К книге
Миледи ЛадлоуГлава восьмая
60%
Глава восьмая
9

«Пьер сидел над раскрытой книгой, но ничего в ней не видел; он весь обратился в слух, пытаясь уловить малейший звук, и так на этом сосредоточился, что потерял счет времени: мгновения слились в непрерывный гул – от стука его собственного сердца в груди до отдаленного грохота подвод. Он спрашивал себя, добралась ли Виргиния до назначенного места свидания, хотя не смог бы сказать, сколько минут прошло с ее выхода из дому. К счастью, мать по-прежнему крепко спала. Должно быть, Виргиния уже встретилась с „верным кузеном“ – если только в их планы не вмешался Морен…

Наконец он почувствовал, что не в силах больше оставаться в стороне – что он будет не он, если не выбежит посмотреть, как развиваются события. Напрасно мать, встрепенувшись от сна, окликнула его: „Ты куда?..“ Он выскочил за дверь раньше, чем она завершила вопрос, и бежал, пока не увидел мадемуазель Канн, которая шла так быстро, что ее шаг скорее напоминал бег; рядом с ней, ни на дюйм не отставая, решительно поспешал Морен. Пьер наткнулся на них, вынырнув из-за угла. Виргиния в своем возбужденном состоянии прошла бы мимо, если бы не резкий жест Морена в сторону мальчика: дескать, не встревай не в свое дело! Тогда Виргиния тоже заметила Пьера, схватила его за руку и возблагодарила Бога, словно мальчишка двенадцати или четырнадцати лет был ей защитником, посланным свыше. Пьеру передалось ее волнение – она дрожала всем телом, – и он испугался, как бы она не рухнула прямо тут же, на булыжную мостовую.

– Уйди, Пьер! – приказал Морен.

– Не могу, – ответил Пьер, которого Виргиния крепко держала за руку над локтем. – Не могу и не хочу, – прибавил он. – Отчего мадемуазель так дрожит, кто довел ее до этого? – храбро спросил он, желая показать кузену, что он, Пьер, тоже не робкого десятка.

– Мадемуазель не привыкла ходить одна по улицам, – угрюмо сказал Морен. – Ее испугали крики зевак – народ сбежался поглазеть на арест аристократа. Я только хотел проводить ее до дому. Мадемуазель не следует ходить одной. У нас тут люди простые, горячие, это вам не фобур Сен-Жермен![60]

Виргиния промолчала. Казалось, она не слышит их разговора. Ее рука все сильнее сдавливала плечо мальчика.

– Быть может, мадемуазель снизойдет… Могу я предложить вам руку? – произнес Морен не слишком любезно и вместе с тем униженно.

Конечно, он все на свете отдал бы, чтобы она пошла с ним рука об руку! Не проронив ни слова, Виргиния отшатнулась от него, словно ненароком прикоснулась к жабе. Видимо, он сказал ей какую-то гадость, пока они были вдвоем. Ее брезгливое движение не осталось незамеченным. Больше он не пытался приблизиться к ней, и Пьер медленно повел ее домой, поддерживая в меру своих сил. Морен, однако, не отставал от них. Он слишком многое поставил на карту, и назад пути уже не было: он донес властям на вернувшегося из эмиграции, но „не раскаявшегося“ маркиза де Креки и сообщил, где и когда его можно изловить. Морен рассчитывал, что арест произойдет прежде, чем Виргиния доберется до места встречи, – так скоро в те дни вершились неправедные дела. Но Клеман отчаянно сопротивлялся, а Виргиния прибыла на свидание секунда в секунду; и хотя молодого человека уже поволокли среди улюлюкавшей толпы в тюрьму аббатства[61], Морен опасался, что Виргиния узнала в окровавленной жертве своего кузена. По плану Морена, ей следовало лишь убедиться в неверности „верного кузена“, а вовсе не наблюдать, как жестоко он пострадал из-за нее. Вероятно, Морен воображал, что, если кузен ее просто исчезнет, Виргиния со временем забудет о нем.

Так или иначе, по всему поведению Морена Пьер видел, что тот удручен происшедшим. Когда они добрались до жилища мадам Бабетты, Виргиния без чувств повалилась на пол – за порогом привратницкой силы оставили ее. Но постепенно сознание возвратилось к ней, это было видно по тому, как она отвернулась от Морена. А он так старался привести ее в чувство, так ласково, по словам Пьера, хлопотал над ней!.. Ее неприкрытое отвращение ранило его в самое сердце, и он не мог этого скрыть. Полагаю, французы менее сдержанны в своих проявлениях, чем мы, англичане: Пьер уверял меня, что глаза его кузена наполнялись слезами, когда Виргиния гадливо вздрагивала от его прикосновений, если он пытался поправить „подушку“ из свернутой шали под ее головой, или плотно смыкала веки, если он проходил у нее в ногах. Мадам Бабетта уговаривала девушку перейти на кровать в смежной спаленке, но та нескоро смогла подняться на ноги и последовать ее совету.

Уложив Виргинию в постель, мадам Бабетта вернулась к сыну и племяннику, и все трое долго сидели в безмолвии, которое казалось Пьеру бесконечным. Он надеялся, что мать спросит Морена, как это все понимать. Но мадам Бабетта побаивалась племянника и предпочитала дождаться, когда он сам соизволит что-нибудь ей объяснить. Она уже дважды заговорщицким шепотом объявила, что Виргиния спит, и в ответ не услышала ни единого слова. Наконец Морен сдался.

– Ох, тяжко! – со вздохом вымолвил он.

– Что – тяжко? – спросила мадам Бабетта, выдержав паузу, чтобы дать ему время продолжить, если пожелает.

– Тяжко любить женщину так, как я люблю!.. Я не искал этой любви, любовь сама настигла меня, и я не сразу… Прежде чем я что-то понял, я уже любил ее больше всего на свете. Вся моя жизнь – до знакомства с ней – кажется мне пустой и никчемной. Кем я был, что делал… не знаю и знать не хочу! Теперь лишь два исхода возможны для меня: с ней или никак. Все просто, но в этом вся соль. Как мне добиться ее? Скажи, тетушка! – Он так тряхнул ее за плечо, что она вскрикнула, не на шутку испугавшись буйства племянника.

– Тише, Виктор, что ты! Ну не эта, так другая, не одна она в целом мире.

– Для меня одна, – сказал он с какой-то обреченностью в голосе. – А я парень неказистый, грубый, мне далеко до гладких и надушенных аристократов. Чего уж там – урод я и скотина! Но разве я виноват?.. И не моя вина, что я полюбил ее. Знать, такая моя судьба. Прикажете смириться и отступить без боя? Нет, дудки! Любовь моя крепка – крепка и воля! Крепче не бывает, – мрачно прибавил он. – Тетя Бабетта, ты должна помочь мне – заставь ее полюбить меня!

В его словах было столько неукротимой страсти, что Пьер не удивился, когда мать испуганно всплеснула руками.

– Я, Виктор? Да как же я заставлю ее полюбить тебя? Как? Ну попросил бы замолвить за тебя словечко мадемуазель Дидо, или даже мадемуазель Кошуа, или еще кому в этом роде, я бы с радостью! Но мадемуазель де Креки… Ты не понимаешь, о чем просишь. Где мы – и где они! Такие люди – из старой знати – признают только равных себе, остальные для них пустое место. И немудрено: молодые господа с рождения знают, что они белая кость, не чета нам. Да согласись она завтра выйти за тебя, всю жизнь будешь горе мыкать. Кто-кто, а я насмотрелась на аристократов. Даром, что ли, была замужем за консьержем при герцоге и трех графах! Говорю тебе, ты ей не пара, вы с ней по-разному скроены.

– Ну так я себя перекрою.

– Полно, Виктор, образумься!

– Не образумлюсь, если образумиться – значит отказаться от нее. Повторяю: лишь два исхода возможны для меня – с ней или никак. Во втором случае нас обоих ждет скорый конец. Помнится, ты говорила, что сама слыхала в доме ее отца, будто бы она не жаловала своего кузена, которого я нынче убрал с моей дороги?

– Да, слуги болтали… Но откуда мне знать? Я только знаю, что он вдруг перестал ходить к нам в дом, хотя раньше бывал чуть ли не каждый день.

– Тем лучше для него. Напрасно он встал между мной и моей любимой… хотел увезти ее от меня. Ну и поплатился за это. А ты, Пьер, смотри, не смей больше вмешиваться! – С этими словами Морен вышел за дверь.

Мадам Бабетта еще долго раскачивалась взад-вперед: на душе у нее было тошно – и от давешнего бренди, и от грозной решимости племянника.

Почти все, что я вам сейчас изложила, мне рассказал Пьер. Я тогда же записала его рассказ, который на этом месте обрывается. Дело в том, что на следующее утро, когда мадам Бабетта проснулась, Виргинии уже и след простыл. И какое-то время ни Бабетта, ни Пьер, ни Морен не знали, куда она подевалась.

Продолжение истории мне поведал интендант Флешье, а ему, в свою очередь, – старик-садовник Жак, у которого Клеман нашел приют в Париже. Садовник Жак, боюсь, не так хорошо, как Пьер, запомнил все, что происходило в те дни: от старости память его притупилась; Пьер же из всей вереницы событий сложил в голове очень связный рассказ – целую пьесу, если можно так выразиться, – ибо в последующие годы эти воспоминания часто скрашивали его одинокие часы, пока он стоял на карауле в военном лагере или томился в тюрьме на чужбине.

Когда Клеману запретили появляться в гостинице „Дюгеклен“, он, как я уже говорила, вернулся на чердак старика-садовника. Причин тому было несколько. Во-первых, он таким образом переместился на другой конец Парижа, подальше от своего врага, хотя отчего Морен невзлюбил или даже возненавидел его и насколько это опасно, Клеман, разумеется, знать не мог. Во-вторых, он справедливо полагал, что чем чаще менять место жительства, тем меньше шансов примелькаться и вызвать подозрение. И наконец, старик был посвящен в его тайну и сочувствовал его замыслу, а иметь верного союзника, пусть и маломощного, совсем нелишне, когда кругом полно недругов. Кстати, не кто иной, как Жак, придумал сноситься с Виргинией посредством букетиков гвоздик; и тот же Жак добыл Клеману его последний парижский костюм, в котором Клеман надеялся довершить начатое, – костюм зажиточного лавочника, разбогатевшего простолюдина. Именно так это платье и выглядело бы на молодом человеке соответствующего звания, но на Клемане, когда он с присущим ему вкусом (элегантность была у него в крови, смею вас уверить!) слегка усовершенствовал свой наряд, оно уже выглядело как платье дворянина. Ни грубость материи, ни изъяны покроя не спрячут аристократа, чья родословная насчитывает три десятка поколений! Неудивительно, что представители новой власти, заранее прибывшие на место свидания по доносу Морена, немедленно узнали переодетого Клемана.

Старик Жак, следовавший за ним в отдалении с узелком под мышкой (там лежала одежда для Виргинии), увидел, как четверо негодяев ринулись к Клеману; как тот молниеносно выхватил спрятанный в неказистой палке клинок и стал ан-гард; как он отбивался с быстротой и точностью искусного фехтовальщика… Да что толку, горестно вздыхал Жак, рассказывая об этой сцене своему приятелю Флешье. На руку месье де Креки, державшую шпагу, обрушилась дубина, и рука повисла как плеть. Жак уверял, что удар нанес кто-то из зрителей, которые сбежались на шум потасовки. В следующее мгновение его господин – его хрупкий маркиз – упал под ноги черни, но тут же вскочил, отделавшись парой пинков (так проворен и ловок был мой бедный Клеман!)… В эту минуту старый садовник прорвался сквозь толпу и, не скупясь на божбу и проклятия, объявил себя приверженцем слабой стороны в неравном бою – приверженцем „бывшего“ аристократа. Толпе только того и надо было. Старика наградили увесистыми тумаками, сперва предназначавшимися его господину, и не успел он опомниться, как ему связали руки за спиной женской подвязкой, которую одна из крикливых мегер без всякого смущения стянула с ноги, прилюдно задрав подол, едва услыхала, для какой благой цели понадобился „шнурок“.

Бедный Жак был оглушен и растерян, он потерял из виду своего господина и не понимал, куда тащат его самого. Голова его раскалывалась от ударов. В сумерках – хотя на дворе стоял июнь – он не разбирал дороги и вполне осознал случившееся, только когда его втолкнули в большую залу аббатства, куда помещали на ночь всех, кому не успели назначить иное место содержания под стражей. С потолка на цепях свисали две железные лампы, выхватывая из темноты небольшой круг тусклого света. Жак споткнулся о простертое на полу тело; человек сквозь сон что-то проворчал. Старик принес свои извинения – их услыхал его господин, до той минуты не ведавший, что сталось с верным старым Жаком. Они просидели вдвоем всю ночь напролет, прислонившись к колонне и взявшись за руки; каждый старался не охать и не стонать, чтобы не умножать печали другого. В ту ночь они стали близкими друзьями, несмотря на разницу в возрасте и положении. Обманутые надежды, мучительное настоящее и страх перед будущим заставили их искать утешения в беседах о прошлом. Месье де Креки и старый садовник с азартом спорили, в какой из труб фамильного особняка скворец свил гнездо – то самое, которое, как вы, наверное, помните, Клеман прислал Уриану, – и обсуждали достоинства разных сортов груш, которые росли, а может быть, растут и теперь в их усадебном саду. Под утро оба наконец заснули. Старый Жак проснулся первый и почувствовал, что боль как будто утихла: полагаю, он просто притерпелся к ней. Клеман во сне стонал, метался и вскрикивал. Перебитая рука воспалилась, тело ныло от пинков – кто-то из зрителей успел-таки достать его, когда он упал под ноги толпы. Старик с горестью посмотрел на его бледные запекшиеся губы и лихорадочный румянец на щеках, на тонкие черты, даже во сне искаженные гримасой боли. Один раз Клеман вскрикнул так громко, что потревожил соседей, спавших вокруг в тесноте. Его обругали, велели умолкнуть. Потом ворчуны перевернулись с боку на бок в попытке вновь забыться и не думать про свою несчастную долю. Видите ли, кровожадным канальям мало было рубить головы и вздергивать на фонарных столбах всех дворян, какие подворачивались им под руку; со временем они стали доносить направо и налево, в том числе друг на друга. Среди тех, кто вместе с Клеманом и Жаком томился в заточении, очень мало было людей благородной крови – и еще меньше людей воспитанных. Услыхав брань и угрозы, Жак почел за лучшее разбудить своего господина, пока тот не навлек на себя еще бо́льшую злобу черни. Заботливо приподняв молодого человека за плечи, он положил его голову себе на грудь. От этих перемещений Клеман проснулся и заговорил – странно, сбивчиво, то и дело поминая Виргинию, чье имя он не посмел бы произнести в подобном месте, если бы не впал в беспамятство. Но старый Жак обладал редкой тонкостью чувств, которой позавидовала бы любая благородная дама, хотя, надо заметить, не умел ни читать, ни писать; он склонился к самому лицу своего господина, чтобы тот шепотом сказал ему, какое послание передать мадемуазель де Креки, в случае… Бедный Клеман! Он уже знал, что обречен и не сможет бежать – ни в нормандском, ни в каком-либо ином платье с чужого плеча. Заражение крови или гильотина – конец один, смерть не отпустит его. И после его смерти Жак должен будет разыскать мадемуазель де Креки и сказать ей, что кузен Клеман любил ее всю жизнь, до последнего вздоха, и, проживи он еще, она не услышала бы от него повторного признания, ибо ей, владычице его сердца, лучше знать, кто достоин ее; что, возвращаясь во Францию, он и в мыслях не держал завоевать своим поступком ее любовь, но лишь надеялся быть полезным ей, почитая такую возможность за великую честь для себя. Потом силы оставили месье де Креки, и он в бреду бормотал уже всякую несуразицу про каких-то франтиков, как рассказывал Жак интенданту Флешье, не подозревая, сколько душевных терзаний доставило это словцо бедному молодому человеку.

Мало-помалу летнее утро начало проникать в мрачную темницу, и когда Жак смог осмотреться кругом (его господин спал, привалившись к нему, все тем же беспокойным, нездоровым сном), он увидел среди заключенных множество женщин. (От очевидцев, которым посчастливилось выйти из застенков, я слышала, что им навеки врезалось в память выражение ужаса и отчаяния на лицах узников в первую минуту пробуждения, когда люди вновь сталкивались с жестокой действительностью. По наблюдениям моих собеседников, это общее для всех выражение скорее сходило с лиц женщин, нежели с лиц мужчин.)

Бедняга Жак старался не клевать носом и бдительно стеречь перебитую, распухшую руку своего господина. Однако немощь и усталость победили волю – старик не мог больше противиться желанию соснуть хотя бы на несколько минут. Только-только он задремал, как у дверей возник шум. Жак открыл глаза.

– Раненько нынче принесли завтрак, – лениво обронил один.

– Поди знай, рано или нет, тут вечно темно, как в преисподней, – заметил другой.

Меж тем переговоры у дверей не смолкали. Наконец в тюремную залу кто-то вошел. Не тюремщик – женщина. Дверь за ней затворилась, громко лязгнул засов. Женщина неуверенно шагнула вперед и остановилась: после дневного света всегда требуется несколько минут, чтобы привыкнуть к потемкам и различать предметы. Жак смотрел на нее во все глаза, сон его как рукой сняло. Перед ним стояла мадемуазель де Креки, и взор ее был ясен, чист и тверд – он был точно открытая книга для верного сердца старого слуги: если ее кузену суждено погибнуть из-за нее, она до конца будет с ним.

– Он здесь, – шепотом сказал старик, когда Виргиния, едва не пройдя мимо, задела их своей юбкой.

– Благослови вас Бог, друг мой! – пробормотала она, вмиг оценив самоотверженную заботу старика: он по-прежнему сидел спиной к колонне, и Клеман покоился на его груди, словно беспомощное дитя; заскорузлые пальцы садовника поддерживали перебитую руку господина, чтобы она как можно меньше беспокоила спящего.

Виргиния села рядом, осторожно переложила голову Клемана к себе на плечо и так же бережно освободила кисть старика от необходимости держать раненую руку. Теперь старый Жак мог встать, распрямиться и разогнать кровь в онемевших за ночь конечностях. Усевшись чуть поодаль и глядя на молодую пару, Жак незаметно заснул. Пока они перекладывали Клемана, молодой человек тихо произнес имя Виргинии, но Жак решил, что господин грезит; казалось, он был в забытьи даже тогда, когда глаза его раскрылись навстречу склоненному лицу Виргинии. От его взгляда она покраснела, но осталась неподвижной, боясь причинить ему боль. Клеман молча смотрел на нее, пока его отяжелевшие веки не сомкнулись и он вновь провалился в тревожный сон. Возможно, в бреду он не узнал ее или принял за свое привычное сновидение, не осознав, что ее появление в узилище должно внушать ему страх за ее судьбу.

Когда Жак проснулся, уже совсем рассвело, если позволительно говорить о свете в мрачной темнице. Возле него стоял его завтрак – тюремная порция хлеба и дрянного вина. Должно быть, он спал очень крепко. Поискав глазами своего господина, Жак увидел, что молодые люди теперь совершенно узнали друг друга, и в их сердцах воцарилось полное согласие. Оба сияли так, словно находились не в серой сводчатой зале угрюмого аббатства, а в залитых солнцем версальских садах, в окружении музыки и веселья, посреди галантного празднества. Очевидно, им многое нужно было сказать друг другу – произносимые шепотом вопросы и ответы, казалось, никогда не кончатся.

Виргиния сделала перевязь для кузена: она где-то нашла две тонкие досочки, и один из заключенных, обладавший, вероятно, некоторым опытом по части хирургии, приладил их к сломанной руке. Жак страдал сильнее своих молодых господ – из-за бессонной ночи в неподвижном положении он чувствовал себя больным и разбитым, тогда как у них вид был вполне счастливый. Наверное, получили обнадеживающее известие, подумал старик. Клеман, несомненно, продолжал испытывать физические муки, а Виргиния по собственной воле сделалась пленницей в страшном аббатстве, откуда выход был только один – на гильотину. Но они были вместе; они любили; они наконец понимали друг друга.

Заметив, что Жак пробудился и вяло приступил к завтраку, Виргиния поднялась с низкого деревянного табурета (который откуда-то принесла себе), подошла, протянула ему обе руки и, не позволяя старику встать, сердечно поблагодарила за добрую заботу о месье. Вслед за Виргинией подошел и сам месье нетвердой походкой человека, у которого кружится голова и все плывет перед глазами. Бедный старый садовник, не смевший сидеть в присутствии господина, стоял между ними и со слезами слушал, как оба наперебой превозносили его верность, столь естественную для него, почти что невольную, ибо в старые добрые времена, пока в моду не вошло пресловутое народное образование, верность слуги была сродни инстинкту.

Прошло два дня. Единственным событием в каземате было ежеутреннее оглашение списка жертв – тех, кого выкликали на суд. Предстать перед судом означало быть осужденным. Оглашения списка все ждали с мрачной серьезностью. В большинстве своем люди шли на суд с унылой покорностью, и после их ухода воцарялась относительная тишина. Но через некоторое время разговоры, а то и шутки постепенно возобновлялись. Такова природа человека: он не может бесконечно выносить гнет страха и пытается сбросить его, заставляя себя думать о чем-то ином. Жак рассказывал, что месье и мадемуазель беспрестанно говорили о прошлом, только и слышалось: „А помните то?“, „А помните это?..“ Порой казалось, будто они забывали, где находятся и что ожидает их. Но Жак не забывал и раз от раза дрожал все сильнее при оглашении списка.

На третье утро тюремщик привел с собой человека, которого Жак никогда раньше не видел и потому не заострил на нем внимание. В ту минуту он по старой привычке прислуживал своему господину и милой молодой барышне (как он всегда называл Виргинию в своем рассказе). Жак подумал, что вошедший, должно быть, хорошо знаком с тюремщиком: тот еще несколько минут говорил с посетителем, прежде чем оставить его в темнице и выйти за дверь. Каково же было удивление Жака, когда, обернувшись, он перехватил яростный взгляд незнакомца, устремленный на месье и мадемуазель де Креки. Молодая пара расположилась завтракать – Жак, как умел, накрыл им на скамье, приделанной к тюремной стене. Виргиния сидела на своем низеньком табурете, рядом с ней на полу полулежал Клеман, охотно позволяя ее изящным белым пальчикам кормить его. По словам Жака, Виргиния, щадя больную руку кузена, непременно желала все делать для него. А Клеман таял день ото дня. Помимо изувеченной руки, у него были другие, более серьезные, внутренние повреждения, которые он получил во время ареста. Жак обернулся неспроста: у себя за спиной он услыхал тяжкий вздох незнакомца, больше похожий на стон. Вместе с Жаком обернулись и молодые господа. Лицо Клемана не выразило ничего, кроме презрительного равнодушия, но на лице Виргинии застыла холодная ненависть. Жак уверял, что в жизни не видел подобного выражения и не дай ему Бог увидеть!.. Впрочем, после первого безмолвного проявления чувств девушка отвела взгляд в сторону от посетителя, по-прежнему не сходившего с места и неотрывно смотревшего на нее. Наконец он шагнул к ней.

– Мадемуазель… – (Она и бровью не повела, словно не слышала его.) – Мадемуазель! – повторил он с такой мольбой, что Жак, не ведая, кто этот человек, поневоле пожалел его, когда увидел в чертах „милой барышни“ суровую непреклонность.

На несколько минут (Жак потерял им счет) воцарилось гробовое молчание. Затем нерешительно прозвучало:

– Месье!..

Клеман не мог, по примеру Виргинии, хранить ледяную непроницаемость – он с досадой и отвращением повернул голову к посетителю. Тому и этого было довольно.

– Месье, попросите мадемуазель выслушать меня… всего два слова.

– Мадемуазель де Креки сама знает, кого ей слушать.

О, представляю, как надменно ответил ему мой Клеман!

– Мадемуазель!.. – понизив голос и приблизившись еще на шаг, снова начал посетитель. Виргиния смотрела в сторону, однако почувствовала его приближение и слегка отодвинулась, увеличивая пространство между ним и собой. – Мадемуазель, пока не слишком поздно!.. Я мог бы спасти вас – завтра ваше имя будет в списке. Я еще могу спасти вас, только выслушайте меня!

В ответ по-прежнему ни слова, ни жеста. Старый Жак не понимал, что происходит. Отчего барышня так непреклонна? Возможно, этот человек согласился бы выручить из беды не только ее, но и месье Клемана.

Незнакомец отошел от них и остановился, не сводя страдальческих глаз с Виргинии. Казалось, ему было мучительно больно.

Жак собрал посуду из-под завтрака и намеренно, думается мне, прошел очень близко от посетителя.

– Тсс! – тихо окликнул его незнакомец. – Ты ведь Жак, садовник, тебя схватили за пособничество аристократу. Я знаю здешнего тюремщика. Ты выйдешь отсюда, если поможешь мне. Тебе нужно только передать мадемуазель… Ты все слышал. Меня она слушать не желает. Я не хотел, чтобы она оказалась здесь. Я не знал, что она здесь… И завтра она умрет. На ее белую шею падет нож гильотины! Скажи ей, старик, заклинаю, скажи ей, как сладостна жизнь, скажи, что я мог бы спасти ее, что взамен я прошу лишь позволить мне видеть ее иногда. Она еще так молода, а смерть… это конец всему, дальше нет ничего. Откуда в ней столько ненависти? Я же хочу спасти ее, я не сделал ей ничего плохого. Скажи ей, старик, как страшна смерть… И завтра она умрет, если не выслушает меня!

Жак не видел ничего дурного в том, чтобы передать его слова. Клеман слушал молча, глядя на Виргинию с неизъяснимой нежностью.

– Почему, в самом деле, не довериться ему, моя милая? – произнес он. – Кажется, вам он и вправду желает добра. – (Из чего я делаю заключение, что Виргиния не пересказала Клеману разговор в привратницкой, подслушанный ею в последний вечер у мадам Бабетты.) – Ваше положение не стало бы хуже, чем прежде.

– Не стало бы хуже, Клеман! Когда я знала бы, каков был мой кузен… когда потеряла бы вас навеки! – воскликнула она с укоризной. – Спросите его, – сказала она, внезапно поворотившись к Жаку, – может ли он спасти также месье де Креки? Может ли?.. О, Клеман, тогда мы бы вместе бежали в Англию, мы молоды, вся жизнь впереди… – Она уткнулась лицом в его плечо.

Жак снова пошел к незнакомцу и передал ему вопрос Виргинии. Глаза незнакомца были прикованы к юной паре. Он стоял белый как мел и весь сотрясался от нервной дрожи; должно быть, в минуты волнения по телу его пробегали судороги. После долгого молчания он ответил:

– Я спасу их обоих, если она согласна из тюрьмы прямиком отправиться в мэрию и стать моей женой.

– Вашей женой! – ошарашенно повторил Жак. – Этому не бывать… не бывать!

– Спроси ее, – хрипло приказал незнакомец.

Едва Жак заговорил, Клеман все понял и прервал его:

– Ступай! Ни слова более.

Старик хотел удалиться, но Виргиния задержала его:

– Скажите ему, пусть он знает: я не раздумывая выбираю смерть. – И она с торжествующей улыбкой вновь повернулась к Клеману.

Незнакомец молча принял ответ (Жак передал ему не слова, а их общий смысл). Он двинулся было к двери, но вдруг остановился, на минуту задумался и поманил к себе Жака. Старик-садовник тотчас откликнулся на призыв, считая неблагоразумным пренебрегать помощью, кто бы ее ни предлагал.

– Послушай! Я могу договориться с тюремщиком. Завтра он выпустит тебя вместе с жертвами из списка. Никто не заметит, не хватится… Их поведут на суд. Я спасу ее даже в последнюю минуту, если она даст мне знать через тебя, что согласна. Поговори с ней, до рассвета времени хватит. Жизнь прекрасна, жизнь сладка – скажи ей!.. И с ним тоже поговори. Он скорее, чем ты, уломает ее. Пусть заставит ее выбрать жизнь. Я буду ждать до последней минуты – во Дворце правосудия, на Гревской площади… У меня есть друзья… я на все готов. Иди с толпой, которая потянется вслед за жертвами… Я найду тебя. А он… Чем ему хуже, если она спасется?

– Спасите моего господина, и я все исполню, – сказал Жак.

– Только с одним условием, которое тебе известно.

Морен не намерен был уступать, а Жак понимал, что его условие неприемлемо. Но старый Жак еще дорожил жизнью. Конечно, в оставшиеся до утра часы заточения он будет делать все возможное для своего господина и молодой барышни… Бедный старик так боялся смерти, что принял предложение Морена избежать казни, пообещав сообщить ему, если мадемуазель де Креки передумает. (Жак не верил в такую вероятность, но, по-видимому, считал излишним доводить свое мнение до Морена.) Сделка с отъявленным подлецом ради сохранения такой малости, как собственная жизнь, – единственное темное пятно на репутации старого садовника, сколько мне известно.

Разумеется, едва старик заикнулся о Морене, Виргиния недовольно нахмурилась. Клеман попытался переубедить ее, хотя теперь, когда он узнал об истинных мотивах Морена, он не столько уговаривал Виргинию, сколько старался представить дело честно и непредвзято. Но даже при таком отстраненном изложении его слова вызвали у Виргинии слезы – первые за все время ее пребывания в тюрьме.

Наутро огласили новый список жертв, в котором значились их имена, и они вместе пошли: он, ослабевший от ран и болезни; она, спокойная и бестрепетная; единственное, о чем она просила, – позволить ей идти рядом с ним, чтобы не дать ему упасть, если страдания лишат его последних сил. Вместе предстали они перед судом, вместе выслушали обвинительный приговор. Едва отзвучали страшные слова, Виргиния повернулась к Клеману и пылко обняла его. Потом заставила кузена опереться на нее, и они направились к Гревской площади.

Жак вышел на свободу. Он сказал Морену, что все его уговоры ни к чему не привели. Не обращая внимания на то, какое впечатление произвели его слова, он думал только о месье и мадемуазель де Креки. Он последовал за ними на Гревскую площадь и видел, как они взошли на эшафот, как вместе опустились на колени и как нетерпеливые распорядители прервали молитву и грубо подняли их на ноги; видел, как Виргиния кинулась к палачу, и, вероятно, по ее просьбе Клеман первый пошел к гильотине и был казнен (в эту минуту толпа заколыхалась – кто-то прорывался к эшафоту). Обратившись лицом к гильотине, Виргиния медленно перекрестилась и стала на колени.

Жак закрыл глаза, из которых градом катились слезы. От звука пистолетного выстрела он вздрогнул и посмотрел кругом. На эшафоте Виргинии уже не было, ее место заняла следующая жертва, а там, где в толпе недавно произошло волнение, несколько человек на руках выносили мертвое тело. „Застрелился“, – пронеслось по толпе.

Пьер сказал мне, кто был этот застрелившийся».

Предыдущая главаГлава 9 из 15Следующая глава