену, не принесли ни гроша. Он, создатель Благовещения, выразительность которого была расхвалена собравшимися знатоками искусства, остался ни с чем.
Оторванный от всех дел: его легко было бы забыть, настолько одиноко, наверху, витал Мальскат в своих мыслях, которые, как мотылька древоточца, невозможно было опустить на землю. И когда первого сентября пятьдесят первого года в любекской церкви Святой Марии наконец состоялось торжественное мероприятие, наш не страдающий головокружением художник, три года трудившийся сначала в нефе, а затем в хорах, тем не менее не оказался в центре праздничных событий, например, среди приглашенных гостей и высокопоставленных лиц, в кругу которых, как само собой разумеется, сидел его работодатель: нет, совсем позади, в нефе церкви, среди простого народа, он нашел себе место в предпоследнем ряду; так я его вижу и задаюсь вопросом, не продолжает ли его мысль, однажды возникнув, древоточить его и сейчас. И, отстраненные, издали смотрели на него его хоровые святые числом двадцать один, которые стояли на расписных колоннах-консолях, разбившись на семь групп по три человека, одни в обуви с острыми загнутыми носами, другие – босиком.
Ближе всех к Мальскату, неподвижно сидевшему на задней скамье, были многочисленные святые в нефе. Каждая арка свода несла на себе его отпечаток. Следуя последним видимым следам, но в основном полагаясь на свою интуицию, он истощил свою сокровищницу за гроши, и остатки красок при легком прикосновении осыпались. Пустой, опустошенный, сидел Лотар Мальскат на задней скамье. Он был одет в старый костюм Дитриха Фея, который тот носил во времена крестных ходов в Шлезвиге. Штаны были коротки, пиджак узок в плечах. Костюм сидел настолько тесно, что сдавливал тело. Его, словно жалкое пугало, могли видеть сверху все святые; и, словно запоздалого конфирманта, его видела издалека, из лобовой части хора, его Дева Мария с младенцем. Она стала знаменитой к тому времени и украшала в качестве иллюстрации то роскошное издание книги искусствоведов, возносившей росписи церкви Святой Марии в Любеке, не упоминая Мальската, как чудо.
Он смеялся про себя. Ведь Мадонна, хотя ее контуры, казалось, были изъедены веками и покрыты белыми пятнами штукатурки, имела особое выражение: дикое, строгое и вместе с тем оттененное сладостью. Во время завтрака в мае 1950 года – как раз тогда отменили последние продовольственные карточки – он написал знаменитую теперь Мадонну с младенцем, полностью вдохновленную актрисой, которую он видел накануне в фильме «Веселая бензоколонка». Она предстала перед ним такой же бодрой, как и всегда, словно войны никогда и не было.
Пока Мальскат посмеивался про себя, с кафедры ко всем, но прежде всего к канцлеру Аденауэру, который, словно вырезанный из дерева, сидел неподвижно, обращался епископ Пантке. Это был не тот самый Пантке, которому дьявол внушил идею поместить свастику в свод хора, а старый человечек, обращавшийся ко всем присутствующим, к знатным гостям и высокопоставленным лицам, а также, возможно, и к простым людям на задних скамьях.
Как я не знаю, что именно вызывало у Мальската внутренний смех во время проповеди – возможно, это была мысль о киноактрисе в образе Мадонны или иная древоточащая мысль, – также я не знаю, о чем думал канцлер Аденауэр, слушая проповедь епископа Пантке. Те, кто сидел рядом с ним, гости, приглашенные на празднество, и сановники, на лицах которых читалась невинность, вряд ли заставляли его глубоко задуматься. Скорее всего, он размышлял о перевооружении недавно разоруженных немцев и подсчитывал количественный состав дивизии; или же, возможно, он, как католик, просто равнодушно слушал протестантскую проповедь епископа?
Тот воздавал хвалу Богу и благодарил его, вплетая в свою речь короткие и длинные фразы. Он говорил о Божьей милости и благости, о неизменной Божьей любви даже к грешникам и о Божьем чуде в темные времена. Кроме того, он упомянул о нынешних поколениях, которым Бог явил знамение при помощи силы образа.
Когда епископ Пантке начал петь «Восхвалим мы Творца», Лотар Мальскат громко подпевал. Пели работодатель Фей, церковный архитектор Фендрих, оберцерковный советник Гёбель, инспектор по охране памятников Мюнтер. Пел министерский советник фон Шёнебек, финансировавший из Бонна любекское чудо. Пели политики земельного и федерального уровней. Пел простой народ, как пел всегда. И пел первый канцлер только что созданного государства, такой же одаренный творец чудес, как и Лотар Мальскат, рядом с которым – или напротив – мог бы спокойно сесть и подпевать, пусть и со светским текстом, основатель другого государства, тоже творец чудес, ведь наш господин Мацерат совершенно справедливо видит триумвират Аденауэра, Мальската и Ульбрихта, действующих сообща. Еще до начала тех лет, которые он называет фальшивыми пятидесятками, они начали создавать нечто новое из разрушенного, искусно обманывая весь мир, каждый по-своему.
Это звучит убедительно. Однако я не согласен с предложением нашего господина Мацерата сегодня, с достаточной дистанции и после того, как наконец-то прояснился обман пятидесятых, начать выпускать почтовые марки вертикального формата для всей Германии с изображением трио фигур на капителях колонн, подобных тем ныне греховно дорогим маркам с изображением Благовещения. Справа от восточнопрусского художника в войлочной шапке должен стоять под цилиндром рейнский канцлер, а слева – саксонский председатель Государственного совета в фуражке. Атрибутами фигур могли бы служить, например, игрушечные танки американского и советского производства; в руках центральной фигуры могли бы быть кисть и проволочная щетка. Таким образом, тройная фальсификация того времени, воплощенная в образах людей, могла бы быть увековечена на почтовой марке, подобно тому, как нынешнее благосостояние, несомненно, основано на просроченном обмане.
«И на усердии! – восклицает наш господин Мацерат. – Они неутомимо создавали свои иллюзии вплоть до мельчайших деталей. Что один, что другой интриговали, промышляли, вели себя развратно, притворялись благочестивыми, лгали и клялись в своей верности Германии, чтобы третий, в Любеке, где земля граничит с землей, готически воздвиг им свод. Как же этим троим не стать символом, пусть даже объединенным в зубчатом квадратике. Я вижу их всех троих на письмах и посылках, даже на почтовых карточках самой низкой стоимости, как они путешествуют туда-сюда. Чего не смогла добиться политика, достигается почтой. Общегерманский знак почтовой оплаты удостоверен, проштампован. Победа филателии!»
Мои возражения не волнуют нашего господина Мацерата. Раз уж на то пошло, говорю я – но он слышит лишь себя, – пусть тогда выпустят марки, где будут изображены только Ульбрихт с Аденауэром, бок о бок, как изображают двух поэтов или – профиль к профилю – Гриммов. Ведь в конце концов Мальскат вскоре после празднования семисотлетия покинул эту троицу фальсификаторов, причем предварительно тщательно все обдумав.
Во второй половине дня первого сентября пятьдесят первого года после торжественного мероприятия он сидел с несколькими строителями в «Погребке Фреденхага». Лишь ненадолго к ним заскочил, все еще в костюме штреземан[47], работодатель Фей и угостил всех шнапсом и пивом. Затем ему пришлось отправиться в ратушу, где не Мальскат, а именно он, прекрасный Фей, должен был быть представлен федеральному канцлеру. По сообщениям местной прессы, Аденауэр якобы сказал: «Что же, вы оставили искусствоведам прекрасную задачу». Недостоверна легенда о том, что канцлер после этих слов подмигнул Фею.
Позже Мальскат вместе с несколькими приятелями со стройки отправился в кафе «Нидереггер». Его решение наконец раскрыть обман было непоколебимым. Мысль-древоточец не давала ему покоя. Ведь во время торжественной церемонии, как раз когда красавцу Фею вручали почетную грамоту с печатью и датой, над Любеком внезапно разразилась гроза. Явный протест небес напугал художника, сидевшего на предпоследней церковной скамье. Будучи набожным, он истолковал молнию и гром как божественный знак. Внезапные яркие вспышки света снова и снова освещали иллюзии в нефе и хоре. К тому же было кощунством назначать торжественную государственную церемонию на первое сентября, на тот самый день, когда двенадцать лет назад Германия объявила войну Польше…
Кроме того, вспышки молнии и последующие раскаты грома напомнили о Вербном воскресенье сорок второго года, когда британские самолеты сбросили бомбы на центр Любека. Одна зажигательная бомба пробила крышу церкви Святой Марии, и кирпичное здание было охвачено настолько сильным огнем, что не только рухнул большой колокол в нефе церкви, но и многослойная побелка, которая со времен Реформации придавала интерьеру протестантскую строгость, посыпалась со стен, в результате чего в контурах и цветовых пятнах проявилась готическая фреска: лишь хрупкие намеки, тусклый отблеск поврежденной красоты. И именно из этих остатков, которые с каждой ночью после пожара становились все более скудными, не Фей, получивший почетную грамоту и которому, возможно, подмигнул канцлер, сотворил чудо Любека, а именно Мальскат, он, только он.
Его святые. В хоре высотой три метра, два метра – в нефе. Одни расположены на колоннах, другие – под балдахинами. Конечно же! Романские, византийские, даже коптские дополнения явно шли им к лицу. Под прямыми складками, на изогнутых, словно плавники, ногах: сообщество святых молчаливо, но выразительно, как, например, когда Воскресение в четвертом ярусе отзывается на Распятие в южном ярусе. Особую похвалу нашла у искусствоведов, которые в июне пятьдесят первого, когда почти все было завершено, под руководством Фея взобрались на высокие леса, фигура святого Варфоломея в третьем ярусе, то есть та, что с ножом.
Мальскат тогда отступил в сторону, укрывшись за строительными лесами. Незаметно для всех, он смеялся над громкими объяснениями Фея. Всегда только он. Он знал, он был уверен во всех деталях. Тонкости, которые Мальскат в спешке упустил, такие как рана на левой руке Воскресшего и стигматы на обеих руках святого Франциска, Фей объяснял оплошностями мастера хора и нефа: вероятно, уже тогда приходилось работать с ограничением по времени.
Длинный, худощавый и, несмотря на летнюю погоду, в шапке с помпоном на строительных лесах, так Мальскат вслушивался в эту компетентную ложь. Он смеялся про себя, как его научили с детства, и впервые решил поделиться с людьми своими строительно-лесными секретами.
Но когда художник отправился в управление по охране памятников и обошел все церковные кабинеты, ему никто не захотел верить. Защитники памятников посчитали его хвастуном, священники боялись скандала. Ведь вскоре должна была состояться семисотлетняя годовщина. Сам федеральный канцлер пообещал присутствовать. Этот одержимый правдой Мальскат со своей историей о проволочной щетке всех раздражал. «Что значит подделка! – кричали чернорясочники. – Сотня экспертов по искусству, которые единогласно утверждают, что все подлинное, правдивое, эпохальное, не могут ошибаться».
Это было время подмигиваний, персильных удостоверений[48] и красивой видимости. В десятилетие невинных овечек и белых жилетов, убийц во власти и христианских лицемеров на правительственной скамье никто не хотел слишком точно знать, что же на самом деле произошло.
Мальскат уже хотел сдаться и оставить обман обманом. И если бы не разразившаяся над Любеком гроза с молниями и громом, возможно, он бы промолчал. Но теперь, словно получив знак с небес, художник собрал свои эскизы и чертежи, дневниковые записи и прочие свидетельства, нанял адвоката и вынес, явившись с повинной, несвоевременную правду на свет.
Он явно доволен собой, несмотря на то что катетер доставляет ему неудобства. Скандируя, он быстро шагает взад-вперед. На этот раз в лакированных туфлях. Все, что рождает его голова, должно стать формой. На безоконной стене своего чрезмерно просторного кабинета, рядом с доской, он повесил сильно увеличенное черно-белое изображение: вертикальный формат, та самая группа из трех фигур, написанная рукой Мальската, которая до сих пор украшает семнадцатый ярус верхнего ряда окон в нефе любекской церкви Святой Марии, только хор ангелов был смыт после процесса.
Он тычет указкой в детали: «Тот с мечом. Средний держит кисть. Борода третьего заострена». Он хочет меня поучающе убеждать. «Не смеши меня! – восклицает он. – Это должны быть святые, апостолы, возможно! А где, спрашивается, нимбы? Ах да, я знаю объяснение: рассеянный, невнимательный Мальскат, почасовая оплата которого была слишком мала, просто трижды забыл нарисовать три круглых контура-блюдца. Так же, как он то и дело забывал нарисовать туфлю, пропустил раны Господа, стигматы святого Франциска, так и эти нимбы, раз, два, три, просто закатились под стол. Но если мы присмотримся внимательнее – а это не каждому под силу, – мы обнаружим скрытый умысел. Эти трое, говорю я, вовсе не недоделанные апостолы, скорее они если не портретно, то идейно олицетворяют нашего ловкого художника и двух государственных деятелей или грандиозных лжетворцов, как говорит ваша крысиха. Нет-нет! Я утверждаю, что Мальскат однажды, стоя на высоких строительных лесах, решил: Опля! Сейчас я нарисую себя между стариками Аденауэром и Ульбрихтом, Козлобородым; думаю, скорее, дух того времени подсказал ему эту троицу. Внезапно озаренный, он увидел себя стоящим между ними. Или, может быть, он неосознанно, в некотором смысле по наивности ввел эту светскую комбинацию в свою общину святых? Я собираюсь его навестить. Я сяду с Мальскатом в кафе “Нидереггер”. Мы будем сидеть за чашкой чая с выпечкой и, словно одержимые, вспоминать: кто и что способствовало созданию общепринятой иллюзорности того времени. Если бы не этот катетер, я бы уже отправился в путь».
Хорошо, что с ним приключилась такая неприятность. Без этого инородного тела в качестве привеска он бы сразу же начал принимать меры, как обычно после произнесения долгой речи. Наш господин Мацерат молчит. Видно, прошлое его догоняет. Он неуверенно переминается с ноги на ногу, ищет первое слово, нашел его, потому что теперь меня манит его безымянный палец – тот, на котором рубин, – все ближе и ближе. Мне пришлось наклониться, учуять его одеколон, потому что он хотел прошептать: «Не правда ли? Они хотели меня устранить, прямо-таки убить. Они хотели окончить мою истории где-то далеко в Польше, под юбками моей бабушки. Совершенно правдоподобный и в то же время напрашивающийся конец. Может, я и зажился, но так просто от Оскара не отделаться!»
После паузы, которую он позволил себе и мне, наш господин Мацерат произносит из глубины своего кресла: «Ваша склонность к поспешным округлениям вполне мне понятна, более того: я понимаю, что мое существование вас раздражает. Я не должен больше вмешиваться. Вы хотите избавиться от меня. Никто в будущем, когда речь пойдет о вас, не должен на меня ссылаться. Одним словом, если бы все зависело от вас, я был бы уже списан…»
Конечно, я возражаю. Но мои уверения не останавливают его, и он продолжает обвинять меня в убийственных намерениях: «Перестаньте, наконец, отрицать то, что вы хотели отпраздновать мой предстоящий день рождения, заранее написав некролог. Уремия со смертельным исходом была бы вам как раз кстати: смерть, сшитая на заказ специально для меня! Как хорошо, что мой шофер предупредил ваши планы, свернул с автобана еще в Хельмштедте и вовремя отвез меня к лучшему урологу в округе. Представьте себе: тысячу четыреста семьдесят миллилитров мочи вмещал мой мочевой пузырь…»
Это возвращает нашего господина Мацерата к знакомым и полным жизни подробностям. С тех пор как ему поставили катетер, его Я нашло новый материал. Ничто не может отвлечь его от всегда готовой помочь трубочки и ее заглушки. «Как просто, как гениально это изобретение!» – восклицает он с восторгом и не устает объяснять, как через отвод трубки, введенной в мочеиспускательный канал, надувается маленький шарик размером с вишню, который фиксирует катетер и обеспечивает безопасность его носителю. «Видите, – говорит он, – вот что отличает человека: какой бы отчаянной ни была ситуация, он в конечном итоге знает, как себе помочь».
Мои возражения, что в сложившейся ситуации, опасность которой никто, даже он сам, не может отрицать, никакой катетер, всегда готовый помочь, не спасет, он отверг: «Предсказание бед! Везде я слышу лишь предсказание бед. С другой стороны, поглядите на меня: хотя мой конец был тщательно продуман, я вернулся, пусть и страдая, с кашубских полей. Конечно, когда мне исполнится шестьдесят, операция будет неизбежна, но будьте уверены, что мне не грозит опасность быть избавленным от этого мира; скорее, это вы испарились и теперь парите, словно вас – пусть даже в шутку – поместили в космическую капсулу…»
Неужели это было необходимо, крысиха? Неужели Большой взрыв должен был поставить точку на всем, что происходило? И теперь мне приходится влачить жалкое существование вместе с крохотным Оскаром, выродившимся в алтарное украшение, чтобы почти без задержки выслушивать болтовню этого господина Мацерата, который постоянно плодит планы и демонстрирует всему миру признаки жизни? Разве не может ничто, даже Третья программа, не прекращаться? И остается ли мне, крысиха, пока ваши крысиные народы собирают урожай за урожаем и складывают в кучки семена подсолнечника, сообщать лишь об обломках судна, потому что женщины, едва они увидели под собой свою затонувшую Винету, были изничтожены? Должны ли мне приходить на ум лишь некрологи?
Резко отвлекшись, я оказался ближе к женщинам, ведь время от времени они снабжали меня своими чувствами; одна нежно, словно имея в виду саму себя, другая страстно и нетерпеливо, третья – при случае, четвертая оставалась непоколебимой, пятой же я целиком и полностью захвачен до сих пор: Дамрока…
Признайся, крысиха: всегда чего-то не хватало, или же – одни жалкие обрывки. Никогда я не был дома, как хотел. Мяч всегда был с вмятиной. Поэтому я придумал себе корабль, укомплектованный женщинами. Просто так, из любопытства – посмотрим, что из этого выйдет, – мне понравилось отправлять их всех дружно в плавание, хотя они друг другу были ненавистны и на самом деле старательно друг друга избегали. Таковы женщины, говорили тогда. Но ты, крысиха, оборвала все мои попытки понять их как сестер, причем совершенно внезапно. Ах, если бы я мог, не оставив следа, быть стертым вместе с ними.
Но ты хочешь, чтобы я писал. Стало быть, я пишу: Обломки судна дрейфуют в восточном направлении.
Ты требуешь от меня, чтобы, как только Балтийское море раскинется под моей космической капсулой, я не терял из виду дрейфующие обломки.
Однако только тебе важны эти обломки, я их уже давно списал, как хотел списать и нашего господина Мацерата. Чего еще он хочет! Почему он меня перебивает! Что мне делать с этими чертовыми обломками!
Со всеми надстройками, которые были окаймлены черным и выкрашены в синий, женщины истлели. Как же мне их недостает. Я был ничтожен и прекрасен при них. Любовь! Ты ничего в этом не смыслишь, крысиха. Это слишком-много-и-никогда-не-достаточно. Вы хотите только жить и выжить. Следи за обломками! кричишь ты. Там что-то шевелится, дружочек, что-то действительно шевелится!
Да, палубные доски гремят. Остатки леерных ограждений надламываются, уходят за борт. Что еще должно шевелиться? Игры теней? Отражающиеся желания? Неужели записи должны сами по себе проигрываться на магнитофоне?
Я ничего не слышу. Никакого пения медуз. Море то гладкое, то морщится, и его больше не затемняют пыльные бури. Оно сверкает, помолодевшее, и пахнет, возможно, так же, как когда я был ребенком и каждое лето…
Возможно, море обновилось, вздохнуло, ожило и теперь населено планктоном, мальками сельди, ушастыми медузами, странными рыбами, которые однажды выйдут на сушу. Возможно, глубоко в море, подобно вам, крысам, выбирающимся из нор, палтус поднимается со своего песчаного ложа. Возможно, что-то приближается. Однако обломки – это все, что осталось. Они безжизненно дрейфуют. Тем не менее они всегда придерживаются восточного курса, даже при встречном течении.
Я должен поразмыслить, советовала мне крысиха. Вспомни, прокричала она, что случилось на Готланде незадолго до последнего дня, когда твои бабы сошли на берег в Висбю! Довольно предприимчивые, впятером. Их чрезмерно подчеркнутая моряцкая походка. Ну же, дружочек. Вспомни!
Сначала самая хрупкая из баб, старуха, седовласая, которая всегда готовила, мыла посуду и убирала, хотела взять на себя вахту на борту. Но потом – да, я помню – на берег решили сойти все. Они хотели нарушить порядок в тех туристических музейных руинах. Что значит нарушить порядок! Немного покупок вначале: шведские замороженные продукты. Нигде нельзя было отыскать аквавит. Затем повсюду демонстрации. Обычные в то время протесты. Ну, против этого и того и за мир. Совсем молодые и довольно старые готландцы в спортивной обуви и резиновых сапогах в пути. Шел ли дождь? Моросило. Да, это было скверное лето. Но все мирно шли за нарисованными лозунгами. Хорошо вымуштрованные и почти как во сне брели готландцы по городу. Они были против всего, что на транспарантах и плакатах, висевших на животах, называлось опасным. Но, крысиха, я хочу вспомнить, что было актуально незадолго до последнего дня. Нефтяная катастрофа и повсеместное обнищание, гонка вооружений, а также умирание лесов. Я уже говорил: против того и этого. А некоторые были за Иисуса. Ах да, еще: была одна группа против опытов над животными.
Ну вот! сказала крысиха. Наконец-то. А что было потом? Они просто так разгуливали?
С этой не очень длинной процессией, шедшие в начале которой несли перед собой помимо транспарантов муляжи больше натуральной величины, изображавшие вручную разукрашенных собак и макак-резусов, – некоторые даже были в масках мышей или крыс – шли мои пять женщин, наряженные для выхода на берег: одна была в чем-то длинном, золотисто-желтом, другая в юбке-брюках и с тюрбаном, третья – в черном шелке…
Крысиха призвала меня вернуться к сути дела. Когда я стал потешаться над женщинами из-за того, что они еще вчера вытаскивали на палубу ушастых медуз и проводили измерения, а потом неожиданно переметнулись на сторону защитников животных, она в очередной раз прервала мой доклад, который начал соскальзывать в личное.
Это неинтересно! прокричала она. Никаких бабских историй, только то, что произошло в Висбю, может быть интересным сегодня.
Ну что ж. Произошли беспорядки. На окраине города, перед исследовательским институтом. Это был филиал Уппсальского университета. Я не думаю, что кто-то из готландцев, будь то старый или молодой, начал первым. Наверное, машинистша или старуха бросила первый камень. А потом подключилась штурманша. Во всяком случае, Дамрока, которая всегда была самой медлительной, оказалась первой в этой бетонной коробке. Остальные женщины, в том числе и готландки, последовали ее примеру. Потом говорили, что они повели себя как вандалы и разгромили в лабораториях довольно дорогое оборудование. Но потом они быстро открыли клетки. Говорят, одна обезьяна, когда ее освободили, укусила шведскую библиотекаршу, что имело последствия, потому что обезьяна…
Не отвлекайся! Дальше, дальше! требовала от меня крысиха.
Позже поймали кроликов и собак, всех макак-резусов и морских свинок, даже нескольких мышей. Женщины, конечно, вернулись на борт, когда приехала полиция с мигалками. Сразу же отдали швартовы и отправились в Винету. Хотели избежать неприятностей. Говорят, что около двух десятков крыс, причем очень интересных, как утверждалось, сбежали и в последний раз были замечены финским матросом, правда, пьяным, между портовыми сооружениями…
Вот оно! воскликнула крысиха, навострив усики. Затем она призвала меня продолжить наблюдение за дрейфующими обломками. Они пропали на долгое время. Даже я, при всей широте моего обзора, потерял их из виду. Помнишь, дружочек, как после Большого взрыва все небо заволокло черным дымом? Земля погрузилась во тьму. Ни ты, ни мы не можем измерить время тьмы. Как же пережили дрейфующее обломки те дни холода – или это были месяцы, годы? Дрейфовали ли они, словно погребенные, во тьме? Или же были скованы льдом в вечной мерзлоте? Если бы на корабле была жизнь, какая бы то ни было, как бы она могла, часто задаемся этим вопросом мы, крысы, выжить в таких условиях?
Точно! закричал я. Ни один клоп такого не выдержит. Нам следует списать эти обломки. Они больше ничего не дадут. И нашего господина Мацерата тоже. Долой его! Это все уже давно устарело. Лучше расскажи, крысиха, что у вас происходит в сельском хозяйстве. Весна была слишком дождливая? Какие результаты дали последние урожаи? Вы соблюдаете севооборот?
Конечно, господинчик! прокричала на деревенский манер крысиха. И я увидел поля, до самого горизонта: свеклу, кукурузу, ячмень и подсолнухи. Как гнулись под тяжестью корзинки с семенами. Видел сложенное ровными рядами зерно. И пестрых птиц видел я над полями. Прекрасный сон…
Едва Гриммы ушли, Румпельштильцхен, как официант, кричит: «Почаевничаем!» Он подает напитки перед домом. В приподнятом настроении, готовые немного пошутить, гости стоят группами и болтают, словно Ведьма пригласила персонажей известных сказок на коктейльную вечеринку. Они обмениваются старомодными любезностями, но подспудно проявляются старые обиды: злые феи не могут сдержать колкостей в адрес добрых фей. Храбрый портняжка ищет повода для ссоры с дикими людьми. Повсюду снуют задиристые гномы и лесовики. Ведьма и Злая мачеха бросают друг на друга ядовитые взгляды. Рюбецаль оскорбил госпожу Метелицу. Красная Шапочка пытается приударить за Гензелем. Теперь Гретель, поскольку Король-лягушонок отказывается возвращаться в колодец, хочет спрятаться в волке, но молнию заело. Никто не слушает Бабушку, которая произносит старинные слова из словаря. Другое привлекает больше внимания: волшебник Мерлин и король Дроздобород вершат дела. Гномы и лесовики толкаются. Менее значительные ведьмы хотят быть поближе. «Я бы даже согласился на Якоба Гримма в качестве канцлера!» – восклицает Дроздобород. Мерлин, только что рассказавший об интригах вокруг Круглого стола короля Артура, признает: «Наш брат, по крайней мере, как-нибудь ужился бы с Гриммами». Все смеются и пьют за благополучие нового правительства.
Только девочка с отрубленными руками грустит. Ее руки безвольно свисают на веревке, перекинутой через шею. Она бродит между болтающими группами гостей, отказывается от выпивки, которую предлагает ей Румпельштильцхен, не желает слушать хвастовство Рюбецаля о тех временах, когда он пугал бедных угольщиков и стеклодувов, с грустью наблюдает, как гномы один за другим утаскивают Белоснежку в кусты, становится еще печальнее, встретившись с Йориндой и Йорингелем, и, наконец, скрывается в пряничном домике, где Рапунцель, волосами которой связан Принц, сидит рядом со Злой мачехой на подоконнике перед развевающимися занавесками.
Принц все еще целует куклу, сделанную по образу его Спящей красавицы. Рапунцель и Злая мачеха разматывают нитки, играя в запутанную игру «ниточка», за которой долго наблюдает девочка без рук.
Наконец, набравшись смелости, она говорит: «Можно мне посмотреть, как мой господин отец дважды ударит топором?» Злая мачеха изображает дружелюбие, после чего руки девочки, дабы помочь ей, забирают у мачехи хитроумную паутину из ниток, чтобы та могла дотянуться до коробочки и нажать на кнопочку, и, когда экран начинает мерцать, она вновь берет нить и передает ее Рапунцель, которая, принимая ее, меняет узор плетения.
Теперь зеркало оживает, и на нем, стирая одна другую, появляются сцены из сказок: мы видим семерых гномов, окружающих стеклянный гроб Белоснежки; в ярости Румпельштильцхен отрывает себе ногу; козлята разбегаются, один из них прячется в часах; Дама с вечной головной болью, еще совсем маленькая, роняет золотой шар в колодец; наконец, волшебное зеркало показывает сказку об отрубленных руках.
Съежившись на табуретке, вплотную прижавшись к зеркалу, с руками на веревке на коленях, девочка видит, как отец, по приказу дьявола, которому он в отчаянии отдал душу, дважды ударяет топором, как затем он, с отрубленными руками, висящими на веревке, печально и бесцельно бродит по свету, как наконец принц помогает ему обнять с любовью особое дерево, чтобы руки девочки снова выросли и она обрела счастье с принцем.
Но Злая мачеха, несмотря на запутанную игру в «ниточку», не сводит глаз с фильма-сказки и, будучи злой, какой она и обязана быть, мизинцем манипулирует ходом фильма, заставляя сцены сменяться в быстрой последовательности: то отец дважды ударяет топором, то принц помогает обнять дерево, затем снова ужасная сцена с отцом, потом снова помощь принца, снова топор; череда коротких мгновений счастья сменяется бесконечным ужасом.
И как в фильме, руки девочки, сидящей на табуретке перед зеркалом, снова вырастают, чтобы затем снова быть отрубленными и лежать на коленях, снова и снова.
Между тем вечеринка не желает заканчиваться. Некоторые сказочные персонажи играют свои роли. Под чепчиком Бабушки Красной Шапочки вдруг показывается волчья морда. Ведьма заставляет танцевать метлы. Рюбецаль сгибает железные прутья. Словно блуждая во сне, Дама Короля-лягушонка переносит своего лягушонка на подносе от одной группы к другой. Гензель и Гретель достают последние буковые орешки и лесные орехи из автомата «Пряничный домик». Добрые и злые феи превращают друг друга в пугала. Золушка и король Дроздобород, Стойкий оловянный солдатик и госпожа Метелица тоже полностью погрузились в свои сказки. Забыв обо всем, они отыгрывают свои роли. Даже Белоснежка не желает больше находиться в кустах с чередующимися гномами, а мечтает стать в тысячу раз красивее, чтобы понравиться кому-то другому. Так сказка переплетается со сказкой. Йоринда лежит рядом с оловянным солдатиком, Йорингель лег рядом с Золушкой. Только Ведьма остается верна себе и Гензелю: уложенный между ее огромными грудями, он видит во сне не только то, что происходит за зарослями шиповника.
А тем временем, полностью погруженные в свою игру, Злая мачеха и Рапунцель не замечают, как пробуждающий поцелуем Принц высвобождается из плена волос Рапунцель, выпрыгивает в окно меж развевающихся занавесок и, благодаря густому лесу за домом, быстро скрывается, совершив всего несколько прыжков.
Снаружи коктейльная вечеринка распадается. Сильные порывы ветра. Те, кто устроился парочками, вдруг ощутили холод. Растерянные, все бросаются в дом. Пока Румпельштильцхен в роли официанта продолжает подавать чай и соки, он замечает: «Интересно, а братья Гримм успели сформировать новое, хорошее правительство?»
Испуганные, сказочные персонажи вспоминают о реальности. Девочку, руки которой в фильме снова были отрублены и теперь отдельно лежат на ее коленях, грубо отталкивают семь гномов. Злая мачеха бросает игру в «ниточку» и переключает волшебное зеркало на Бонн. Все, в том числе и Рапунцель с ее длинными волосами, стоят вплотную друг к другу, желая увидеть, что там происходит.
В Бонне по-прежнему буйно разрастается зелень. Ползучие и вьющиеся растения проникают даже в окна Федерального канцлерского ведомства, прямо в зал заседаний кабинета министров. Именно здесь Гриммы со своей новой администрацией, состоящей из промышленных магнатов, епископов, генералов и профессоров, проводят первое заседание кабинета министров. По очереди они показывают лепестки кувшинки с тремя требованиями сказочных существ: чистый воздух, чистая вода и здоровые фрукты. Епископы и профессора осторожно и задумчиво кивают. Генералы сидят неподвижно за столом кабинета министров, их раздражает окружающая зелень. Промышленные магнаты возмущены. Они жестикулируют и стучат по столу кабинета министров – покрытый сукном, он зелен буквально. Громкие споры и тайные шепотки. Под столом, сквозь густую поросль, профессорам и епископам подсовывают деньги.
Теперь все, за исключением братьев Гримм, выступают против трех требований, хотя они звучат просто и скромно. Епископы выражают сожаление. Впервые Якоб Гримм в гневе ударяет по зеленому столу. Только его брат пугается. Магнаты и генералы выражают удивление и держатся снисходительно, профессора чувствуют себя неловко.
Якоб восклицает: «Я все еще канцлер, все еще я!»
Вильгельм подтверждает: «Не стоит об этом забывать!»
Им отвечают смехом, к которому, хотя и сдержанно, присоединяются даже епископы.
В пряничном домике наблюдают за тем, как Вильгельм Гримм рассказывает насмешникам о трех добрых феях. Все взгляды прикованы к событиям в Бонне. Обеспокоенные, они видят, сколь мало значит слово Гриммов.
Внезапно Гретель кричит: «Принц, где Принц?»
Испуг, неразбериха, поиски в панике. Рюбецаль колотит семерых гномов. Ведьма хватает Рапунцель за волосы и уже берется за ножницы. Тогда Злая мачеха кричит: «Он не мог далеко уйти!»
Она выключает трансляцию из Бонна, во время которой Вильгельм Гримм все еще говорит о добрых феях, и ищет в волшебном зеркале Принца, пока не появляется кадр с ним, бегущим.
Поочередно Ведьма, Мерлин и Злая мачеха осыпают беглеца проклятиями и насылают на него чары. Принц спотыкается, падает, кувыркается, но продолжает бежать. То у него удлиняется нос, то отрастают уши, как у летучей мыши. Но он бежит и бежит. Из-за того, что чары усиливаются, превосходят и перекрывают друг друга, он превращается то в оленя, то в единорога, даже в шар, но при этом прыгает, скачет галопом, катится дальше. И вот, снова став принцем, он выбегает из леса, находит заросшую автостраду и, следуя указателю, поросшему травой, направляется в Бонн.
В пряничном домике волшебник Мерлин и Злая мачеха спорят. (Господин Мацерат хочет, чтобы Ведьма с янтарными глазами в ярости все же схватилась за ножницы, но я не хочу, чтобы Рапунцель осталась лысой, и спасаю ее длинные волосы, натравливая на Ведьму Гензеля.) Словно став за зарослями шиповника мужчиной, он отбирает у нее ножницы: «Это ничего нам не даст!»
Гретель кричит: «Еще не все потеряно!»
По приказу Гензеля Злая мачеха вновь включает на волшебном зеркале заседание кабинета министров. Там Якоб Гримм, поддерживаемый братом, все еще борется с коррумпированным правительством. Промышленные магнаты шепчутся с генералами. Под столом профессора считают купюры, которые в народе называют «великанами». Поверх стола епископы улыбаются так, как умеют улыбаться только епископы, при этом они сидят сложа руки или перелистывают свои молитвенники.
Якоб Гримм восклицает: «Политическое направление определяю все еще я!»
Промышленные магнаты разрывают лепестки кувшинок. Один из них кричит: «Но здесь все решаем мы!»
Другой: «Мимо нас никто не прорвется!»
Кричат все: «Покончим со сказками!»
Тут мы видим, как Вильгельм Гримм плачет. Якоб опускается на стул, измученный. Один из генералов нажимает кнопку и вызывает охрану в зал заседаний. Братьев Гримм арестовывают, и тут же другой генерал занимает освободившееся канцлерское кресло.
Несмотря на возражения профессоров, братьев Гримм заключают в наручники. Вильгельм говорит: «Видишь, брат, с нами не считаются испокон веков».
Якоб говорит: «Мы все равно будем сопротивляться. Я напишу меморандум». Их обоих должны вывести под конвоем.
Тут в зал заседаний вбегает запыхавшийся пробуждающий поцелуем Принц. Он раздает воздушные поцелуи и, задыхаясь, сообщает: «Я был, я делал, меня сделали, я бежал, бежал, и вот я здесь!»
Увидев братьев Гримм в наручниках, он вежливо кланяется и восклицает: «Господа! Я готов оказать вам любую помощь. Но я должен попросить вас немедленно освободить уважаемых братьев Гримм».
Поскольку военные и промышленные магнаты выказывают нерешительность, Принц добавляет: «Давайте проясним. Без меня и моих поцелуев здесь ничего не работает. Операция “Сон Спящей красавицы”. Поняли наконец?!»
Пока генералы совещаются с промышленными магнатами, по приказу новоиспеченного генерала-канцлера один епископ снимает с Гриммов наручники, а другой кротко улыбается. Генерал-канцлер произносит: «Будем милостивы и ограничимся домашним арестом. Там господа смогут отдохнуть и писать все, что захотят. Пусть даже сказки!»
Профессора обходительно вручают братьям Гримм их шляпы. Якоб и Вильгельм берут их и уходят печальные, но несломленные.
(Тут я разделяю мнение нашего господина Мацерата, что нам не следует сейчас вставлять в фильм или тем более смаковать горе, охватившее пряничный домик, эта сцена принадлежит пробуждающему поцелуем Принцу.) На большой карте леса он показывает, где колючая изгородь оплела Спящую красавицу, спящего канцлера и всю его спящую глубоким сном свиту.
Тотчас начинается суета. «Тревога! Третий уровень!» – «Приказ специальным войскам!» – «Прервать сон Спящей красавицы!»
Под буйной зеленью отыскиваются телефонные аппараты. Отдаются команды. В предвкушении своего счастья пробуждающий поцелуем Принц целует одного епископа и другого. Затем он попусту растрачивает воздушные поцелуи. (Наш господин Мацерат совершенно прав: это болезнь. Хуже того: в поцелуе таится смерть.)
Не трогать.
Горе тому, кто наклонится,
отбросит тень, начнет действовать.
Никогда больше никакой глупый принц
не должен доигрывать свою роль до конца,
чтобы повар отвесил поваренку
звонкую оплеуху
и дальнейшие последствия были неизбежны.
Один-единственный поцелуй отменяет.
Но после – все, что дремало,
продолжается ужаснее прежнего,
словно ничего не случилось.
Но сон Спящей красавицы
все еще держит в плену
всех тех, кто, освободившись, познал бы страх.
По Третьей программе, как и по всем остальным радиопрограммам, сегодня неоднократно объявлялась учебная тревога, готовящая к тем или иным чрезвычайным ситуациям. Тот или иной вой сирены должен иметь различное значение. Вой, то усиливающийся, то ослабевающий, вой как постоянный сигнал и так далее. Это необходимо выучить. Поэтому призыв ко всем: включить радиоприемники в определенное время и прослушать важные сообщения. Необходимо следовать этим сообщениям. Тот, кто по-прежнему слышит звуки тревоги и отбоя времен последней войны, должен быть готов припомнить свои страхи.
Позже моя рождественская крыса и я услышали многозначительный вой сирены. Близлежащая верфь работает в режиме мирного времени и подготовлена к чрезвычайным ситуациям. Мы различили предварительный сигнал тревоги, воздушную тревогу, отбой. Все сработало так, как и было объявлено. Теперь мы знаем.
Как ни странно, от постепенно усиливающегося воя появлялось чувство защищенности и ощущение заботы. Мы не будем застигнуты врасплох.
Потом мы слушали школьную радиопередачу: что-то про правила дорожного движения, затем педагогические советы по работе с трудными детьми, затем People talking. В начале новостей сказали, что провал саммита в Брюсселе следует рассматривать как временную неудачу; к концу новостей поступило сообщение об успехе: в Уппсале, Швеция, удалось выделить из египетских мумий генетический материал возрастом две тысячи четыреста лет, древние гены, и размножить их в животных тканях – прогресс.
Моя рождественская крыса и я едины во мнении: эти новости создают видимость, что все нормально. Хотя все еще работает, ничего больше не происходит. В Третьей программе, будь то в Брюсселе или Уппсале: шарик сдулся. Это уже просто рефлексы, отсрочки, осквернение мумий! И пока я проклинаю брюссельских дармоедов и шведских охотников за наследством – представь себе, они теперь переносят мумифицированную информацию в свежие, как утренняя роса, клетки! – моя крыска сонно перекатывается, как будто все эти новости, с крысиной точки зрения, не стоят того, чтобы ее усики обратили на них внимание.
Поэтому я рассказываю ей о том, что узнал недавно в Гамельне, когда посетил крипту церкви Святого Бонифация, держась в стороне от фестивальной программы.
Теперь я знаю лучше, крыса. Это было после крестовых походов детей и за добрых шестьдесят лет до того, как пришла чума. Тогда люди были совершенно сбиты с толку. Никто не знал, что правильно. Много лет не было императора, только убийства и кровопролитие. Каждый делал, что хотел, и брал то, чего у него не было. И везде царил страх. Страх перед грядущим. Всеобщий страх. Молодые люди странствовали по стране и городам, на запад вдоль Рейна. Они плясали, как ужаленные, и бичевали себя до крови. Их песни, этот вой флагеллантов, вселяли ужас в евреев, потому что флагелланты, движимые страхом, убивали их.
Однако другие молодые люди, более рассудительные и менее пугливые, отправились на восток, в Моравию и Польшу, дойдя до Кашубии и земель Винеты, где они обосновались на берегах Балтийского моря. Говорят, что в Гамельне было сто тридцать юношей и девушек, которые в день святого Иоанна, 26 июня 1284 года, последовали за вербовщиком, который, как говорилось, прекрасно играл на флейте.
Поверь мне, крыса, о вас нет ни слова ни в одной хронике. Ни один исследователь не смог доказать, что флейтист занимался ловлей крыс в качестве дополнительного заработка. И даже мыслитель Лейбниц лишь строил догадки и – что вполне логично – предположил, что это был запоздалый детский крестовый поход. Ясно одно: историю с крысами придумали позже, чтобы сказать: тот, кто соблазнил наших детей – даже если это было ради благоразумного их переселения, – тот крысолов; а кто ловит крыс, тот ловит и соблазняет детей.
Но, начиная с того момента, как я попал в крипту монастыря Святого Бонифация, я думаю, что история была совсем иной. Ведь в Гамельне всегда было много мельниц и амбаров, а значит, и крыс. Конечно, людям, жившим за счет торговли зерном, крысы были совсем не нужны. Ни для одного мельника, ни для одного торговца зерном, ни для одного мастера из соответствующей гильдии они не были ничем иным, как мучением. Но их дети, потому что время было безумное, начали играть с крысами. Может быть, они хотели позлить своих родителей, подкармливая крыс и нося их с собой, как это делают сейчас непослушные дети. И как панки сегодня, так и гамельнские дети носили своих любимых крыс на плече, в волосах и под рубашкой. Из карманов и мешочков выглядывали крыски.
Это вызвало ссоры и семейные раздоры. Городским советом было запрещено играть с крысами, кормить их или носить с собой. Некоторые дети и подростки, боясь наказания, подчинились и стали послушными. Но добрых сто тридцать гамельнских детей не сдавались. Они игнорировали запрет, собирались вместе со своими крысами и устраивали шествия по улице Бейкерштрассе вверх и вниз, по улице Мюнстеркирхштрассе к реке Везер, мимо водяных мельниц через Вендский квартал до рынка и ратуши, которую они занимали часами и насмешливо называли ее «крысятником». Даже на мессу и вечерню они брали своих крыс в церковь Святого Бонифация и, как говорили официальные лица, совершенно на них помешались.
Хотя некоторых детей били плетью в публичных местах и выставляли к позорному столбу, судебные заседатели, поскольку среди этих ста тридцати детей были отпрыски самых уважаемых семейств, даже помешанные на крысах и неисправимые сыновья и дочери городских советников, не решались применять более суровые наказания, такие как растяжение на дыбе, щипцы и клеймение.
Но когда пошли слухи о сатанинских мессах и крысином культе и при этом постоянно упоминалась крипта собора; когда эти сто тридцать начали одеваться на крысиный манер и средь бела дня, увешанные голыми хвостами, грабили булочные и мясные лавки, становясь все более дикими, подобно их крысам, кожевники и носильщики возроптали против такого снисходительного отношения. На скамьях гильдий звучали протестные речи. Доминиканцы с кафедр выступали против человеческого крысиного отродья.
Наконец, под давлением духовенства и опасаясь восстания ремесленников, совет и заседатели на тайном собрании решили принять самые строгие меры. Неизвестный в городе бродячий музыкант из чужих краев, искусно игравший на флейте и волынке, был нанят за деньги, чтобы снискать расположение уподобившихся зверям детей и в один прекрасный день – это было на Иванов день – под звуки флейты, словно приглашая на веселую прогулку, вывести их через Восточные ворота к близлежащей горе с кальварией, в самой глубокой пещере которой музыкант вместе со ста тридцатью гамельнскими детьми и ласкаемыми ими крысами начал отмечать праздник. Жарили свиные колбаски и пили ячменное пивo. Говорят, даже крысы кружились в общем танце. И звучало адское пение.
Но когда праздник был в самом разгаре и детей начало клонить в сон от ячменного пива, бродячий музыкант тайком покинул пещеру, вход в которую, размером с конюшенные ворота, был тотчас перекрыт городским стражником, затем замурован опытными каменщиками, после чего крестьяне засыпали его песком, а священники безжалостно окропили святой водой. Говорят, что из пещеры доносились лишь слабые крики. Позже ходили слухи только об одной крысе, которой удалось сбежать.
Горький плач по пропавшим детям. Однако бродячего музыканта вознаградили звонким серебром. И вскоре город обогатился легендой. Слово «уход», использованное в хрониках, было неоднозначным. С тех пор о Гамельне ходят разговоры, ложные и лживые. За это отомстят, крыса, обязательно отомстят…
Все сильнее пугаются дети.
Они красят свои волосы в кричащие цвета,
они покрывают лица зеленью плесени
или мертвенной белизной мела,
чтобы отпугнуть этот страх.
Потерянные для нас, они кричат безмолвно.
Мой друг, что старел вместе со мной
– мы видимся редко, издали лишь здороваемся, —
тот, что с флейтой, у которого каденции
всегда получаются по-разному, потерял
своего сына, которому едва исполнилось двадцать,
потерял окончательно, после нескольких «почти».
Сыновья, библейски или как-то иначе обеспеченные,
сбегают рано.
Никто больше не хочет видеть умирающего отца,
ждать благословения, брать на себя вину.
Наше предложение – всё дешевле и дешевле – трогает только нас.
Так жить не стоит.
Для этого отрезка – по нашей мерке —
у них нет времени.
То, что мы выносили, остроумно подбадривая себя,
больше не должно быть выносимым.
Даже гневное «нет» не хотят они
поставить против нашего усердного «да»:
просто выключаются.
Ах, любезный друг, что нас
научило сомневаться так подолгу?
Когда же мы начали так последовательно блуждать, стремясь к своим целям?
Почему мы, возможно, совсем лишены смысла?
Как я боюсь за своих сыновей, за себя;
ведь и матери, искусные во всепонимании,
не находят выхода.
Они дрейфуют, нет, они держат курс. Больше не в восточном направлении, несмотря на встречный ветер, обломки бывшего грузового эверса «Дора», затем каботажного судна «Ильзебилль» и, наконец, исследовательского корабля «Новая Ильзебилль», миновав полуостров Хель, который во время конца, будучи косой, был затоплен, но теперь разрастается и превращает залив в лагуну, берут южный курс и направляются, если так можно сказать об обломках, к молу и гавани города Гданьска, где башни старого ганзейского города Данцига видны издалека и вызывают непреодолимое притяжение; как иначе объяснить то, что я, а теперь еще и беспомощные обломки должны вновь и вновь отзываться на эту приманку.
Обломки движутся со средней скоростью. Я наблюдаю за ними из своей космической капсулы, под которой раз за разом сверкает Балтийское море. То, что лежит подо мной на предписанной мне траектории, например, дельта Нила, или Бенгальский залив, или Большие и Малые Зондские острова, скрыто под покровом облаков, но как только я начинаю следовать по моей орбите с севера и на горизонте появляется южное побережье Швеции, Балтийское море, мое море, предстает передо мной словно широкая лужа, четко очерченная у моих ног. Хотя Готланд, Борнхольм, все острова исчезли, я различаю на Сконе сельскохозяйственные структуры, поля.
Я могу приблизить эти обломки, которые больше не дрейфуют, а держат курс; моя оптика это позволяет. Стоит лето. В глубине этого региона поля подсолнухов и других культур сообщают о созревании, жизни. Я уже готов воззвать Земля! Ответь! – но я знаю, что больше никто не прокричит Роджер! или Что-то случилось, Чарли? Лишь она знает ответ, развлекает меня новостями, хочет узнать больше, чем я могу разглядеть, предчувствует сенсации и даже слышит…
Слушай! воскликнула крысиха: Стучит. Вслушайся: это стучит судовой двигатель. Радуйся, господинчик, твоя «Ильзебилль» укомплектована. Как же иначе может работать судовой двигатель. Если не твои бабы, кто-то другой должен был его починить. Он был совсем сломан. А теперь он стучит и стучит. Старый добрый дизель. Работает как новый, слышишь?!
Я никогда не видел ее более взволнованной. То она бегала по молу, то взбегала и сбегала по Длинному мосту, сновала по верфи, обегала гавань по набережной, наконец вскарабкалась на кнехт и искала слова, не могла закончить ни одного предложения. Господинчик, голубчик! кричала она. Неужели. Может быть, несмотря на холод, лед, тьму. И хотя пыльные бури, эти проклятые благословенные лучи, которые даже мы едва. И все же, потому что тогда? Невозможно представить. Некоторые экземпляры, возможно. Посмотри, с каким нетерпением мы. Полные надежды. Но и страха…
На швартовых кнехтах не только она: целые крысиные народы заняли причальные сооружения. На всех кранах, на стапелях верфи имени Ленина, высоко на силосах у серного бассейна, который они обычно обходили стороной, на отвесных стенах сухого дока они толпились вплотную друг к другу. С каждой точки, откуда открывался хороший вид: с мола, где соединялись Моттлау и Мертвая Висла, с обоих берегов Моттлау. В Нойфарвассере, который раньше назывался Новый Порт и жилые кварталы которого до района Вжещ скрыты под грязевыми отложениями, теперь их окружает гавань зеленым поясом, засеянным в основном подсолнухами, и вплоть до мола: крысы, повсюду крысы, любопытные, беспокойные, взгромоздившиеся друг на друга, сплетенные в плотные узлы.
И когда стук мотора в сто восемьдесят лошадиных сил перестал быть сомнительным или всего лишь ожидаемым, став, благодаря царившей тишине, единственным звуком, заполнившим мой сон, – ведь крысы застыли; когда слух превратился в новость, что корпус бывшего исследовательского судна направится не в гавань для кораблей дальнего плавания, а в старый, исторический порт, у Длинного моста которого со времен Последнего Дня стояли привязанными всего два экскурсионных парохода, прежде бывших белыми; когда наконец тарахтящие обломки судна, голая палуба которого оставалась безжизненной, встали напротив руин складов времен Второй мировой войны и восстановленных складов межвоенного периода, безупречно причалив у Длинного моста; когда среди крысиных народов пронеслась весть, что прибывшие наконец пришвартовались у Острова складов, который раньше назывался по-польски Спихлеже, – тогда крысы из верфей и портов Юнгштадта, из Нойфарвассера и за покрытыми илом дамбами потянулись потоками в Альтштадт и Рехтштадт, через их улицы к Моттлау, так что вскоре после прибытия обломков Женские и Хлебные ворота, Зеленые ворота и ворота Святого Духа были забиты, все набережные были затоплены крысами, окна готических зданий, выходящих на Моттлау, были набиты до отказа, а их фронтоны увешаны гроздьями крыс.
Ржавые экскурсионные пароходы переполнены. Каждый уголок, каждая перспектива используется. Башенка обсерватории кишит крысами. Остатки обугленных Ворот-крана набиты ими до отказа. Фигурные украшения широких Зеленых ворот уже неразличимы. Лишь берег Острова складов, до этого момента окаймленный крысами, опустел, едва обломки причалили. Он остался пустым, словно предоставляя место для грядущего события.
Будь то уважение или страх, но дистанция была необходима. Мы смутно предчувствовали, что что-то должно произойти, но не знали, в каком обличье это что-то явится. Совместные молитвы рождали образы, но их было слишком много, они стирались, накладывались друг на друга. Несмотря на то что наши песнопения в Святой Марии – ты не раз видел нас благочестиво собравшимися вместе – были направлены на возрождение человечества и мы включали в каждую молитву древнюю и ее сморщенное дитя, мы так и не могли разглядеть, в каком облике воскреснет человек, даже его тень оставалась для нас загадкой.
Ничего удивительного, сказала крысиха, что домыслы разрастались как сорняки. Каким же он будет? Обычных размеров, как мы привыкли, или гигантских? Одноглазый или с четырьмя глазами, глядящими во все стороны? Несмотря на то что мы демонстративно сгруппировали на главном алтаре нашей церкви этих сине-белых гномиков, этих игрушечных человечков, массово производившихся на исходе времен человека, мы тем не менее надеялись, что он не вернется к нам крохотным. Наши ожидания оставались смутными. При этом мы могли бы предположить или даже знать, что нас ждет. Пройдя многочисленные испытания, подвергнувшись воздействию ядов и противоядий, служившие целям человеческих исследований и даже удостоенные почестей и наград в конце, мы знали, к чему в конечном итоге пришли их умы, когда дело дошло до – так называлась их исследовательская программа – улучшения человеческого рода. Но то, что появилось, что, так сказать, вышло на свет, напугало нас, несмотря на радостное предвкушение.
Как только обломки прошли между двумя кнехтами, мы разложили вокруг кнехтов подсолнухи, огромные репы, початки кукурузы, а также ощипанных полевых голубей и воробьев, делая все это в спешке, чтобы успеть скрыться до их появления. Я уже говорила, что связки гниющих крысиных туш каким-то образом привели в движение колокола в башне Святой Марии и других церквях? Сотня и больше жирных старых крыс на веревках. Во всяком случае, когда они появились, а мы замерли в ожидании, колокола звонили, как во все времена человека.
И я увидел, как они поднимались из трюма на нос корабля, держась прямо, шагая, затем останавливаясь. Я наблюдал, как они небрежно переставляли ноги, то одну, то другую. Ростом они были примерно с трехлетнего мальчика. Обоего пола и лишь местами покрытые крысиной шерстью, они демонстрировали человеческие пропорции, но при этом, хотя я не мог высмотреть у них крысиных хвостов даже в виде обрубка, на длинных шеях они несли большие крысиные головы.
Крысиха, нашедшая себе место на кровельном карнизе напротив Зеленых ворот, сказала: Сначала они притворялись, что не замечают нас. Звон колоколов стих. Они разминали ноги, ходя по палубе взад и вперед, вытягивались и отряхивались. Только тогда они небрежно помахали рукой, словно хотели поздороваться, в сторону противоположного берега и вверх по направлению к фронтонам и башням домов и городских ворот. Если до этого мы еще пытались пробиться к лучшему обзору, то теперь застыли. Поверь нам, господин: ни один хвост не дрогнул. Только в усиках проявлялась жизнь. Испуганы? Но появилось и разочарование, и даже намек на желание посмеяться, высмеять Приходящих, едва они появились. Но страх взял верх. Слава Богу, звон колоколов постепенно стих.
То, что крысиха мне показывала, меня скорее забавляло. Я смеялся во сне. Когда волосатые крысолюди, или мохнатые человекокрысы, – их было пять, потом семь, наконец, двенадцать – закрепили с помощью кнехтов обломки корабля «Новая Ильзебилль», а двое или трое сошли на берег, они заметили то, что крысы гостеприимно для них приготовили. Недолго думая, они схватили все и съели репу, кукурузу и подсолнухи целиком, с початками и семечками. Голубей и воробьев они оставили. Очевидно, брезгуя сырым мясом, они выбросили ощипанные туши в Моттлау.
Это было, когда последние звуки колоколов стихли. Оцепенение крысиных народов рассеялось. Из всех домов, с фронтонов и башен, с набережных Длинного моста, а также с экскурсионных пароходов у руин Ворот-крана они начали отступать. Бесшумное исчезновение, в котором я усмотрел разочарование. Вероятно, они собрались в церкви Святой Марии, месте их погружения в себя.
Не входя в кадр, позже, когда я уже намеревался видеть во сне иное, крысиха сказала: И за этот смехотворный продукт человеческой науки нас – ты ведь помнишь, господин, – удостоили Нобелевской премии. За оказанные услуги в области генной инженерии, как говорили. И вот что из этого вышло: крысолюди или человекокрысы, как посмотреть. Пришедшие! Насмешка над нашими надеждами.
Сначала мы их называли: Пришедшие. Временами их именовали маниппелями, сокращенно – ниппелями. В конце концов мы вспомнили о тех двух уважаемых господах, которые во времена уходящей эры человечества раскрыли структуру ДНК, разделили клеточное ядро, сделали читаемыми цепочки генов и звались Уотсон и Крик; с тех пор мы стали называть Пришедших уотсонкриками. С более длительным периодом беременности – восемнадцать недель – и меньшим количеством выводка – четыре-пять младенцев – они размножались медленнее, чем мы. Кстати, из двенадцати, сошедших с корабля, пять уотсонкриков были женского пола и беременны. Нам следовало уничтожить их всех, сразу уничтожить.
Наш господин Мацерат, которому я рассказал о высадке крысолюдей, называет их рост, не превышающий рост мальчишки, вполне достаточным и, в общем, говорит об удачном проекте. На моем столе слишком много писем, но нет никаких новостей из Травемюнде. В последнее время мне снятся повторения и вариации. Не только то, как Ведьма ножницами, которые ей подает Злая мачеха, отрезает Рапунцель длинные волосы; крысиха постоянно подсовывает мне в образы одну и ту же сцену: сначала загораются волосы женщины – локоны Дамроки! – после чего все они полностью сгорают. Нет, скорее, происходит так, что женщины становятся все бледнее и бледнее, пока не остаются лишь цветовые пятна на крошащейся известковой штукатурке, которые художник Мальскат, на этот раз по поручению нашего господина Мацерата, смывает корщеткой, чтобы с помощью уверенного мазка кисти изобразить пять женщин, но все они похожи на киноактрису Ханси Кнотек и ни одна не напоминает хоть немного мою Дамроку.
По-прежнему нет ни одной открытки из Травемюнде. В Третьей программе жизнь продолжается, и, как и было обещано, моя рождественская крыса каждую неделю получает свежую солому для подстилки. В Гамельне празднования завершились без каких-либо особых происшествий. Однако новость из Уппсалы о том, что изолированная наследственная субстанция древнеегипетских мумий, клонированная, начала размножаться, преследует меня во сне, наделяя уотсонкриков, едва они высаживаются на берег, раннеисторическими профилями: как они, подобно статуям времен Рамсеса I, стоят или идут, с угловатыми плечами, стилизованными руками, ногами и пупком; и даже их крысиные головы, вероятно, изначально обитали в дельте Нила.
Наш господин Мацерат не может согласиться на это. Он хочет разглядеть отчеканенные на лицах высадившихся шведские черты. Однако он соглашается со мной, когда я упоминаю четверых или пятерых из двенадцати, особо отмечая, что они носят украшения. Едва они решились ступить на берег, я увидел на них серебряные подвески, а также бусы из слоновой кости с нанизанными ониксами и золотыми звеньями.
Это, кричу я во сне, пояс из тонкой серебряной проволоки, который я последний раз видел в вещевом мешке Дамроки среди всякой всячины: теперь он не слишком тесен для тела этой готовой вот-вот родить. А это коралловое ожерелье, которое служит украшением для другой, подвергшейся шведским модификациям, под крысиной головой, я когда-то подарил – но она, наверное, забыла об этом – океанографше, когда мы еще были в хороших отношениях. И я узнаю кое-какие вещицы из шкатулки штурманши, которые она, хотя у нас вскоре все закончилось, не переставала носить. Серьги! Одна женская особь из крысолюдей, беременная, как все, носит серьги с длинными кисточками; если бы я только знал, кому и когда я дарил эти драгоценности – я еще помню цену – на день рождения, на Рождество или на День матери…
Крысиха, которая мне снится, говорит: Даже если мир погибнет, твои бабские истории не прекратятся. Просто присмотрись, папаша! Кольца, которые ты покупал, недолго поторговавшись, и всегда щедро раздаривал, теперь носят мужские ниппели, как ни странно, на больших пальцах.
Тогда Ведьма снова берется за ножницы, чтобы Рапунцель плакала, остриженная наголо. Затем я вижу, как Мальскат, вновь работая высоко на строительных лесах, не боится никакого нарушения стиля, навязывая готическим фрескам древнеегипетскую строгость, при этом ему удается быстрой кистью написать автопортрет: юный и несколько уленшпигелевский, он втискивается между двумя уже завершенными господами постарше, которым к лицу египетские акценты. Затем мне снится письмо, проштампованное в Травемюнде. Затем я вижу нашего господина Мацерата, он заключает контракт с Гриммами. Затем часы с кукушкой бьют двенадцать раз. И вот под звон колоколов уотсонкрики снова высаживаются на берег…