Власти закончили разбирательство, когда уже настала вторая луна.
И столб священный не успели возвести…[245]
Горько раскаянье,
Коль не ушел ты первым.
Но то, что вспять вода не потечет,
Во много тысяч раз печальней.
Люди говорили, что мать Каэ сложила тогда это стихотворение.
Настало время, когда Хатиро, повинуясь приказу князя, должен был вместе с ним выступить в поход. Но тут Усуми после всех событий тяжело захворал: даже головы не мог поднять, а тело его «стало словно утренняя тень». Беспокоясь о том, сможет ли он отправиться в дальнюю дорогу, решили его оставить дома, пока окончательно не поправится. Но он возражал: «Если останусь лежать в этом доме, многое мне будет приходить на память, вспомнится и то, и это… Хорошо бы поселиться где-нибудь в уединенном месте, в тиши, в любом горном селении – ни о чем я больше не мечтаю». «Хоть так, хоть эдак – все равно», – думали все, но перевезли его в селение Фукакуса, в уезд Кии[246]. Там нашли ему тихое пристанище, а также знающего лекаря и несколько почтенных женщин для ухода и помощи по хозяйству. Тем временем настала третья луна, и Хатиро отправился с князем в восточные земли.

О разлуке с Каэ, столь безвременной и внезапной, Усуми не забывал ни на мгновение. В глубине дома, возле постели, он поместил статую Будды, написал на груди статуи назначенное умершей имя и с поклоном ставил перед ней цветы и воду каждое утро и каждый вечер. Он молился теперь лишь о том, чтобы поскорее уйти туда, где сейчас она, будь то путь в небеса или дорога к Желтому источнику, чтобы, как говорится, «пребывать в одной чашечке лотоса»[247].
«Близко возле дома раскинулись поля»[248], доносились чистые звуки воды, и на сердце тоже становилось светло. Дуновение ветра в бамбуковой рощице рядом с домом[249] дополняло эту картину, и все вокруг трогало и очаровывало. В саду не мели и не выпалывали сорняков, поэтому там проросли весенние травы и раскрылись безымянные цветы, а возле запруды на берегу расцвели, пустили пышные побеги кусты ямабуки, совсем рядом слышался гомон лягушек, поющих любовь[250].
На закате, когда падали густые тени, горы окутывала дымка и издалека доносился звон вечерних колоколов. Усуми думал, что это, наверное, звонят в храмах там, в Западных горах, и приходили к нему воспоминания – бесплодные, печальные. Выйдя в сад, он услышал, как из гущи окутанных туманом деревьев доносилось пение соловья:
В полях весенних
Стелется туман…
Ах, отчего так грустно
Сегодня на закате
Соловей поет?[251]
И опять настал ясный и безмятежный день, весенние лучи проникали даже в самые густые заросли[252], а Усуми без дум, без чувств глядел целыми днями в небо, на голубые облака, и вспоминалось ему:
Весенним днем,
Когда лучи так нежно льются
И жаворонки в небеса летят,
На сердце грусть,
Блуждаю в думах одиноких[253].

Из дома друга ему прислали ветви первой вишни, «в вазе и окропленные росой». Поставив цветы возле постели, он долго смотрел на них и шептал слова стихотворения: «Люблю еще сильней ту, с кем в слезах расстался…»[254]
Отправляя другу ответное послание, он с краю приписал:
В полях Фукакуса
Цветущей вишне
Коль сердце было бы дано,
Год нынешний она наверно
Встречала бы нарядом черным[255].
Стоял уже месяц яёи, поэтому Усуми тщательно позаботился о поминальных службах на тридцать пятый и сорок девятый день и о прочем, так чтобы не было среди людей разговоров. В храме он попросил, чтобы сделали все по его желанию, вплоть до каменного надгробия и ограды, а дома дал обет устроить заупокойное моление, чтобы две или три близкие семье монахини читали тихими голосами тысячу глав «Сутры Лотоса».
Несмотря ни на что, не забывал он и о матушке, думал: как она там? Но, согласно заведенному обычаю, теперь отношения между ними были порваны и даже тайком навестить ее было нельзя.
Постепенно лето набирало силу, в саду стало темно от разросшихся деревьев и трав, а вот дни «темнеть не хотели», и к Усуми приходила «невольная грусть»[256]. В час, когда заняться ему было нечем, он отправился взглянуть на дом, где прежде жил, ведь было это не так уж далеко. Воспоминания о минувшем нахлынули на него, и, опечаленный, он направился к усадьбе Ситиро и проскользнул в ворота, неразличимый для встречных под покровом сумерек. Непохоже было, чтобы здесь жили. Ворота притихшего старого дома обвил плющ, кровля густо заросла папоротником, и кругом хозяйничали пышные, как обычно в месяце удзуки, молодые клены – некому было их вырубить.
Вспомнилось Усуми, как моросил дождь, вспомнились клены в осеннем убранстве – будто только что все это было. Тогда они с покойной Каэ принесли камни и сложили из них в саду игрушечные горы – чтобы развлечь больную матушку. А еще посадили молодые ростки каштана и хурмы, закопали корни свежих побегов персика и сливы, вместе за ними ухаживали… Когда он вспоминал все это, «тоска переполняла сердце» и слезы текли «нескончаемым потоком»[257].
С милой женою вдвоем
Вместе мы садик разбили,
С горкой и водопадом…
Верно, уж поднялись,
Пышными стали деревья![258]
Такое стихотворение он написал кистью с короткой ручкой на листке бумаги, вынутом из-за пазухи, прикрепил послание к ветке дерева и удалился. Если бы увидела это матушка, она бы, наверное, горько разрыдалась.
Вернувшись в Фукакусу, Усуми продолжал терзаться все о том же, это была сущая мука. Вот уж и кукушка откуковала:
Чуть заслышу ее,
Печальную песню кукушки,
О селенье родном,
Что когда-то давно покинул,
Вспоминаю снова с тоскою…[259]
После этого два месяца Усуми провел в постели, тяжело больной, встречая закаты и рассветы точно во сне. Так и осень пришла. Подул наконец прохладный ветерок, луны стали ясными, больной постепенно возвращался к жизни. Когда наставала ночь, он поднимался с постели и при свете уютного огонька читал повести в стихах и другие старые книги, думая о том, что издревле немало людей чувствовали то же, что и он. Порой Усуми так и не мог уснуть.
О, цикады в полях,
Что ночью осенней поете
От зари до зари,
Разве ваша печаль сравнится
С неизбывной моей печалью…[260]
В тот вечер все вспоминалось ему удивительно ярко, и, обливаясь слезами, он решил почитать главу-другую сутры. Глянул, а в глубине дома погасли оба светильника перед статуей Будды – мошки туда залетели, что ли? Монахини уже улеглись и хором похрапывали. Он развел огонь, зажег светильники и со смирением в сердце принялся читать главу «Дайбабон», но, когда дошел до того места, где дочь морского царя Ватацуми проповедует, что на пути к просветлению нет разницы между мужчинами и женщинами, лампадки опять потухли, сразу обе[261]. Он встал, чтобы засветить огонь, но тут раздался голос: «Оставь так, не зажигай огня». Он огляделся и увидел закутанную в белые одежды девушку, она лежала ничком, распростершись, густой черноты волосы стелились по полу.
– Кто это говорит? Здесь так темно…
А в ответ ему:
– Быстро же ты посеял в сердце семена травы забвения![262]
Когда девушка подняла свою точеную головку, свет померк в его глазах, сердце сжалось – да человек ли перед ним, из этого ли мира? В смятении он сказал:
– Ты стала совсем как чужая… Где ты была? И писем не посылала…
– Ах вот о чем ты! В том краю, где я теперь живу, много скверны, это место, с которым люди не поддерживают связи, и потому я поневоле с вами порвала.
– Но кто тебя отправил в такое место?
Услышав это, она горько расплакалась:
– Всякий, у кого есть сердце, отправился бы туда, ведь я не могла быть возле вас. Мой брат Ситиро схватил меня – просьбы были уже ни к чему… «Скорее уходи!» – сказал он, пронзил меня ледяным мечом и изгнал. Мне показалось, что все перевернулось, – и вот я очутилась в стране мрака… Нет пределов ужасам этой страны. Бывает, что денно и нощно, не сгорая, горишь в языках пламени, а бывает – проводишь дни в снегах и льдах, из которых не выбраться. А то еще соберутся отвратительные бесы и звери и примутся рвать на куски, терзать твое тело. Мало этого: часто людей, которые погибли от меча, отправляют в «лес клинков», он похож на ряды перевернутых сосулек – фурии с лошадиными и коровьими мордами гоняют нас железными дубинами туда-сюда, по острию… А куда денешься?
Но даже страдания, каких не видели и не знают в этом мире, мигом забываешь, если случается, хотя бы на краткие мгновения, вернуться сюда и взглянуть в лицо любимому. Когда из рук этого человека принимаешь воду, цветы, когда ты словно тень следуешь за ним и слышишь, как, подумав о тебе, он вслух скажет: «Милая, любимая», – тогда кажется, что ради этой радости стоит ступать по остриям клинков, гореть в языках пламени, замерзать в снегу и принимать муки, когда тебя терзают и пожирают черти. Если хочешь ты, чтобы мы всегда так виделись, ни за что не вступай на Путь Будды, не ищи душевного просветления. Пусть даже ты наденешь монашеское облачение, но покуда твоя душа не избавится от страстей, я всякий раз приду к тебе в видениях такой, какой была прежде, если ты обо мне подумаешь с любовью, следуя сердечному влечению.
Так она сказала и прильнула к мужчине.
Усуми был счастлив:
– Я не знал об этом и не отправился с тобой в эту страшную темную страну, как горько, что пришлось тебе одной там скитаться… Вот так приходить сюда – путь, наверное, неблизкий? Если бы знать заранее, когда ты явишься! Можно было бы послать за тобой повозку… Прошу, не возвращайся в эту опасную страну, останься здесь навсегда! Уж я как-нибудь уговорю твоего старшего брата…

Услышав это, девушка опять зарыдала:
– Как горько и обидно видеть тебя таким, словно с помутившимся рассудком! Если ты тысячу раз днем и сто раз ночью, даже во сне, подумаешь обо мне с любовью, как это было нынче, то твое чувство будет лучшей колесницей мне навстречу. Каждый раз, даже опаляемая языками адского пламени, я снова буду с тобой, в твоей душе[263]. Если любовь твоя ко мне глубока, не открывай своей души для просветления. В тот час, когда божественное озарение посетит твою душу, исчезнут все пути, какими я могла бы приходить. Знай, что тогда мы расстанемся навек. Ах, пока мы говорили, пришли гонцы из подземного царства, я слышу их зов – властитель страны Желтого источника уже ждет меня. Пора возвращаться. Если завтра, отправив всех спать, ты будешь ждать меня здесь, я приду, и мы обменяемся клятвой верности.
С этими словами, обессиленная, она поднялась, чтобы уйти, и исчезла словно дым.
– Куда же она ушла? Почему решила вернуться в эту страшную страну? Я пойду к ней! О, постой же! – закричал Усуми, порываясь бежать.
«Не сон ли приснился? Да он совсем не в себе!» – подбежали женщины, что были приставлены для ухода за больным. Они схватили Усуми за рукав, и юноша подумал, что все было лишь во сне. Подумать-то подумал, но ведь было все словно наяву, и любовь его лишь усилилась. «Проснешься, ищешь, но рукой нельзя коснуться…»[264] – пробормотал он и снова лег.