Когда мне, единственному праздношатающемуся, бегающему по улочкам Данцига, снилась крысиха, когда корабль, направлявшийся в Винету, медлил, медлил и не хотел причаливать в порт Висбю – точно так же, как и Оскар, продолжавший путь по польским дорогам, – мне приснилось, что после того, как я во многих снах многократно кричал Нет! Должен быть выход! и молил о крохотной надежде, мне будет позволено выступить перед бундестагом и произнести импровизированную или подготовленную речь. И когда я увидел перед собой депутатов, сидевших по фракциям, председателя бундестага, возвышающимся позади меня, и знал, что канцлер со своими министрами – справа от меня, я взял слово, как будто все происходило взаправду:
Господин председатель, дамы и господа! Мне кажется, я вижу вас всех, рассаженных продуманно, словно во сне. И поскольку во сне я стою за трибуной, то некоторые детали моей речи могут расплываться по краям, а другие окажутся чрезмерно резкими. Сны обладают своей особенной оптикой, они настаивают на дисбалансе. По своей природе они, хотя и способны раскрывать более глубокую истину, не слишком заботятся о точности; ведь уже сейчас, после первого взгляда на заполненный зал заседаний, границы между фракциями начинают размываться: я больше не вижу партий, я вижу только интересы.
Кроме того, есть и странные побочные сюжеты. Едва я начал свою речь, как заметил рой почтальонов в форме, которые раздавали депутатам пачки денег, а министерскую скамью неоднократно обслуживали крупными суммами, смачивая при этом перед каждой выплатой большой палец. Кроме того, мне показалось, что канцлер справа от меня, пока я говорю, вталкивает в себя огромные куски торта с кремом, один за другим.
Конечно, я понимаю, что депутатам и министрам не платят на глазах у всех. Канцлер никогда бы так открыто не поддался своей любви к сладкому. Это возможно только в моем сне. Он обнажает реальность и даже позволяет мне попросить этот рой почтальонов, все еще суетящихся с деньгами, взять перерыв на завтрак: не обязательно же круглосуточно брать взятки и уклоняться от налогов. Кроме того, я прошу вас, господин канцлер, приберечь еще один кусочек торта до выступления следующего оратора, чтобы без отвлечений на эту постороннюю деятельность могло прозвучать предложение, направленное исключительно на развитие культуры.
Речь идет о нейтронной бомбе. Вы помните, дамы и господа, мы горячо обсуждали ее. Ее хотели запретить. Возмущение было всеобщим. И я был против, в то время. Я называл ее крайне бесчеловечной. И она действительно такая, остается такой и по сей день. Ведь там, куда попадает нейтронная бомба, гибнут люди и все живое вместе с ними.
Мне говорили, что ускоренные нейтроны и гамма-лучи в первую очередь парализуют человеческую нервную систему, затем разрушают желудочно-кишечный тракт, одновременно вызывая внутреннее кровотечение, обильную потливость и диарею, а в конце концов обезвоживают организм перед смертью до последней капли, по выражению наших медиков, выжимают из него все соки.
Это ужасно и едва ли можно представить. Потому и было столько протестов. Но, кроме обезвоженных людей и других живых существ, при использовании нейтронной бомбы практически ничего не разрушается. Здания, оборудование, транспорт остаются целыми, включая банки, церкви, многоэтажные гаражи со всем содержимым. И все же тогда справедливо говорили: этого слишком мало. Что нам до производственных предприятий, исправных танков и неповрежденных казарм, если погибнут люди?!
Но как, спрашиваю я вас, дамы и господа, выглядела бы ситуация, если бы нейтронная бомба выполняла культурно-сохраняющие функции? Что бы мы подумали о бомбе, которая, будучи другом искусств, выполняла бы сберегающие задачи? Смогли бы мы сосуществовать с ней, если бы она целенаправленно оставляла невредимыми не только танки и пушки, но и готические соборы и барочные фасады? Другими словами, все мы, кто еще вчера возмущался, должны пересмотреть свое отношение к нейтронной бомбе, найти новый, более спокойный подход и признать ее истинную – я произнесу это слово – искусствосберегающую сущность.
Давайте вспомним: бурные дискуссии того времени замедлили быструю трансформацию тактических снарядов в стратегические нейтронные бомбы. Но потерянное время можно наверстать, тем более что ресурсов достаточно. Тот, кто хочет надолго сохранить наши величайшие культурные ценности – а я уверен, что все депутаты разделяют это стремление, – должен требовать производства большого количества щадящих бомб.
Разумеется, это требование распространяется на обе сверхдержавы. Равновесию ужаса должно соответствовать равновесие щажения. Поэтому необходимо особое соглашение, которое обязывает использовать нейтронную бомбу как щадящую бомбу исключительно для защиты культурных ценностей. Созданная представителями обоих военно-политических блоков комиссия будет, если мы этого захотим, сначала в Европе, а затем и на других континентах, составлять списки важнейших культурных центров. Затем необходимо будет определить зоны щажения, равномерно распределив их между сторонами. Наконец, обеим сторонам необходимо будет наращивать свой потенциал, поскольку существующих возможностей будет недостаточно. Мы хотим сохранить как можно больше культурных материалов, которые иначе были бы обречены на атомное уничтожение.
Если я правильно понимаю ваши реплики, дамы и господа, то вы начинаете проявлять интерес. Вы призываете меня перейти к сути дела. Вы страстно восклицаете: Искусство – дело вкуса!
Вы совершенно правы. Но наш вкус в вопросах искусства проявится, как только мы у себя дома, на германо-германской территории, назовем имена того, что достойно сохранения: я предлагаю подвергнуть нейтронизации Бамберг и Дрезден, при этом вам могут помочь такие ориентиры, как восстановленная Опера Земпера и Бамбергский всадник. Далее могли бы следовать, не берусь утверждать точно, здесь – Ротенбург-об-дер-Таубер, там – Штральзунд, затем Любек и Баутцен…
Я прошу вас, дамы и господа, – большое спасибо, господин председатель, – воздержаться от таких выкриков, как: А что насчет Целле? или Почему не Байройт? – поскольку общегерманский аспект планируемого сбережения должен быть в приоритете.
Поскольку можно предположить, что большинство городов – поскольку везде есть какие-то остатки культуры – будут бороться за честь быть подвергнутыми поддерживающей искусство нейтронизации, то на будущую отборочную комиссию ляжет огромная ответственность. Ей предстоит продемонстрировать глубокое понимание искусства. Но также ей придется научиться говорить нет, как только станет ясно, что тот или иной город, будь то Лейпциг, Штутгарт, Магдебург или Франкфурт-на-Майне, остается целью для традиционных видов оружия.
Однако да! И я глубоко сожалею. Больно признавать, что многие европейские столицы не смогут претендовать на нейтронную защиту. Однако, если бы было принято решение действовать своевременно, значительную часть всех культурных ценностей, находящихся под угрозой ядерного удара, можно было бы переместить в города, которым гарантирована сберегающая нейтронизация.
Например, сокровища Ватикана можно было бы перевезти в Авиньон, шедевры Лувра – в Страсбург, а то, что может предложить Варшава, – в Краков, и даже жемчужины восточно-берлинского Музейного острова можно было бы переместить в бережно охраняемый культурный центр Веймара. Я не исключаю, что люди добровольно, пусть и с грустью, согласятся отправить свои любимые соборы, изысканные барочные фасады, крестильные купели, которыми пользовались поколения, и привычные статуи святых в зоны щажения. Это была бы общеевропейская трансакция, благодаря которой, кстати, могли бы появиться новые рабочие места. Почему бы нам, например, не перенести Кёльнский собор в Динкельсбюль или лондонский Тауэр в Стратфорд?
Ведь, дамы и господа, на что мы только не пошли бы ради спасения памятников европейской культуры! Вот так Европа смогла бы в последний раз продемонстрировать свое величие и стать примером для подражания, чтобы другие континенты последовали бы за нами, но уже более осмотрительно. Поэтому позвольте мне сделать личное замечание, которое, если позволит господин председатель, кажется мне уместным в этот час: если моему родному городу Данцигу, который с конца последней мировой войны носит название Гданьск, посчастливится оказаться среди городов, подвергнутых щадящей нейтронизации, то есть сохраниться со всеми своими башнями, фронтонами, фахверковыми домами и фонтаном Нептуна, со всей своей готической строгостью пережив третью мировую войну, то я бы с легкостью пошел на любую жертву.
Конечно, прокричат: Это бесчеловечно! Это цинизм! Я и сам сначала задавался вопросом: какой смысл в защите культуры, если в этих подвергнутых нейтронному облучению городах из всякой жизни, в которой, как говорится в Библии, есть дух, будут выжаты все соки? Кто же останется, чтобы любоваться сбереженным и восклицать с изумлением: Какая непреходящая красота!
Но мы не должны позволить смутить себя. У нас нет другого выбора. Как и свобода, искусство требует жертв. Поэтому, дамы и господа, вам следует принять твердое решение.
Однако когда я оглядываюсь на зал пленарных заседаний и вижу, что скамьи опустели, более того, когда я остаюсь совершенно один в этом высоком доме – ведь даже канцлер с кабинетом исчезли, – во мне начинают зарождаться сомнения. Я спрашиваю себя: будут ли отсутствующие депутаты готовы на такую же последовательную поддержку искусства, какую они продемонстрировали в другом случае, когда нужно было защищать нашу свободу, когда они большинством голосов одобрили эти штуковины – как их там еще называют? – средней дальности?
Но они ушли, больше недоступны для слова. Я бы с удовольствием предложил дополнительные меры для более совершенной защиты нейтронизированных памятников культуры. Речь идет о грязи после.
Как мне известно из постчеловеческих источников и как уверяют все эксперты, после Большого взрыва небо затянут облака пепла. Бури разнесут по всему земному шару этот плотный символ последней человеческой возможности, так что уцелевшие соборы, богато украшенные замки и жизнерадостные фасады в стиле барокко вскоре почернеют от копоти. На всем будет копоть. Густая сальная копоть. Будет нанесен непоправимый ущерб. Бедствие! Посрамление культуры! Никто не хочет слушать? Эй, канцлер!
Он ушел, оставив после себя лишь крошки. А мы должны действовать прямо сейчас! Необходимо выделить средства на исследования, мобилизовать немецкий изобретательский дух и призвать наши химические концерны разработать легко удаляемое защитное покрытие, чтобы копоть не осталась на веки вечные…
Я понимаю, вопрос остается открытым: кто, черт возьми, будет потом удалять эти защитные покрытия? Если бы вы, господа из оппозиции, были здесь, вы бы, наверное, прервали меня выкриками: Да все люди уже будут облучены, обессочены, издохнут! Но я все же вижу выход. Ведь не все тяготы, как говорится в Библии, должны ложиться на плечи человечества. Вспомните об удивительной живучести обыкновенной бродячей серой крысы, Rattus norvegicus. Она переживет нас. Она обнаружит наши бережно сохраненные культурные ценности. Всегда преданная человеку, выжившая крыса – любопытная, как и все крысы, – будет сантиметр за сантиметром сдирать почерневшие от копоти защитные слои и изумляться нетронутому великолепию…
Затем я уже перестал видеть во сне, как произношу речь в бундестаге. Свою последнюю фразу – Благодарю вас, дамы и господа, за ваше красноречивое отсутствие! – я произнес наяву.
Как хорошо, что еще ничего не решено: наш господин Мацерат в пути, корабль входит в порт Висбю, моя новогодняя крыса спит и, возможно, ей снится Третья программа, но в лесах Гриммов растет сопротивление – все сказочные персонажи полны решимости.
Как мы можем представить себе каждого из семи гномов по отдельности? Что еще можно сказать о Йоринде и Йорингеле, кроме того, что из всех печальных пар они – самая печальная? Заслуживает ли более пристального внимания необходимость поцелуя?
Все это и многое другое хочет узнать наш господин Мацерат, как только вернется из Польши. Ему нравится, что я наделяю всех семерых анархическим духом, но он хочет видеть каждого гнома оснащенным индивидуальностью. Например, Второй гном мог бы вести бухгалтерский учет каждого поцелуя Принца, а Четвертый – подражать пробуждающему поцелуем Принцу; позже мы увидим, как Первый, Шестой и Седьмой гномы с подозрением следят за молодым человеком с ненасытным целующим ртом.
Обращает на себя внимание то, что все семеро используют Белоснежку: мало того, что болезненному созданию приходится стирать, гладить, пришивать пуговицы и чистить семь пар обуви до блеска, так еще и время от времени можно увидеть, как тот или иной исчезает с покорной домохозяйкой на чердаке. И каждый раз, когда клиент, посвистывая, спускается по лестнице, а Белоснежка, все более изможденная, пошатываясь, выходит из комнаты, Злая мачеха, стоя внизу, получает монеты старой чеканки: прусские талеры, золотые монеты и другие.
Они грубые, шумные и помешаны на своих играх-головоломках. Чтобы поддерживать физическую форму, они занимаются совместными упражнениями: перетягиванием на пальцах[36] и подсечками. К Ведьме гномы относятся с уважением, как и все постояльцы, включая Злую мачеху. Иногда они беседуют с ней, обсуждая в том числе вопросы женской эмансипации.
Хозяйка пряничного домика всегда выступает в роли строгой, но заботливой смотрительницы постоялого двора, и лишь изредка, когда она играет с пальцами Гензеля, проявляется ее истинная сущность. Можно предположить, что у нее есть связь со смотрителем дома Рюбецалем, или с Румпельштильцхеном, или с обоими сразу, ведь неповоротливый великан и хромой официант, напуганные, тотчас повинуются, когда она сгибает свой длинный указательный палец. Ей не нравится, когда Рюбецаль позволяет Рапунцель расчесывать ему бороду. Ей неприятно, когда Румпельштильцхен отстегивает ногу, чтобы сравнить свой обрубок с обрубками рук девочки.
Часто Ведьма требует Короля-лягушонка, которого она вместе с Гретель вылавливает из колодца чаще, чем того требует сюжет фильма. Обе с удовольствием беседуют с коронованным водолазом, подводные истории которого полны острот. Дама не замечает их болтовни и полностью погружается в свои мысли, страдая от головной боли, особенно когда лягушка спрыгивает с ее лба и падает обратно в колодец. Ее страдания вызывают восхищение у хозяйки пряничного домика, которая предлагает ей целебные пилюли из высушенной лягушачьей икры вместе с лягушаче-зеленой жидкостью.
Ведьме хотелось бы прилечь рядом с колодцем, но когда Дама позволяет ей занять свое место, лягушка отказывается спрыгнуть с края колодца на ведьмин лоб. Будто желая, чтобы в качестве субтитра была поговорка «Насильно мил не будешь», Дама с улыбкой ложится и тотчас чувствует прохладу. А Гретель, которая все видит, хитро улыбается, словно этот ребенок знает, как обучить королевскую лягушку прыжкам налево.
Не все предложения нашего господина Мацерата понятны: он хочет – хотя бы для того, чтобы подразнить меня, – чтобы каждый том гриммовского словаря доставляли гигантские улитки, пока у Бабушки не окажутся все тридцать два тома; кроме того, перед отъездом в Польшу он приказал, чтобы Красная Шапочка открывала молнию и залезала в волчье брюхо только в том случае, если Бабушка не пустит эту дурочку под свои юбки. Я не хочу комментировать это вмешательство в мой сценарий, хотя не понимаю нашего господина Мацерата: Бабушка Красной Шапочки не Анна Коляйчек; но мы согласны с Оскаром в том, чтобы необходимость поцелуя Принца была подчеркнута особо.
Абсурдность поцелуя, поцелуйщик как рецидивист, пробуждающий поцелуй как механический процесс, тупоумное пренебрежение гигиеной – все это требует актера, способного стабильно целовать все, что хоть немного напоминает Спящую красавицу, ведь по ходу действия Принца лишат подлинного образца для поцелуя, и ему придется целовать не только Рапунцель и Белоснежку, но даже куклу, которую Шестой и Седьмой гномы смастерили из соломы, мха и лохмотьев.
Я бы никогда не зашел так далеко, как наш господин Мацерат, который называет поцелуй болезнью, предвкушающей смерть, но в фильме нужно показать, какую опасность порождает беспрерывное целование Принца. Пустой и миловидный, без Спящей красавицы он сойдет с ума.
А Йоринда и Йорингель? Как можно изобразить скорбь, которая настаивает на неизменной мимике? А Рапунцель? Ее фатально длинные волосы? Это изобилие, которое не поддается ни одному гребню?
Нет, в моем сценарии не будет парика, который могли бы сорвать анархические гномы и использовать волосяной пучок для игры в мяч до тех пор, пока от Рапунцель не останется ничего, кроме насмешки. Это должны быть длинные, сплетенные из красного золота, но при этом естественные волосы, которые развеваются из окна верхнего этажа пряничного домика, волосы-желание, волосы-сон, единственный флаг, за которыми я готов следовать. Поэтому я называю мою Дамроку прекрасновласой. С ее волосами у меня связано больше, чем эта крысиха – вот она опять! – может себе представить. И поскольку я буквально повис на волосах Дамроки, Рапунцель – нет, господин Мацерат! – не получит парик.
После того как пять женщин пришвартовали свое судно в порту Висбю на острове Готланд, они, хотя и прибыли, оказались дальше от Винеты, чем когда-либо прежде. Их судно проделало путь на восток, преодолев более трехсот пятидесяти морских миль. После острова Мён они видели, как вдали исчезает Борнхольм. Они почти достигли шведского побережья в районе Истада, затем, когда спорили в Ханёбуктене, в пределах видимости был плоский берег, отмеченный промышленными объектами. Наконец, вытянутый остров Эланд миновал их по левому борту. За шестьдесят два часа пути они израсходовали, по моим подсчетам, более семисот литров дизельного топлива и вошли в порт Висбю с практически пустым резервным баком. Все припасы были на исходе. Питьевой воды оставалось совсем немного. О шерсти больше не шло речи. Больше ничего нельзя было рассказать или пересказать. Спор в Ханёбуктене, когда они вылавливали последних медуз, вытребовал у них много слов. Так что они лишь полуфразами выкрикивали то, что просил у них корабль.
Поскольку прошло много времени, для увольнения на берег остается всего несколько часов. Дамрока идет к капитану порта за проштампованными документами ГДР. Машинистша и штурманша заправляют «Новую Ильзебилль» доверху, включая все резервные канистры. Старуха и океанографша закупают в продовольственном магазине все необходимое для кухни, опустошая морозильные камеры. Поскольку в продаже есть только слабое пиво, а аквавита нет ни в одном магазине, старуха проклинает королевство Швеция и его нравы. Наконец с помощью пьяного финна она все же находит между складскими помещениями две литровые бутылки сивухи по завышенной цене.
Только теперь женщины могут свободно сойти на берег. Быстро переодеваются и сворачивают дождевики. Дамрока хотела остаться на борту, но уговоры старухи и океанографши – «Без тебя не будет никакого веселья» – и заверения машинистши и штурманши – «Тогда и мы останемся на борту» – заставляют ее передумать. Чуть рассеянная, словно возвращаясь из далеких мыслей, она ищет ключи, запирает рулевую рубку, но, к сожалению, не все люки.
Поскольку в Висбю, городе, который в рекламных проспектах предлагает больше, чем можно увидеть за короткий промежуток времени, все-таки многолюдно, океанографша едва успевает фотографировать разбросанные повсюду развалины, и желание штурманши быстро между делом подцепить мужчину не сбывается. Старухе не удается отыскать еще спиртного. У Дамроки нет никаких желаний. А машинистша, просто жаждущая сухопутной прогулки, говорит, что она видит оживление в городе: «Пойдемте куда-нибудь. Может, что-нибудь и случится».
Ведь и в Висбю, как и во многих других городах в этот час, протестуют против того и сего. Поскольку есть четыре или пять колонн протестующих, которые движутся в разных направлениях и выступают с транспарантами и хоровыми декламациями одновременно против опытов на животных и за свободу Польши и Никарагуа, Дамроке, помнящей несколько слов по-шведски, приходится переводить, что написано на транспарантах и что скандируют.
После короткого обсуждения женщины принимают решение. Выступать против гонки вооружений они больше не хотят. «С наркотиками, – восклицает старуха, – я никогда не связывалась». «Польшу, – замечает машинистша, – нельзя валить в одну кучу с Никарагуа». Поэтому, поскольку океанографша говорит: «Посмотрим, выступают ли они против подсчета медуз», они присоединяются к защитникам животных.
Они идут мимо разрушенных церквей, затем мимо частично разрушенной, частично отреставрированной городской стены, которая, как написано в проспекте, повествует об истории Висбю. На окраине города марш протеста останавливается перед низким зданием, которое претендует на научность, но, очевидно, попало в немилость, потому что все тридцать-сорок детей, женщин и мужчин, включая пятерых женщин с корабля, громко скандируют на шведском языке, что они против опытов на животных. На немецком языке старуха кричит сначала одна, а затем ее поддерживает океанографша: «Хватит считать этих дурацких медуз!»
Идет дождь, что часто случается этим дождливым летом. Ничего не происходит до тех пор, пока брошенный камень не разбивает стекло, затем летят еще камни. Вскоре все окна на фасаде Института фундаментальных исследований разбиты.
Я уверен, что первый камень бросает машинистша, а второй – штурманша. Только после третьего камня, который бросает либо старуха, либо океанолог – Дамрока точно не бросала, – я вижу, как шведы тоже начинают кидаться камнями. Во всяком случае, машинистша была первой, кто начал это дело. Под рукой у всех были камни размером с голубиное яйцо, оставшиеся от строительных работ на обочине дороги.
В низком здании нет ни души. Никто не мешает шведам войти через разбитые окна. Штурманша с криком «За мной!» направляется внутрь. Машинистша уже схватила кусок доски. Океанографша, как она говорит, «быстренько делает пару-тройку снимков на память». Старуха кричит: «Пошли! Может, найдем там пару бутылок». Но Дамрока решает: «Нам нужно выбираться отсюда. Хватит. Возвращаемся на борт. Через час отплываем».
Поэтому женщины не видят того, что вижу я: как шведы, одетые в желтые или красные плащи от непогоды, освобождают подопытных животных. Помимо морских свинок, лабораторных крыс и мышей, среди них десять кроликов, пять собак и четыре макаки-резуса. Поскольку по пути им постоянно встречаются марши протеста, которые блокируют дорогу, а в конце концов под вой сирен приезжает полиция, там устанавливает заграждения, здесь отправляет поисковые группы с собаками, женщины, сделав большой круг, достигают порта очень уставшими.
Предположение машинистши «Держу пари, они выпустили кучу животных» принимается молча, равно как и стенания старухи: «Бедные животные, теперь они бегают на улице. Нам следовало взять кого-нибудь с собой. Там был совсем маленький щенок».
Дамрока обходится без указаний. Пока поднимают якоря, она открывает рулевую рубку и, стоя у последнего люка, задумывается, почему носовая часть судна открыта.
Затем машинистша заводит двигатель. Океанографша спрашивает: «Кто-нибудь знает, где мой калькулятор?» Прежде чем старуха откупоривает свою финскую сивуху и наливает себе и штурманше, «Новая Ильзебилль» отчаливает.
Сейчас немного за полдень. Дождь на время прекратился. Ни одна из женщин не хочет говорить. Бросание камней больше ничего не дает. Разочаровала высадка на берег? Кажется, что женщины дали обет молчания, который, если не произойдет ничего неожиданного, будет снят лишь над затонувшим городом.
Но когда они ближе к вечеру, при северном свете, миновали Хобургскую отмель, мелководье южнее Готланда, и попали в обширное поле медуз, замедляющее ход судна, которое, даже когда они отклонились вправо, казалось, преследовало корабль, молчаливым женщинам, да и мне, держащему их всех в молчании, показалось, что над водой разносится нарастающий и спадающий звук, будто миллионы ушастых медуз – кто же еще? – на мелководье вдруг, по какому-то высшему повелению, запели без слов бесконечную песню без начала и конца.
Океанографша уже тащит на палубу измерительную акулу. Вместе со штурманшей она закидывает сеть. Снизив ход – даже Дамрока желает этого промежуточного улова, – они поднимают сеть и вываливают добычу на стол в средней части корабля, раскладывают на нем двенадцать и более средних по размеру медуз, и все слышат, что аурелии издают не просто шум, а настоящий звук, более глубокий, чем пение над морем, но сливающийся с ним в общий хор. Даже над гулом мотора на палубе слышен этот звук, и старуха, выйдя из камбуза, где варит спагетти, нарушает установленный мной обет молчания и восклицает: «Слушайте, да они же поют!»; и все пять женщин, в том числе и океанографша, теперь верят тому, что слышат в высоких и низких регистрах.
Aurelia aurita, эта контурная красота, лопастная середина которой отмечена четырехлистным сине-фиолетовым клевером, может петь. Она, прозрачно-астральная, дышащая вместе с морем, странствующая в стае, проклятая, как чума, медуза, она, которая обычно, едва оказавшись на столе, беззвучно сжимается и теряет блеск, едва формалин замедляет ее усыхание, поет, несмотря на вялые ротовые лопасти: нарастающий, на высоких нотах дрожащий, на низких регистрах органный тон делает тесным складское помещение бывшего грузового судна. Никогда прежде не пели столь непреклонно – разве что в библейской пещи.
Кто верит в это, все равно хочет доказательств. Дамрока разрешает второй, третий раз забросить измерительную акулу. Отдав руль штурманше, она, по предложению океанографши, берет магнитофон, который до сих пор использовался для записи баховских кантат и органных прелюдий, чтобы записать пение медуз, словно только техника может подтвердить это неслыханное явление или – надеются женщины, они втайне испуганы – опровергнуть его полным отсутствием звуков на записи.
Поэтому они позволят пленке прокрутиться. И когда магнитофон идеально воспроизводит пение медуз, океанографша выносит устройство на палубу, где запись поразительно смешивается с более высоким пением медуз над морем, словно техника и природа в виде исключения решили объединиться.
Только поздно вечером, с наступлением сумерек, поля медуз рассеиваются, а звук исчезает. Но женщины не спешат ложиться в подвесные койки. Они снова и снова прослушивают запись, сделанную в рабочем помещении, а затем с помощью микрофона на длинной удочке – прямо над водой. Во время прослушивания женщины мало говорят. Океанографша замечает: «В институте никто не поверит, что мы такое записали».
Тем не менее предположение старухи, что это необъяснимый феномен, высмеивается. Появляются различные версии, например, машинистша спрашивает, можно ли по высоте звука пения медуз определить плотность их стаи. «Это бы означало, – говорит она, – что найден метод, не требующий измерительной акулы и прочих подобных побрякушек».
Дамрока говорит о полихоральности полей поющих медуз и упоминает хоровые произведения Джезуальдо. Океанографша приводит данные: «Стаи на Хобургской отмели были действительно необычно большими, но не настолько плотными, как стаи в Кильской бухте. Там с марта по октябрь насчитывается до семи миллиардов особей, что, исходя из среднего веса медузы, составляет около полутора миллионов тонн общей массы. Представьте себе эту биомассу, издающую звуки, и мы могли бы с нашим микрофоном…»
Еще долго после полуночи женщины пытаются вообразить пение медуз при такой высокой плотности их скопления. Дамрока сравнивает это с литургическими песнопениями. «Григорианское пение, – говорит она, – и даже Палестрина».
Старуха восклицает: «Все вздор, ваша мания разъяснений!» – и выпивает за необъяснимый феномен.
Кто сказал «космическое воздействие»? Машинистша или штурманша?
Все говорят наперебой. Именно такими они мне и нравятся: взволнованные, мерцающие, зачарованные, столь же добрые, сколь и злые феи. Их резкие или многозначительные жесты. Их улыбки, утратившие свою беспристрастность. Пока проигрывается пленка, они, заколдованные, поют подобно медузам, наконец-то единодушны: в пении. Мне бы никогда не удалось так гармонично сплести их голоса…
Когда они все же заняли свои подвесные койки на несколько часов, Дамрока говорит, берясь со свежесваренным кофе за штурвал: «Сначала я подумала, мол, вот это да, да это же Suscepit Israel из Magnificat[37], но теперь я готова поспорить: медузы – это додекафония».
Остаток ночи принадлежит дизельному двигателю.
Но едва с восходом солнца над морем вновь раздается монотонное пение ушастых медуз, женщины после короткого сна, уже без задерживающей плавание измерительной ловли, начинают записывать на магнитофонную ленту становящееся все более тихим пение разреженных стай медуз, одновременно стирая старые записи: не только баховские кантаты и органные прелюдии, но и Джоан Баэз, Боба Дилана и других, кого они слушали, хотя и становились старше.
Океанографша считывает цифры со счетчика на магнитофоне и наносит их на морскую карту. Они оставили позади мелководье, и теперь они пересекают глубоководье, более ста метров, к северо-востоку от Борнхольма. Тем не менее тонкое сплетение звуков продолжает витать над водой, помогая им держаться нужного курса до позднего вечера.
Лишь к вечеру, когда они снова пересекают мелководье северо-западнее Одерской банки, а затем, сначала вооружившись биноклем, а под конец и невооруженным глазом, видят Рюген, мыс Аркона, Штуббенкаммер и меловые скалы, пение разбухает, замедляя ход судна; на уровне Грайфсвальдер-Ойе их останавливает лодка пограничной охраны ГДР.
Многоголосый хор медуз лег поверх стука приглушенных судовых двигателей. На борт поднялись трое мужчин в форме. Дамрока предъявила проштампованные документы. Пограничники вежливы, обстоятельны. Явно ожидавшие появления исследовательского судна в водах ГДР, они тщательно осматривают корабль. Без лишних комментариев пересчитывают подвесные койки. Они доброжелательно рассматривают результаты измерений. Им симпатичны наглядные таблицы и статистические данные; но когда океанографша чересчур рьяно расспрашивает их о пении медуз, пограничники сразу же настораживаются. Они резко все отрицают: никакого пения они не слышат. Такое количество медуз вполне нормально. К слову, всякий знает, по крайней мере в ГДР, что медузы не умеют петь.
Благодаря вразумляющему толчку машинистше удается удержать океанографшу от демонстрации пения медуз на магнитофонной записи. Дамрока пытается развеять служебные подозрения: «Вы же знаете, господа, мы, женщины, иногда слышим, как кашляют блохи».
Полицейские со смехом благодарят капитаншу. Даже осмеливаются отпустить мужскую шутку: «А плавать дамы тоже умеют?» Но от сивухи, которую старуха предлагает в полупустых стаканах, они отказываются, сославшись на общенемецкую поговорку о том, что служба есть служба, а выпивка – выпивка. Они желают «счастливого пути и спокойных выходных».
Когда пограничная лодка отчаливает, один из полицейских кричит с борта на борт: «Мы сделаем из этого большую новость, девушки: медузы ГДР умеют петь!» Словно подтверждая этот успех, пение медуз становится все громче по мере того, как корабли отдаляются друг от друга.
Теперь я хочу заявить, что пение, которое не слышат пограничники, предназначено только для женщин и их пункта назначения; поскольку, когда они проходят половину пути на юг, к острову Узедом, расположенному у материкового побережья, хоровое пение медуз становится не только громче, но и приобретает выразительность, которая нарастает, словно бы они собираются запеть осанну. Это хоры ликования приветствуют «Новую Ильзебилль» и направляют корабль, ибо всякий раз, когда нос судна поворачивает на запад в сторону Грайфсвальдер-Боддена или слишком далеко на восток к польскому побережью, к острову Волин, пение стихает, чтобы вновь разразиться ликованием на строго южном курсе.
Дамрока достала из дорожной сумки пожелтевшую карту, на которой была обозначена глубь Винеты, и развернула ее. К востоку от острова Руден, к северу от Пенемюнде, над отметкой было написано название затонувшего города. Дамрока слушает только путеводное пение медуз, держит соответствующий курс и видит подтверждение на карте. Поздним вечером они бросают якорь над отмеченной точкой. Но поскольку темное море не позволяет заглянуть в глубину, женщинам приходится ждать до наступления утра.
Даже под ночным звездным небом пение медуз не желает затихать. Сохраняется звук, несомый легким дыханием. Дамрока хочет услышать Kyrie, потом Agnus Dei. Океанографша слышит электронную музыку, старуха – вурлитцеровский орган[38]. Либо штурманша, либо машинистша сравнивает пение со звуками сфер. Они долго сидят вплотную друг к другу позади рулевой рубки, слушая то, что им хотелось слышать, пока не прислушиваются к совету Дамроки: «Нам нужно хорошо выспаться». Они находят свои подвесные койки, но не сон.
Завтра воскресенье. Я не знаю, окликнут ли палтуса еще раз. И даже если бы знал, все равно бы не услышал, что ему известно.
Нет-нет, крысиха! Кое-кто другой приближается к цели. Я не хочу тебя слышать, кричал я, не тебя! Другое путешествие должно завершиться.
Тогда крысиха, которая мне снится, сказала: Ладно, дружочек. Даже если все это прошло и изжило себя, оставайся в своем настоящем и говори: Они ворочаются в подвесных койках, он едет на тучном «мерседесе» по Грюнвальдской улице к Оливским воротам, женщины будут завтра на рассвете, он уже сегодня, вот-вот…
В субботу вечером наш господин Мацерат вместе с шофером прибывает в Гданьск, где они занимают заранее забронированные номера в отеле «Монополь» напротив главного железнодорожного вокзала. После непродолжительной прогулки по городу среди толп туристов, сравнивающих увиденное с картинками на открытках, и пройдя от Ярусной башни через Ланггассерские ворота на Ланггассе, где, бросив косой взгляд на переулки, он увидел, но не узнал свой Данциг, он решает, несмотря на уютный фонтан Нептуна и солоноватую воду Моттлау, еще сегодня, накануне дня рождения, отправиться в Кашубию и сделать небольшой крюк по улицам своего детства в пригороде Лангфур; но какая-то неуемная тревога толкает его с такой поспешностью к бабушке – или это ее притяжение тянет, словно водоворот, затягивает его? – что Оскар, лишь мельком взглянув на Лабесвег и вытянутый кирпичный корпус школы Песталоцци, считает все увиденное утраченным и не хочет идти в костел Сердца Иисуса, тем более к алтарю Девы Марии, напротив, он подгоняет шофера, чтобы тот направился напрямую, через Хохштрисс и Брентау, в Маттерн, где Анна Коляйчек, изгнанная из Биссау-Аббау, нашла приют в низеньком домике.
Вдоль забора разбит сад с яблонями и подсолнухами. Еще до начала торжества гости собрались под каштаном перед домом. Невысокая гостиная, где завтра исполнится сто семь лет бабушке, слишком узка, чтобы вместить всех, кто приехал как из ближних, так и из дальних краев.
Бруно остался у «мерседеса», который привлекает внимание кашубских детей. А наш горбатый человечек стоит теперь среди Войке, Бронски, Стомма и Курбиеллов, немало путешествовавших Викингов, Брунсов и Колчиков. В сшитом на заказ костюме он едва заметно отвешивает поклоны и смешивается под каштаном с гостями, которые, увидев его воочию, удивляются, хотя легенда о нашем господине Мацерате, кажется, всем известна и, похоже, бежала впереди его «мерседеса». Его встречают не просто семейные улыбки, они словно хотят сказать: Мы в курсе.
Тем не менее он представляется каждому гостю и находит в лице Сигизмунда Стомма, статного торговца велосипедами из Гельзенкирхена, приехавшего со своей женой и двумя подрастающими детьми, переводчика, который объясняет ему все кашубские любезности его родственников на том немецком, на котором говорят в Рурской области. С господином и госпожой Брунс, которые прибыли в Кашубию из Гонконга и привнесли в предпраздничную атмосферу экзотические нотки, наш господин Мацерат довольно бегло общается на английском, так же как и с австралийскими Викингами и Колчиками из окрестностей Мичиганского озера, которые позже, как и Казимир Курбиелла из Момбасы на берегу Индийского океана, обнимут его в тесной гостиной и чересчур шумно поприветствуют.
Однако он все еще стоит под каштаном и называет миссис Брунс леди, так что вскоре все говорят о «леди Брунс», словно она была из китайской знати.
Он с удовольствием уплетает маковый пирог и не отказывается от рюмки картофельного шнапса. Перед низеньким домом на длинном столе разложено все то, что кашубы могут предложить даже в скудные годы: маринованные грибы и яйца вкрутую с зеленым луком, капустный салат с тмином и миски со студнем из свиной головы, редисом, огурцами в горчичной заливке, пироги с посыпкой, маком и творогом, колбасу, нарезанную кусочками толщиной с большой палец, манный и ванильный пудинг. Кроме того, подают жареное свиное сало, яблочное пюре и пирожки с мясным фаршем, которые нашему господину Мацерату предлагает священник из Матарни, подписавший множество пригласительных открыток и разославший их по всему миру.
Чернорясочник представляет ему других родственников, в том числе двух молодых людей с модными усиками, которые работают на верфи имени Ленина и настолько поразительно голубоглазы, что Оскар догадывается, что говорит с сыновьями Стефана Бронски. «Невозможно не узнать, – говорит он, – вашего дорогого деда, моего дядю Яна, который был так привязан к моей бедной маме. Он вновь желает посмотреть на меня так же, как часто смотрел раньше, словно хотел сохранить какую-то тайну и одновременно раскрыть ее».
Сыновьям Бронски приходится наклониться, чтобы дядя смог их обнять. Однако то, как Оскар и отец этих двух рабочих верфи здороваются друг с другом, хотя священнику и не приходится переводить, выглядит несколько натянуто. Вероятно, оба мужчины, состоявшие в более близком родстве, чем они сами желали признавать, были примерно одного возраста. «Вот мы и встретились снова», – говорит наш господин Мацерат Стефану Бронски, держа его на расстоянии.
Множество родственников! Помимо обмена любезностями, они делятся друг с другом рассказами о своих недугах и их течении. Затем священник, делая приглашающий жест со словами: «А теперь пройдем в гостиную», ведет Оскара в дом, где за спинами тесно стоящих гостей, торопливо выпивающих и радостно приветствующих друг друга, в кресле у окна сидит его бабушка.
Уже несколько часов она носит на своем черном воскресном платье бело-красную орденскую ленту, которую два господина из Варшавы от имени Польской Народной Республики подарили ей и тут же прикололи. Некогда статную Анну Коляйчек возраст сжал и сделал хрупкой. Ее лицо напоминает зимнее яблоко. Розарий, кажется, сросся с ее руками, и она, хотя и встречает приветливо гостей, перебирает бусинку за бусинкой, словно молитв еще в избытке.
Ах, думаю я про себя, как же встревожен сейчас наш горбатый человечек? С каким чувством, радости или испуга, он следует за священником сквозь плотный круг гостей? Разве не потому прекращают пить, смеяться и хлопать друг друга по плечу, что все хотят увидеть, как наш господин Мацерат приближается к своей бабушке?
Кресло украшено цветами. В окно заглядывают подсолнухи, которые после прохладного и дождливого начала лета не выросли особо высокими, но все же ярко сияют и напоминают о тех подсолнухах, что много лет назад возвышались у бабушкиного забора.
Смелей, Оскар! кричу я нашему господину Мацерату. Слева от украшенного цветами кресла стоят два правительственных чиновника, справа – прелат из Оливы, посланник епископа. Между государством и церковью сидит Анна Коляйчек, облаченная в черное воскресное платье, наверняка надетое поверх нескольких юбок. Смелей! И вот священник из Матарни подталкивает горбатого человечка к столь долгожданному, но заранее также и трепетно ожидаемому положению. Я хочу поддержать его и выкриком призываю встать на колени.
Но наш господин Мацерат сохраняет самообладание. Он наклоняется над руками, перебирающими четки, целует одну руку, затем другую, говорит в молчании стоящих друг подле друга гостей «Уважаемая госпожа бабушка» и представляется внуком: «Я, вы, должно быть, помните, Оскар, да, маленький Оскар, которому скоро исполнится уже шестьдесят…»
Поскольку Анна Коляйчек может говорить только так, как она всегда говорила, то, не прекращая перебирать розарий, она гладит маленького человечка по руке, а затем повторяет снова и снова: «Кабы я знала, что ты придешь, Оскархен, кабы я знала…»
Затем они говорят о старых временах. О том, что было и теперь прошло. О том, как становилось все хуже и хуже и только иногда было немного лучше. О том, как все должно было быть, но все пошло совсем не так. О том, кто уже умер, а кто еще жив тут и там. И о том, кто с какого времени на каком кладбище лежит.
Я уверен, что они оба заплачут, как только заговорят об Агнес, дочери Анны Коляйчек, матери господина Мацерата: о Яне и Агнес, об Альфреде и Агнес и о Яне, Агнес и Альфреде. Но так как стоящие рядом гости снова заняты друг другом и шумные приветствия не прекращаются, я могу записать только несколько фраз из этого разговора. Там часто слышится «Помнишь, Оскархен?» и вновь и вновь повторяется «Я еще долго буду помнить об этом».
И наконец, после заданного вскользь вопроса о Марии и Куртхене, я слышу: «Ты ходил на почту, смотрел, что там?»
Что наш господин Мацерат обещает своей бабушке: следующим утром он посетит теперь уже историческое здание на Реме, Польскую почту, и почтит память своего дяди Яна.
Затем он прощается, он собирается вовремя прийти на «завтрашний праздник». «Могу ли я, дорогая, многоуважаемая бабушка, как тогда, вы помните, когда мы прощались на товарной станции, сказать вам: бабка, дорогая бабка?»
Я вижу, как наш господин Мацерат с выпирающим из-под пиджака в крупную клетку горбом исчезает в толпе. Теперь он снова различим среди Бронски и Войке. Теснота пахнет кислым, словно комнату натерли молочной сывороткой. Повторяющиеся приветствия с американскими Колчиками. Казимир Курбиелла в первой же реплике приглашает его в Момбасу. Среди всех этих кашубов китаянка выглядит чрезвычайно хрупкой. Наконец, после двух кристально чистых рюмок картофельного шнапса и последнего куска пирога, он направляется к «мерседесу», в котором неподвижно сидит Бруно и, как шофер в фуражке, охраняет звезду на капоте от алчных происков.
Носок и задник его туфель тридцать пятого размера были шафранно-желтого цвета, в то время как центральная часть выполнена из белой кожи. Моей рождественской крысе приходится слушать, как я наряжаю нашего господина Мацерата: он носит очки в золотой оправе и чересчур много колец на коротких пальцах. Усыпанная рубинами булавка для галстука – неотъемлемая часть его снаряжения. Так же, как в прохладную погоду он не расстается с мягким велюром, летом он носит соломенные шляпы. В его «мерседесе» можно откинуть столик, за которым он, как только его утомит долгая поездка, играет с кем-то в скат с открытыми картами; каким же счастливым будет Оскар позже, когда во время обратной поездки в отель «Монополь» выиграет партию с козырными червями у Яна Бронски и своей бедной мамы.
Даже здесь, в гостях у бабушки, в самом сердце Кашубии, он не может перестать копаться в пятидесятых, словно на этом поле зарыты какие-то особенные сокровища. Это прелат из Оливы, такой дружелюбный, словно помазанный святым елеем, но не слишком уверенно владеющий немецким языком, вынужден слушать историю о художнике Мальскате, который так искусно подделывал готические фрески; он слушает его с таким же терпением, как моя рождественская крыса – меня.
После того как наш господин Мацерат уклонился от почти скандальной перепалки под каштаном – речь шла о запрещенном профсоюзе Solidarność, – прелат сопровождает горбатого человечка с рубиновой булавкой на галстуке и двухцветными туфлями к «мерседесу», повреждения на кузове которого бросаются в глаза. В лучах закатного солнца, с соломенной шляпой в руках, Оскар произносит речь, словно перед большой аудиторией. Я слышу вздох прелата и не знаю, вздыхает ли он из-за теорий Мацерата или же слово Solidarność вызывает беспокойство теперь уже у церкви, после государства. Его католическое терпение напоминает мне спокойствие моей рождественской крысы, которая – я уверен, – вместо того, чтобы слушать мои попытки заставить Оскара тронуться с места, предпочитает слушать Третью программу, школьную радиопередачу для всех: что-то о неподвижных звездах, скорости света и галактиках, находящихся в пяти тысячах световых лет от нас…
Не меняя положения, она – с прижатыми ушами и беспрерывно играющими усиками, глазами, блестящими как стеклянные бусинки, он – в черной сутане, за толстыми стеклами очков и словно помазанный святым елеем изнутри и снаружи, так слушают моя рождественская крыса и прелат из Оливы меня и господина Мацерата, пока мы оба рассказываем о художнике Мальскате. Конечно, прелат знает, что «мерседес» со словоохотливым человечком вот-вот уедет, после чего последнее слово останется за церковью; так же как моя рождественская крыса знает, что я должен слушать ее, как только она мне приснится.
Но я еще не закончил. Крысихе придется подождать. Концу, если ему суждено наступить, предшествует фарс…
С зимы сорок девятого – пятидесятого он занимался гимнастикой на высоте тридцати метров, в одиночку и проявляя изобретательность: сначала в нефе, а потом в хорах любекской церкви Святой Марии. Его элегантный работодатель, вечно занятый поисками новых контактов, редко поднимался так высоко. Дитрих Фей делал вид, что занят внизу, среди строительного мусора. Он должен был оградить Мальската от посторонних глаз. Никто не должен был видеть, как рождается чудо Любека. Поэтому он повесил повсюду предупреждающие таблички: «Внимание! Опасность падения обломков!» – «Осторожно!» – «Посторонним вход воспрещен!»
Подниматься так высоко в зону работ Мальската без разрешения было запрещено даже строителям и каменщикам. Когда приходили компетентные посетители, среди которых были отечественные и зарубежные искусствоведы, они прибывали по одному или группами с начала 1950-х годов, Фей и его помощники дергали за веревки, издавая стук, чтобы предупредить Мальската наверху. Обычно Фей ухитрялся отвлечь экспертов копиями, которые параллельно создавались для информационных целей и будущей передвижной выставки; все дубликаты были выполнены рукой Мальската.
Передвижная выставка имела успех по всей стране, особенно после того, как федеральный президент и король Швеции с одобрением кивнули, глядя на несколько демонстрационных стендов. В газетах и выступлениях все чаще повторялось новое словосочетание «любекский стиль». Город прославился как «колыбель готики». Говорили о мастерской, которая с конца XIII века под руководством гениального соборного мастера оказала определяющее влияние на формирование стиля. Чудо Любека нашло верующих.
Неудивительно, что ответственному за охрану памятников доктору Хиршфельду, первым высказавшему сомнения, не удалось отстоять свою критику. В конце концов он сам убедился в своей неправоте и написал в своей книге о соборе Святой Марии в Любеке: «…В хоре и верхнем ярусе нефа мы непосредственно ощущаем ту мощную убедительную силу, которая присуща только оригиналу».
В июне пятьдесят первого года вновь возникла угроза, когда в связи с конгрессом западногерманских специалистов по охране памятников, специально приехавших в Любек ради этого чуда, несколько господ отправились в собор Святой Марии и, несмотря на попытки Фея их удержать, поднялись на высокие строительные леса. Мальскат скромно отошел в сторону. Фей объяснял, показывал, говорил с убедительностью ангела, но все же не смог помешать тому, что профессора Шепер и Декерт выразили сомнения и, несмотря на все красноречие Фея, с остатками сомнений спустились с лесов.
Однако когда на следующий день в Любеке собрались все специалисты по охране памятников, произошло новое чудо: никаких обвинений выдвинуто не было. Напротив, участники конгресса обратились к правительству в Бонне с просьбой выделить еще сто пятьдесят тысяч марок в казну любекской церковной администрации. Это обрадовало старшего советника по делам церкви Гёбеля, но и Мальскат был доволен, поскольку ему была гарантирована почасовая оплата.
Другие помехи едва ли были существенными. Когда одна студентка решила на месте проверить тезисы своей докторской диссертации «Настенная живопись в любекской церкви Святой Марии» и тайком забралась на леса, ее застал Фей, который мягко, но настойчиво указал ей на опасность такого восхождения. Несмотря на то что она была в специальной обуви для работы на лесах и утверждала, что не подвержена головокружению, ей не разрешили подниматься к Мальскату больше никогда.
Однако после поверхностного осмотра верха студентка, оказавшись внизу, задала ряд критических вопросов. Ссылаясь на фотографии и копии, она указала на романские элементы в драпировке. Ее изумление от яркости красок в хоре смешивалось с сомнениями. По ее словам, во время пожара в ночь на Вербное воскресенье 1942 года, когда любекская церковь Святой Марии выгорела изнутри, медная лазурь в верхнем ярусе окон, как и в хоре, должна была окислиться и почернеть.
Когда Фей снова застал студентку, пытавшуюся подняться к Мальскату, чтобы взять пробы медной лазури, он пригрозил ей запретом посещать церковь. Так изобретательного художника держали в одиночестве на высоте тридцати метров.
Вскоре госпожа Кольбе, так звали студентку, смогла преодолеть свое недоверие: она была в восторге от любекского чуда, хотя в докторской диссертации неоднократно называла уникальность росписи в хоре невероятной. Как бы тщательно она ни искала, ей не удалось доказать сходство с характерным для северогерманских земель «зигзагообразным» стилем. Ее поразили романские элементы, особенно в третьем ярусе, и она пришла к выводу: в целом на хор оказали влияние Шартр и Ле-Ман. Мастер хора из Любека, должно быть, много путешествовал по Франции и обучался там.
Многое можно было бы предположить о жизни Мальската и его образовательных поездках в конце тринадцатого века; точно известно, что, находясь высоко на строительных лесах современности, он был отрешен от всего и обретал свободу, которая позволяла ему, создавая контуры, выражать готические чувства. Эти чувства постепенно придавали его двадцати одному святому в хоре и более чем пятидесяти святым в верхнем ярусе нефа выразительную силу. Время для него не имело значения. Всего лишь один прыжок и минута пылких размышлений были для него равны периоду в семьсот лет.
Заслуженно обманутые, но в то же время проницательные искусствоведы того времени отметили, что фрески в Шлезвигском соборе можно рассматривать как предварительные эскизы к росписи любекской церкви Святой Марии. Несмотря на военные годы и солдатскую жизнь, Мальскат остался Мальскатом, возможно, более зрелым и еще более настойчиво обращающимся к прошлому, ведь когда я сейчас говорю, что Средневековье было его временем, я отчетливо вижу его семьсот лет назад высоко на строительных подмостках: в войлочной шапке, натянутой на уши.
Он, вероятно, трудился во многих церквях и госпиталях Святого Духа после падения династии Гогенштауфен, в годы смуты и беззакония, вплоть до глубокой старости – незадолго до начала чумы; повсюду его мастерская оставляла следы. Поэтому мы можем предположить, что пятьдесят шесть святых в верхнем ярусе нефа церкви Святой Марии также его работа. Хотя между ранней росписью в хоре и более поздней работой в центральном нефе, выполненной в красном, синем, зеленом, охристом и черном цветах, прошли десятилетия, во всех этих святых, взирающих сквозь человеческие страдания, прослеживается почерк мастера хора.
И все это alla prima[39], написанное свободной рукой. Лишь немногие подсказки давали альбомы с образцами иконографии. Когда позднее во время процесса было обнаружено, что книга некоего Берната «Живопись Средневековья» служила источником вдохновения для Мальската, это лишь подтвердило ранние романские, византийские, а на правой лобной стене южного хора даже коптские влияния. То, что мастер хора и нефа создал семь веков назад, удалось повторить Мальскату. Так он преодолел века, так благодаря ему была сведена на нет разрушительная ярость последней войны, так он восторжествовал над временем.
Хорошо, я знаком с возражениями господ Шепера и Грундманна: якобы вдохновением послужили Христос из Софийского собора в Константинополе и Мария на троне из собора в Триесте. Были проведены испытания при помощи накаливания различных пигментов, сделаны срезы образцов штукатурки, проведены химические и микроскопические исследования. Кроме того, есть признание самого Мальската: проволочная щетка! Черепок, царапающий контуры и цветные поверхности. Мастерское состаривание. И припылочный мешок.
К этому следует добавить: Фей, его работодатель, требовал от него этого заслуживающего доверия обмана, фиксации уходящего, стирающего следы времени. Ничего нового, хотелось вернуть старое, даже если оно было немного повреждено. Талант Мальската позволял делать эти добавления. В конце концов, будущий мастер высокого хора – а вероятно, и всего нефа – до денежной реформы писал в стиле Шагала и Пикассо картины, которые через Фея, ставшего его работодателем в сорок пятом году, попадали на рынок произведений искусства. Так они оба держались на плаву.
Но с появлением новых денег, мгновенно заменивших никчемную рейхсмарку, началась новая эпоха; под нее требовалось заложить в качестве фундамента более солидную фальсификацию. И поскольку подделка и искажение повсеместно превратились в образ жизни, который вскоре стал официальной государственной политикой, в результате чего старые порядки, словно за ними не последовало ничего ужасного, были выданы за новые, в Германии возникли два государства, которые, как «фальшивые пятидесятки» – так наш господин Мацерат называет все продукты этого далекого десятилетия, – поступили в оборот, оставались в обращении и теперь считаются настоящими.
То, что сделал Мальскат, было вполне в духе времени. Если бы он промолчал, его бы никогда не судили. Ему следовало бы скрыть обман, как это делали государственные деятели; их двойная фальсификация имела большое будущее. Вскоре они заставили весь мир поверить, что один принадлежит к одному победившему лагерю, а другой – к другому. Таким образом, они превратили проигранную войну в два выгодных победных исхода: две фальшивые, но звонкие монеты.
Конечно, подделка была очевидна, но обманщики без тени сомнения выдавали ее за правду, и даже враждующие победители были рады любой выгоде. Даже когда обман раскрывался, они продолжали придерживаться этой красивой иллюзии; ведь оригиналы были слишком жалкими и поврежденными: две груды развалин, не желающие объединиться в одну.
Вот почему наш господин Мацерат говорит снова и снова: «Мальскат был прав. Ему следовало бы расположиться между Аденауэром и Ульбрихтом на расписанных капителях колонн, не боясь византийских и коптских влияний, и прославлять себя как центральное звено этой троицы; например, на правой фронтальной стене южного фасада, где трое отшельников, называемых монахами, держали свой совет».
Такое легко сказать задним числом, но когда Лотар Мальскат стоял на тридцатиметровых строительных подмостках на холоде и сквозняке, где он свободной рукой оживлял семь панелей в хоре различными святыми, а центральную арку – Мадонной с младенцем, непрерывно куря сигареты своей любимой марки Juno, когда деньги, бесконечные деньги текли из Бонна в Любек, его почасовая оплата составляла девяносто пять пфеннигов в новой валюте; как он мог представить себя среди столь высокопоставленных государственных деятелей?
Нет-нет, господин Мацерат! Вы, может, и правы, сидя там далеко в Кашубии, пока прелат из Оливы слушает ваши речи, касательно оценки тогдашнего канцлера и тогдашнего генсека: Старик и Козлобородый были настоящими фальсификаторами, и пусть с этого момента их зовут «фальшивыми пятидесятчиками», но Мальскат все же подписывал свою готику, хотя и неявно.
Двоевластие из раздора.
Дважды одна и та же ложь подана.
Тут и там на старые газеты
новые обои наклеены.
То, что совместно тяготит, разрешается
как игра чисел, имеет статистическую ценность;
итоговые суммы округлены.
Уборка в доме на две семьи.
Немного стыда по особому случаю,
и быстро дорожные знаки переставлены.
То, что врезается в память, сглаживается.
Надежно упакована вина
и как наследство детям завещана.
Только то, что есть, должно быть, и не более того, что было.
Так вносится в торговый реестр
двойная невиновность, ведь даже противоположность
годится для дела. За границей
отражается подделка: обманчиво скрыта,
подлиннее подлинного и излишки в изобилии.
Для нас, говорит крысиха, которая мне снится,
Германия никогда не была разделена,
а целиком была легкой добычей.
Да, с тех пор жить стало гораздо лучше. Постчеловеческие времена пошли нам на пользу: мы возрастаем во всех отношениях. Наконец-то свободная от людей земля снова оживает: все ползает и летает. Океаны вздыхают с облегчением. Кажется, будто воздух стремится омолодиться. И время теперь имеется в запасе повсюду, бесконечное количество времени.
И все же нам бы хотелось, чтобы человечество уходило более плавно, а не с таким грохотом. Ведь люди всегда держали в запасе несколько отложенных, среднесрочных и долгосрочных сценариев гибели. Человеческий разум всегда тянулся ко всему сразу. Например, постепенно, но не до конца осознавая последствия, люди отравляли окружающую среду, создавая нагрузку, которая росла до самого последня, как мы называем конец. Эта нагрузка негативно сказалась даже на нас, крысином роде, хотя мы и умели адаптироваться к любым ядам. Тем не менее мы с тревогой наблюдали, как люди загрязняли реки и моря, готовы были все пустить на воздух и безучастно смотрели, как их леса умирают. Будучи крысами, для которых жизнь и выживание неразделимы, мы могли лишь предполагать, что людям просто надоело жить. Они устали. Им было все равно. Они сдались и только притворялись, будто что-то делают. Над будущим, которое они когда-то обставляли тщательно, как праздничную комнату, они теперь откровенно потешались и в то же время со странным интересом вглядывались в ничто, словно ища в нем какой-то смысл. За каждым их действием – а они оставались деятельными, как всегда, – следовал запах бессмысленности, отвратительный для нашего брата.
И ты тоже, друг, сказала крысиха, усердствовал при прощании. Это можно было прочитать, а мы читали буквально все. Ах, как много всего рифмовалось с концом времен! Как мелодично звучал для них каждый вечер. С последним рвением они превратили финал в соревнование, что еще более странно: одержимые концом, многие художники полностью отдались искусству, словно верили, что им, как это было с незапамятных времен, гарантирован вечнозеленый лавр и бессмертие.
Мне показалось, что крысиха вспоминала о нас с нежностью и грустью. Но затем она снова вернулась к делу. Послушай: еще одним способом самоуничтожения, который избрало человечество, стала безудержная рождаемость. Люди, особенно в бедных странах, стремились к увеличению численности, словно надеясь, что дети спасут их от нищеты; их последний папа римский сделался странствующим проповедником этой идеи. Так голодная смерть стала богоугодной и неуклонно росла не только в статистике. Одни сжирали скудный корм других.
Почему, воскликнула крысиха, люди голодают, когда мы, крысы, сыты? Потому что их изобилие питается чужим голодом. Они искусственно создают дефицит, чтобы поддерживать высокие цены. Малая часть человечества живет за счет голода большинства. Но они говорили: Из-за того, что нас слишком много, мы голодаем.
Смехотворные расчеты! Футце хиссореш! Проклятая экономика дефицита! Разве мы, крысы, не могли прокормиться без особых усилий, хотя нас по всему миру развелись миллиарды? Человечество, численность которого была почти такой же, легко могло бы насытиться еще ко времени Большого взрыва, ведь запасов хватало. Более того, мы были бы рады соответствовать темпам роста человечества и встретить двухтысячный год в количестве шести, если не семи миллиардов крыс, при этом все были бы сыты и довольны.
Переполнив мой сон статистическими данными, крысиха сказала: Из этого ничего не вышло. Решение людей не умирать с голоду, не травиться ядами, не мучиться от жажды в мире, где воды становится все меньше, а вместо этого искать быстрый конец – этот эгоистичный и по-детски нетерпеливый выбор создает нам, крысам, новые, непредусмотренные проблемы. Нам придется меняться. Постчеловеческие времена требуют от нас нового поведения. Нам не хватает визави. Без человеческого рода, его урожаев, запасов, отходов, отвращения и тяги к уничтожению мы, крысы, останемся совсем одни. Признаться, было легко, слишком легко, жить в его тени; теперь же нам не хватает человека…
Она продолжала сокрушаться, я воскликнул: Но тут и там есть нейтронизированные города. С помощью щадящих бомб мы создали внешне безопасные убежища. Последним значительным достижением человечества было заключение выгодного для вас культурного соглашения. Скажи, крысиха: разве мы не гуляли недавно по пустынным улицам? Разве мы оба не радовались закопченным, но все еще прекрасным фронтонам, башням, аркам, знакомым и уютным достопримечательностям?
Бесполезное утешение. Крысиха, которая мне снится, не переставала плакаться. Я больше не видел их зарывшимися в своих убежищах, не встречал их на улицах Данцига, теперь их приют обнаружился на свалке. Там, из-под груды металлолома, она рассказывала мне о внезапных, смертельно опасных для крысиного рода пылевых бурях, там она жила в защитной пластиковой пленке, которая, гонимая ветром, словно раздутый парус, странствовала вместе с моей крысихой. Снова и снова: Большой взрыв. Снова и снова: Одиночество после. И снова и снова: как крысам недостает человека.
Но я же здесь! кричал я. В моей космической капсуле: я. На моей орбите: я. В твоих и моих снах: я, ты и я!
Ты прав, дружочек, уступила она. Как же утешает, когда есть некто, кто вечно говорит я я я; мы даже немного боготворим тебя. В городских убежищах и кварталах есть целые племена крыс, которые просто поклоняются тебе: стоит им только начать практиковаться в прямохождении на площади или в церкви, как они сразу же представляют, что это ты. С другой стороны, у нас, сельских крысиных народов, есть кое-кто помимо тебя, чьи еще дышащие останки достойны преклонения. Лишь узелок, но живой. Судя по всему, древняя женщина. Когда все разбежались, она осталась сидеть в своем кресле. Живет она с трудом, а мы, крысы, ее кормим. Заботимся о ней. Когда она хочет пить, мы ее поим. Как городские крысы поклоняются тебе, так и мы поклоняемся ей. А она, древняя, нам лепечет: как все было раньше. Что все остается в прошлом. Кто приходил в гости. Что принесло ей страдания, отняло ту маленькую радость, которая у нее была, и не переставало причинять боль.
Но крысиха, кричал я, прошу тебя! Ее день рождения еще не наступил. Воскресенье только завтра. Она хочет праздновать, быть поздравленной.
Да-да, ответила крысиха. Но теперь она хочет умереть и не может. Поэтому рассказывает нам грустные, а иногда и смешные истории из прошлого. Из довоенных, военных и послевоенных времен. О том, как кашубы жили то хорошо, то плохо с поляками и немцами. И как она в молодости ездила на лошади с телегой, а потом, когда появился поезд, на нем, из Кокошек на городские рынки. И что она везла в своей корзине: картошку и брюкву, огурцы и малину. Продавала свежие яйца по гульдену за полтора десятка, а в день Святого Мартина – двух гусей. И каждую осень были корзины, полные зеленушек и каштанов, лисичек и польских грибов[40], потому что в лесах Кашубии была прорва грибов…
При всем скепсисе: этот лес до сих пор нетронут. В нашем фильме, который называется «Леса Гриммов», здесь стоят темные, там – светлые буки, ели, дубы, ясени и березы, клены и даже вязы. Кустарники то мелькнут, то исчезнут. Зверье в подлеске. Вечно свежая зелень, а также позднелетние и раннеосенние краски. Яркие ягоды рябины. Из мшистой и покрытой хвойными иголками земли пробиваются свинушки, дождевики, грибы-зонтики. Под дубами мухоморы перекрикиваются с соседствующими белыми грибами. Чешуйчатка. Из пней разрастаются полчища опят. И черника, которую можно рвать целыми горстями. А затем снова папоротники, окаймляющие лесную тропу, по которой сказочные персонажи – Рюбецаль и гномы пешком, остальные на старом «форде» с Румпельштильцхеном за рулем – направляются к месту действия.
Один из гномов, кажется, Второй, тот, что едет на подножке, пока остальные торопливо семенят, кричит: «Стоп!» Все семеро разворачивают на мху между грибами, расположившимися ведьминым кругом, самодельную карту леса. Они измеряют, сравнивают, спорят, отмеряя расстояния пальцами, и наконец указывают новое направление: «Здесь! Именно здесь!» И здесь же появляются руки девочки, летевшие с лопатой впереди, принимаются за дело.
Потому что здесь лесную тропу необходимо перенаправить, старую же дорожку следует стереть. Даже Йоринде и Йорингелю, которые, кроме как быть грустными, ничего не умеют, приходится копать и мотыжить.
Ведьма приказывает нескольким деревьям выкорчеваться и пустить новые корни в обозначенном месте. Отрубленные руки девочки копают яму, куда Третий и Четвертый гномы устанавливают указатель, который до этого указывал совсем в другую сторону.
Король-лягушонок погружается в лесной ручей, превращается в лягушку и перенаправляет ручей в новое русло, пересекающее старую тропу. Затем он снова становится королем и охлаждает ключевой водой лоб своей Дамы, которая томится от бездействия.
Рюбецаль ползет по старой тропе на четвереньках. Там, где его борода касается тропы, всходит мох, разрастаются папоротники и прорастают грибы.
Поскольку Румпельштильцхен снова топает ногами, муравейнику приходится переселиться на семь прыжков дальше, вместе со всеми яйцами и молодняком. (По указанию нашего господина Мацерата глупая Красная Шапочка должна забиться в дупло и, посасывая большой палец, лениво наблюдать за трудящимися сказочными персонажами.) Теперь ложная лесная тропа выглядит обманчиво настоящей, а где настоящая, едва ли можно догадаться.
После чего Злая мачеха отдает приказ: Рюбецаль должен насильно разлучить Спящую красавицу с Принцем. Только что добродушный, великан мрачнеет. Одной рукой он хватает Спящую красавицу и поднимает ее, это больше не смотритель дома, а властный дух Крконошских гор. Первый, Шестой и Седьмой гномы удерживают плачущего Принца. Четвертый гном, вооруженный веретеном, быстро следует за Рюбецалем, который уже уносит вновь уснувшую Спящую красавицу к месту действия.
Принц не желает утешаться ни Белоснежкой, ни Красной Шапочкой, которая выпрыгивает из дупла. Отрубленные руки девочки гладят его по грустной курчавой голове, целующий рот которой отчаянно посылает воздушные поцелуи. Он совершенно обезумел. Лишь Рапунцель удается отвлечь Принца от его страдания своими длинными волосами.
«Зеркало!» – кричит Злая мачеха. Отрубленные руки достают волшебное зеркало из старого «форда» и устанавливают его на пень. Как только все сказочные персонажи с Гензелем и Гретель в центре собираются перед зеркалом, выстроившись в группу, словно большая семья собралась посмотреть «Даллас», потому что сегодня вторник, Злая мачеха включает свое волшебное телевидение. (Как недавно заметил наш господин Мацерат: «Нет ни одного современного средства массовой информации, которое не происходило бы из сказок».)
Сначала все видят Рюбецаля, бредущего по мертвому лесу, на плечах у него спит Спящая красавица. За ним неутомимо следует Четвертый гном, вооруженный веретеном.
Затем видно Бабушку Красной Шапочки, которая до сих пор читает волку первый том гриммовского словаря.
И вот появляется кортеж канцлера с министрами и экспертами. Он все еще движется по автобану, окруженный мигалками и полицейскими мотоциклами.
Злая мачеха вновь меняет изображение: гном с веретеном спешит за Рюбецалем, что несет Спящую красавицу по крутой лестнице в руинах башни к самой вершине, где нет крыши. Внезапно в кадр попадают отрубленные руки. Они прибираются в комнате, пока Рюбецаль бережно усаживает Спящую красавицу за каменный стол; гном же кладет на колени уснувшей красавицы веретено.
Перед волшебным зеркалом восхваляется трудолюбие девочки без рук. Принц, видевший все сквозь волосы Рапунцель, сокрушается. Он хочет уйти и, как обычно, разбудить поцелуем свою Спящую красавицу. Но гномы удерживают его, несмотря на все попытки вырваться. Рапунцель снова закрывает его своими волосами.
После того как волшебное зеркало вновь показало Бабушку, читающую волку, оно демонстрирует кортеж канцлера, въезжающий в нетронутый лес. Впереди – синие огни, кортеж все ближе и ближе. По сигналу Ведьмы все сказочные персонажи прячутся. Гномы толкают старый «форд» в кусты. Только Гензель и Гретель остаются одни, словно отверженные, покинутые всеми. Так они встают в предвкушении на новую, фальшивую тропу.
И вот из глубины леса, за мигалками, появляется кортеж канцлера. Гензель и Гретель машут руками и кричат: «Папа, мы здесь! Вот мы!» Они бегут, крича, по ложной тропе. Канцлер и папа следуют за ними, все глубже проникая в лес, который с каждой минутой становится все более хворым, болотистым и непроходимым. Из раций доносятся писк, свист, приказы: «Преследовать детей канцлера!» – «Рассыпаться в цепь, окружить!»
Черные автомобили застревают, пассажиры вынуждены покинуть их, и машины, одна за другой, погружаются в булькающую трясину, включая и автомобиль канцлера, мерседесова звезда которого сияет до самого конца.
Канцлер, его эксперты и министры, включая Гриммов, беспорядочно блуждают по мертвому лесу. Полицейские с автоматами на изготовку пытаются обеспечить их безопасность. Люди с телевидения стонут под тяжестью своей аппаратуры, но продолжают снимать эту неразбериху.
Канцлер кричит: «Дети, где вы? Где вы, дети?»
Эксперты спорят, в каком направлении двигаться. Полицейские пугаются друг друга. Гриммы помогают – брат брату – выбраться из трясины. Канцлер кричит. Телевидение упорно снимает. Семь воронов на мертвых деревьях. Гензель и Гретель все глубже заманивают беспомощную толпу в мертвый лес. Они кричат: «Папа, иди сюда! Мы здесь!»
По предложению нашего господина Мацерата, который всегда продумывает побочные сюжетные линии, Гриммы обнаруживают в глуши длинный золотой волос. Спустя несколько шагов они видят, как блестит еще один. И так далее. Следуя за золотыми волосами, Гриммы наконец видят, кто их сюда заманил: между мертвыми деревьями – Рапунцель. Удивительно красивая, она играет своими длинными волосами и увлекает министра по вопросам среднесрочных лесных повреждений и его статс-секретаря в определенном направлении.
Между деревьями появляются и исчезают другие сказочные персонажи; семь гномов несут Белоснежку в гробу; Румпельштильцхен прыгает, танцует и кричит: «Ах, хорошо, что никто не знает, что Румпельштильцхен меня называют!»; Красная Шапочка идет с корзинкой.
Все больше сказочных персонажей появляются и исчезают: печальные Йоринда и Йорингель, бедная девочка с отрубленными руками, мимо проходит Дама с лягушкой на прекрасном лбу, вновь и вновь видно хохочущую Ведьму. И все остальные, кто еще встречается в книге домашних сказок. Словно марионетки, Гриммы следуют за своими персонажами, пока мертвый лес не превращается обратно в волшебный. И когда волшебный лес расступается, посреди поляны, высеченный из камня, возникает памятник, изображающий Гриммов, стоящих плечом к плечу. (И вот тут наш господин Мацерат желает видеть собрание профессоров, всех экспертов по сказкам и исследователей скрытых смыслов. Они должны пролить свет на социологические, лингвистические и психологические аспекты сказок братьев Гримм и втянуть самих братьев в долгую научную дискуссию. Я против.)
Без вопросов, но в изумлении должны Якоб и Вильгельм Гриммы увидеть себя высеченными в камне в образе братьев Гримм, в то время как вокруг них постепенно собираются все сказочные персонажи.
Белоснежка приподнимается в стеклянном гробу и улыбается. Рапунцель стоит облаченная в свои волосы. Девочка без рук прячет свои обрубки за спиной. Немного смутившись, Ведьма застегивает пуговицы на огромной груди. Все, все показываются, не хватает лишь Рюбецаля.
Он стоит в стороне и плачет, потому что в сказках братьев Гримм этот горный дух не встречается. (Тем не менее идея нашего господина Мацерата попросить бедного Рюбецаля позвонить своему сказочнику Музеусу кажется мне слишком надуманной. Гораздо естественнее было бы, если бы Вильгельм Гримм, чутко уловив страдания Рюбецаля, разыскал бы этого неуклюжего великана и включил его в круг гриммовских сказочных персонажей.) Субтитр Вильгельма гласит: «И Рюбецаль должен отныне быть одним из нас».
«Да-да, – говорит Румпельштильцхен, – вот так и встретились снова, господа».
Вильгельм Гримм говорит: «Гляди, дорогой брат, все собрались вокруг нас».
Якоб Гримм отвечает: «Не все здесь, дорогой брат. Недостает Гензеля и Гретель. И оглянись вокруг: нам не хватает Спящей красавицы».
Пока трое гномов-надсмотрщиков сдерживают Принца, рвущегося поболтать, Злая мачеха, встретившая Гриммов сдержанно и с суровым видом, ставит свое волшебное зеркало у подножия каменного памятника и включает его.
В комнате башни, у каменного стола, спит Спящая красавица с веретеном на коленях. Отрубленные руки следят за тем, чтобы веретено не упало. Вокруг башни собрались канцлер и его свита. Гном, который нес веретено, поспешно будит, на манер Принца, Спящую красавицу поцелуем. Затем он бежит вниз по лестнице и вместе с Гензелем и Гретель, которые прятались за руинами башни, быстро убегает. Отрубленные руки и семь воронов следуют за ними. Гретель кричит на бегу: «Надеюсь, все получится!»
Вокруг башни снова разгорелся спор экспертов. Полицейские образовали защитный круг вокруг канцлера и оставшихся министров. Измученный, канцлер позволяет себе большой кусок торта со сливочным кремом, взятый у одного из референтов из сумки с провиантом. «Ах, – восклицает он, – с каким же трудом мне дается управление!» Он откусывает от него, жует и видит, грустно пережевывая, Спящую красавицу, сидящую среди руин башни. Она хлопает глазами, желая снова погрузиться в сон. Тогда канцлер с набитым ртом спрашивает: «Не видели ли вы, случайно, моих дорогих детей?»
Спящая красавица пугается и колет веретеном палец, из которого начинает идти кровь.
И вот все разом застывают: канцлер с куском торта в руке, спорящие министры и эксперты, полицейские с наведенными автоматами, снующие телевизионщики и журналисты, которые ожидают сигнала. И пока они еще спорят, указывают друг на друга, с автоматами наготове ищут врага, делают заметки, жужжат телевизионными камерами и уплетают торт, все вместе со Спящей красавицей погружаются в глубокий сон.
Тотчас из пустоши между мертвыми деревьями начинает расти шипастая живая изгородь, которая поднимается все выше, становится гуще, непроходимее, словно колючая проволока, пока оцепеневшее общество у подножия руин башни, где спит Спящая красавица, не пропадает из виду, пока правительство вместе со всеми своими атрибутами не исчезает полностью.
В волшебном зеркале, установленном на постаменте памятника, сказочные персонажи и братья Гримм видят успех своей операции. Все ликуют. Даже братьев Гримм, кажется, устраивает такой способ свержения власти.
С радостью встречают здесь и Гензеля с Гретель, и Четвертого гнома, и отрубленные руки. Ведьма поздравляет их: «Вы превосходно справились, дети!»
Все аплодируют, также и отрубленные руки. Только братьев Гримм, приметивших здесь под видом Гензель и Гретель пропавших детей канцлера, мы видим сбитыми с толку. Вильгельм Гримм приветствует их дружелюбно субтитром: «А мы боялись, что канцлерских детей похитили русские». Но Якоб Гримм полон сомнений: «Ах, бедные ваши родители! К тому же больше нет правительства. Воцарится беспорядок. Нам грозит хаос!»
Услышав это, из волос Рапунцель вырывается пробуждающий поцелуем Принц и предлагает свои услуги: «Должен ли я вновь пробудить Спящую красавицу поцелуем? Я могу это сделать!»
Он пытается сбежать, но трое гномов-надсмотрщиков тут же вцепляются в него. Настоящий горный дух, угольщик и дикий человек, Рюбецаль дает Принцу пощечину. Гензель кричит: «Он останется здесь!» (Прежде чем отправиться в Польшу, наш господин Мацерат сказал, что в этом месте Дама Короля-лягушонка должна подставить свой измученный лоб плачущему Принцу для поцелуя, но я считаю, что эта побочная линия только отвлекала бы от основного развития событий.)
Без лишних слов все сказочные персонажи решают показать братьям Гримм свой пансион, пряничный домик, в который множество грузовых улиток, следуя друг за другом, доставили все тома гриммовского словаря; последняя несла тридцать второй том: от Zobel[41] до Zypressenzweig[42]…
Все еще читает бабушка из сказки
злому волку из сказки
из словаря.
Его волчий живот, который молния
раскрывает и закрывает, полон слов
из давних времен: повитуха, тоска, скорбь…
Меж тем бабушка находит в словаре Гримма,
все тома которого теперь лежат на виду, название
города Винета, в котором жили винеты,
пока море не обрушилось на город. Тут воет волк
и хочет из уст бабушки услышать больше,
чем о Винете написано.
Звон, звон колоколов, колокольный звон, говорит бабушка
волку из сказки, слышно
в безветрие над гладким морем.
Нет, они не могут уснуть. Монотонное пение, которое не желает заканчиваться, добирается до подвесных коек в носовой части стоящего на якоре корабля. Вы, нежные аурелии, полупрозрачные и молочно-белые; вы, сине-фиолетовые ушастые медузы, рои медуз, которые, как известно, питаются планктоном и мальками сельди; вы, почти неисследованные и потому пользующиеся скверной репутацией, ведь вы могли бы превратить море, завтра уже мое море, Балтийское, в одну-единственную медузу; вы, странствующие красавицы, к которым, как и к сухопутным крысам, люди испытывают отвращение; вы, размером с тарелку или миску, биомасса которых, полная тайн, чувственно трепещет, – вы, бессмертные, неисчислимое бытие которых считалось безмолвным, умеете петь.
Немудрено, что женщины не могут уснуть. Эта музыка слишком сильна. Они ворочаются и мечутся в подвесных койках. Мои уговоры, как всегда, безрезультатны. Старуха уже проклинает пение медуз: из-за него она становится сварливой. Штурманша раскапывает старые истории. Она спорит с океанографшей из-за утративших силу слов, а затем напористо высказывает свое мнение Дамроке: капитанша предала исследовательскую миссию и повела корабль по противоречащему здравому смыслу курсу. Нужно не гоняться за мифами и легендами, а доказать, что Балтийскому морю грозит экологическая катастрофа. Дамрока ни с чем не справилась и преследовала лишь свои интересы. «Ну, в этом ты всегда преуспевала. Но теперь все кончено. С завтрашнего дня я сама буду определять курс!» – кричит штурманша.
После того как машинистша и океанографша, не приведя никаких причин – даже я остался неупомянутым, – выступили против Дамроки, похоже, на борту корабля «Новая Ильзебилль» начал зреть мятеж, нет, точнее, демократическое голосование за отстранение капитанши от должности. Даже старуха колеблется и говорит то одно, то другое. И вот в полночь – едва штурманша крикнула: «И эти твои разговоры с палтусом тоже действуют нам на нервы!» – пение медуз прекратилось; оно не затихло, а оборвалось, словно дирижерская палочка навечно прервала игру оркестра. Остался лишь шум корабля. И если прежде женщины находили монотонное пение медуз, которое делало их сварливыми, невыносимым, то теперь внезапная тишина кажется им оглушительной.
Первой выпрыгивает из подвесной койки старуха. Ей хочется выпить, а потом еще. «Что я вам говорила! – восклицает она. – Необъяснимый феномен!»
Океанографша хочет получить более точные данные. С помощью машинистши она, чтобы выловить медуз, раскладывает кольцевую сеть, которую они протягивают по правому борту, затем по левому, дважды, но каждый раз вытягивают ее пустой, без медуз. Вообще ничего, никакой колюшки.
Корабль сковало подавленностью. Океанографша нервно грызет ногти. Машинистше тоже захотелось выпить, еще и еще. Штурманша сначала тихонько всхлипывает, а потом рыдает: она не хотела говорить того, что сказала в ссоре. Расположившись впятером позади рулевой рубки под почти скрывшимся месяцем, они слушают Дамроку, которая, словно рассеивая детские страхи, рассказывает о вендском поселении Юмна, разрушенном викингами и датчанами, а затем восстановленном и названном Винетой. Рядом с рыбацкой деревней Юмна, которая превратилась в город, стоял Йомсбург – пристанище викингов. Дамрока знала истории о Горме Старом и Харальде Синезубом, который на острове Узедом одержал победу над вендским князем Буриславом. «Это было больше тысячи лет назад, – говорит она, – когда Синезубый и Бурислав сразу после смертоносной потасовки пришли к соглашению. Говорят, что я происхожу от внука этого Бурислава, Вицлава, который женился на дочери кашубского князя Свантополка по имени Дамрока».
Она рассказывала о неуемных йомсвикингах, которые грабили и завоевывали земли вплоть до Исландии и Гренландии. «Они торговали с Хедебю. А с берегов Америки, которую они начали грабить задолго до Колумба, они привезли с собой новую птицу, клохчущую индейку, которую позже охотно изображали в церквях готические художники. Но в Юмне люди оставались оседлыми. Они торговали, продавали награбленное и сделали из диких индеек шумливых домашних птиц. Поэтому, как гласит предание, поначалу геральдическим животным на гербе Юмны был индюк».
Поскольку море оставалось столь ужасающе тихим, а вокруг корабля, который стоял на якоре, больше не роились медузы, приветствуя их ликующим хором, Дамрока пытается подбодрить своих корабельщиц историями об индейках. Но даже забавные имена викингов – парней звали Торкель, Паль и Кнуддель – не вызывают у женщин улыбки.
Дамрока говорит: «Они все дрались насмерть. Юмна то богатела, то беднела, то снова богатела и так далее, ну, вы знаете этих мужиков. Говорят, потом Юмна три дня горела, настолько она была набита трутом. Но я в это не верю. Скорее прав Адам Бременский, путешествовавший по восточному побережью Балтийского моря до устья Одера. Он писал о славянских племенах вильцев и венетов, захвативших Юмну. Вскоре после этого, когда еще несколько других парней перебили друг друга, город переименовали в Винету. Он стал богатым, а затем неприлично богатым, пока его не затопило во время сильнейшего северо-западного шторма, что было примерно в тысяча двести каком-то. Но есть и другие рассказы, каждый из которых немного правдив, немного лжив…»
Она не может остановиться. Ее истории разжигают аппетит к новым историям. Женщинам нравится слушать, как Дамрока рисует картину мягкой власти, которая определяется правом женщин распоряжаться домашним хозяйством наравне с мужчинами. Она говорит, что наряду с женским советом существовал мужской совет. Правосудие вершилось заседателями-женщинами вместе с заседателями-мужчинами. Поэтому в роли палачей упоминаются и женщины. Легенда даже сообщает о женщинах, которые были капитанами. «Но затем явились чужаки, сто тридцать баб и мужиков с Везера, которых городской музыкант, а на самом деле бродячий вербовщик, заманил сладкоречивыми обещаниями. Их называли переселенцами. С их приходом – а это было на день Святого Мартина тысяча двести восемьдесят четвертого – начался упадок Винеты, ибо мужики из числа переселенцев были ярыми противниками женской власти и привели с собой несметные полчища крыс, именно поэтому на последнем гербе города под индейкой была изображена крыса, причем птица смотрела клювом направо, а крыса – налево».
Дамрока достает из рулевой рубки старинную морскую карту и при тусклом свете показывает женщинам их якорную стоянку. «Здесь, – говорит она, – напротив устья Пене, простирался островной город, далеко уходя на восток. Мы стоим на якоре прямо над его центром. Говорят, перед штормовым нагоном море было таким же спокойным, как сегодня. И еще рассказывают, что это был год медуз и над водой слышалось пение, похожее на ангельское».
После этого женщины решают снова попробовать забыться сном. А утром, в воскресенье, они собираются проверить, действительно ли их якорная стоянка, как указано на пожелтевшей морской карте, носит название Винета; сомнения есть не только у океанографши.
Уже лежа в подвесной койке, Дамрока замечает: «Кстати, говорят, что штормовой нагон случился в воскресенье. Вот почему и сегодня, когда нет ветра, слышен звон колоколов».