2-го января получено было мною из Рима от бывшего инспектора Витебской семинарии архимандрита Александра очень интересное письмо.
«Так много пережито мною, – пишет мне отец Александр, – в последнее время, что я решительно затрудняюсь, с чего начать настоящее мое к Вам письмо. Заранее прошу извинить, если оно выйдет бессвязным. К разнообразнейшим психическим ощущениям, не позволяющим мне мыслить последовательно, в настоящий момент, примешивается ощущение чисто физического свойства, доводящее меня чуть не до слез. Холодно, холодно, так холодно, что, написав строчку, необходимо идти отогревать окоченелые руки к камину, своим первобытным устройством напоминающему те скудные теплом очаги, около которых я некогда согревался в степях монгольских[341]. Как всесильна судьба! Вопреки людским предположениям и моим собственным мечтам, сбылось-таки на мне ее предопределение: я – в Азии, и в этом никто меня не разуверит; я – в центре языческого мира, это слишком очевидно. Все дурные качества азиатов: нахальство и трусливость, жадность и леность, невежество и самомнение и прочее, и прочее – присуще римлянам. По внешности, как все азиаты, они черномазы, неряшливы, сухопары и вялы. Как всем азиатам, им более сродни идея политеизма: мало им было одного папы, мало одного короля, мало пока обоих вместе – и вот они теперь недовольны. Как все азиаты, римляне способны питать уважение и оказывать безусловное послушание только личностям в роде Каракаллы, Калигулы, Нерона[342]. Нынешний король[343] много грешит, стараясь быть популярным, запросто являясь на парадных гуляньях, в частных общественных собраниях. Напротив, папа высказал глубочайшее знание сердца римлян, провозгласив себя полубогом, непогрешимым, живым провидением… Если бы в настоящее время кто вздумал собирать голоса за папу и за короля, весьма вероятно, голоса всех римлян оказались бы на стороне папы. Но если бы затем какой-либо кардинал, ободренный таким единодушным сочувствием к святому отцу, попробовал скомандовать: “Объявившие себя за папу, бери оружие и руби врагов!” – то выше всякого сомнения, что все римляне отказались бы от всякого активного участия в таком серьезном деле и стали бы придерживаться строжайшего нейтралитета (что и случилось недавно). Вот самая решительная черта чисто азиатского характера… Об идололатрии римлян срамно есть и глаголати. Ни на городских площадях и улицах, ни во внутренних дворах частных домов, ни даже на лестницах скромнейших помещений вроде моего здесь глаз нельзя поднять без того, чтобы не узреть какую либо Венеру, бесстыдно кажущую свои ничем не прикрытые красы; и благо бы еще одну, а то чаще всего в объятиях уродливого Фавна, на козлиных ножках, с весьма недвусмысленным выражением в лице и всей фигуре… Некоторые на сих мраморных красавиц проникли даже в храм святого Петра и там, без всякой застенчивости, расположились на гробницах знатнейших пап!.. После всего этого не в праве ли я утверждать, что попал в центр современного языческого мира? Рим имеет и другую, более привлекательную сторону, но речь о ней я отлагаю до следующего письма.
Спешу принести мои искренние благожелания Вашему преосвященству по случаю близких праздников и наступающего нового года[344]. В следующем письме пришлю Вам цветок с могилы отца Порфирия. Я занимаю то самое помещение, в котором он страдал, а потом скончался»[345].
29-го числа писал я в Рим архимандриту Александру:
«Приношу Вам искреннюю благодарность за Ваше любовное послание. Оно не пространно, но от первой и до последней строки исполнено живого интереса. Прошу Вас и впредь продолжать с нами такую беседу, нисколько не стесняясь формою изложения.
Подобные Вашим письма получал я некогда из Рима от доброго товарища моего отца Порфирия. Если Вы, по обещанию своему, пришлете мне цветов с его могилы, то этим доставите мне душевное утешение: я искренне любил его за его чистосердечие и благородство характера. Желал бы я знать, есть ли кто-нибудь в настоящее время в Риме из помнящих отца Порфирия и сохраняется ли о нем память. Покойный, по своей чрезмерной любознательности, употреблял иного старания на изучение достопримечательностей и сообщал мне и покойному митрополиту подробные о них сведения, которые иногда печатали мы в духовных журналах. Отец Порфирий входил в ученые собеседования с некоторыми лицами из латинского духовенства, между прочим с иезуитом Мартыновым и ученым канонистом (ныне уже кардиналом) Питра. Последний мне лично знаком. Он некогда был в Москве и занимался при моем посредстве изучением рукописей Синодальной библиотеки. Если он здравствует и если случится Вам где-либо встретиться с ним, напомните ему обо мне».
2-го марта писал мне из Рима архимандрит Александр пространное и очень интересное письмо:
«Я замедлил с моей к Вам корреспонденцией. Причину сего мне легче Вам рассказать, чем назвать.
Кажется, я имел случай когда-то прежде сознаться Вам, что у меня сохранилась одна только сильная привязанность на земле – это привязанность к дочери. И вот в первых числах настоящего года получаю из Витебска письмо, которым меня извещают, что дочь моя безвременно родила и по этому поводу находится в опасном положении. Это грустное известие так меня поразило, что я сделался неспособным связно отвечать на самые простые вопросы; о корреспонденции же нечего было и думать. До получения успокоительных известий прошло довольно времени. Затем, когда они были получены, и получены не от кого иного, а от самой виновницы моей скорби, мое душевное состояние из одной крайности перешло в другую. От избытка радости я мог только повторять: ну, слава Богу! слава Богу! Приняться же за какое то ни было серьезное занятие я был не в состоянии. А тут наступил карнавал[346]; римляне начали бесноваться, как угорелые. Грешный человек!.. я не отходил от окошка, внимательно следя за всеми их проказами… Одно осталось для меня совершенно непонятным: как это римляне могут предаваться самому необузданному веселью без нашей очищенной, употребляя исключительно только свое винишко, которого по меньшей мере бочку нужно было бы выпить, чтобы войти в кураж, чувствовать себя в подпитии?!. Карнавал, впрочем, далеко еще не прошел, как я начал приходить в себя. Первая мысль, довольно ясно мною сознанная, смутила меня: как же это так?!. Почти три месяца прожил я в Риме и до сих пор даже голоса о себе не подал владыке митрополиту! Несколько раз принимался строчить, но ничего не выходило… Так и прошло все это время в одних попытках. Да и в самом деле, о чем писать? Политика – не мое дело; да сверх того, я в ней ничего не смыслю; а посольство наше держит себя за великою китайскою стеною – решительный признак того, что за нею, как и за действительною китайскою стеною, кроме домашних дрязг, ничего не обретается… А папа? Рассказать разве, как он заигрывает с нашими барами и барынями, – как такие-то получили от папы целый воз цветов, а такая-то пышный букет, третья же – только ветку оливкового дерева… и пояснить затем: притча сия означает, что такие-то внесли динарии святому отцу, находящемуся в темнице, 100 000 франков русским золотом, такая-то – 10 000, а последняя совсем поскупилась… Но рассказ о подобных вещах мог бы навести на самые грустные размышления не о суете мирской – о ней даже приятно думается после сытного обеда, – а о предметах более частных и, следовательно, для каждого из нас более дорогих и близких… Не изобразить ли, как воспитывается здесь наше аристократическое юношество, будущая интеллигенция и сила России? Но это – ответ еще более грустный, чем первый… Русские, а по-русски не говорят! Русские, а о России не имеют никаких понятий или самые превратные?! Русские – а России и русских не любят?! Что же это такое?! Как это назвать?! Где, кроме нашего злополучного отечества, в какой еще стране – между дикими ли, или между самыми просвещенными народами – можно указать на подобное явление?! Противоестественно, безнравственно и чисто уж по-русски глупо! Впрочем, я здесь с ними нисколько не церемонюсь и не дальше как вчера об одной княжне, ни слова не знающей по-русски и оправдывающей свое невежество тем, что русский язык – варварский, в присутствии тетушки ее сиятельства выразился так: княжна N очень мало знает русский язык для того, чтобы судить, варварский ли он или нет; повторять же с чужого голоса – значило бы подражать попугаям… Затем, если княжна желает быть последовательной, ей следует также отказаться от княжеского титула… Некоторые (см. “Маяк”) ученые утверждают, что слово князь – татарское, следовательно, варварское. Наконец, еще последовательнее было бы со стороны княжны, если бы она отказалась от русского золота: ведь оно добыто руками мужиков, русских варваров. Эта тирада была выслушана не с большою приятностию, и только одна русская нянюшка-старушка, незаметно присутствовавшая при нашем разговоре, похвалила меня, заметив: вот уж правду говоришь, батюшка; одно слово – балуют здесь наши барышни… За такой комплимент нянюшке приказано было убираться в детскую…
Я, однако ж, должен сознаться, что не очень продолжительное время затруднялся выбором сюжета для письма к владыке. Счастье на этот раз мне поблагоприятствовало. В самый разгар карнавала совершилось в Риме событие, невозможное в прежнее, очень еще недавнее время. Произошел публичный диспут между некоторыми проживающими здесь протестантскими пасторами и римско-католическими священниками на тезис, выраженный евангелическим министром Шиарелли в следующей грубой форме: святой Петр никогда не был в Риме. Само собою разумеется, что я был на диспуте, все видел, высмотрел и почти все выразумел, о чем толковали. На следующий день “Capital” начала печатать отчет о диспуте. Я убедил своего отца диакона перевести эти статьи; но так как “Capital”, известная своим либеральным и антикатолическим направлением, слишком, очевидно, гнула на сторону протестантов, я решился в письме к владыке восстановить истину по другим источникам и поддержать, насколько это было возможно, обижаемых католиков. Письмо вышло довольно интересное, но я несколько опасаюсь за принятую в нем мною форму изложения. Вместо сухих размышлений и длинных описаний, ради краткости и наглядности, я нарисовал живую картину, представил лица в действии, заставил их самих говорить… Спустя два-три дня в отдельном конверте я сообщу Вашему преосвященству копию сего письма и попрошу дать мне Ваше о нем суждение.
Отцу диакону стоило неимоверных усилий добыть себе и мне билеты на диспут. Католическая сторона наотрез отказала, ссылаясь на то, что уже все билеты их розданы. Таким образом, нам пришлось сидеть на протестантской стороне, хотя, собственно говоря, наше естественное место было между теми и другими, в золотой средине, не потому, впрочем, чтобы в спорном вопросе наше дело была сторона, а потому, что мы не допускаем крайностей ни той, ни другой стороны… Признаюсь, я до сих пор порядком не могу взять себе в толк, как можно делить по категориям – на приверженцев и противников – слушателей диспута до его окончания?!. Зачем предрешать то, что должен решить диспут? Но здесь такова логика во всем… Так, например, католическая партия, идучи на диспут, запаслась довольно увесистыми палками, вероятно, с целию придать больше силы своим доводам, но полиция, заметив эти аргументы, попросила оставить их в передней. Диспут был весьма интересен. Теперь для меня понятно, почему древние греки и римляне, оставляя театр и цирк, шли слушать своих ораторов. Здесь истина ни при чем, и не тот побеждает, на чьей она стороне; побеждает красноречие!.. Католики далеко отстали в этом отношении от протестантов, а мы – от тех и других. Для библиотеки Вашего преосвященства препровождаю один экземпляр речей, говоренных на диспуте[347]. Отец диакон, при некотором сотрудничестве с моей стороны, намеревается также перевести и эту книжицу – в тех видах, что распространение ее в русском переводе было бы весьма полезно в Западном и Юго-Западном нашем крае.
Из писем к моим родным Вашему преосвященству известно, что в конце истекшего года я совершил поездку в Неаполь. С тех пор прошло довольно времени, и я боюсь, что теперь рассказ мой будет не так жив и выйдет гораздо бледнее.
Мы оставили Рим в 6 часов утра. Пред глазами нашими была самая грустная картина: среди необработанных полей, мизерных виноградников и запущенных садов торчали развалины каких-то древних зданий, напоминая о том, что здесь когда-то была жизнь… Кто заел ее? Кто превратил в пустыню этот благодатный край? Почему над Геркуланом, засыпанным пеплом Везувия, вырос целый город, а на здешних развалинах даже полевой цветок не раскрывает своей почки? Великая китайская стена древнее базилики святого Петра: что же из этого? Картина почти мгновенно переменилась, когда мы проехали границу бывших папских владений: тщательно возделанные виноградники, хорошо устроенные сады – с оливковыми, тутовыми, миндальными и иными деревьями – окаймляли наш путь. В стороне виднелись приветливые виллы, домики фермеров были чище, даже вино не так кисло… Хорошо! Несравненно лучше, чем в Риме и его окрестностях; но не настолько хорошо, чтобы можно было удовлетвориться и не пожелать многого и очень многого… Какая-то мертвенность во всем, отсутствие новой струи жизни, забитость, апатия, неряшество и грязь истинно классическая! Поверите ли, Ваше преосвященство, что, прожив три месяца в Италии, я еще не слышал песни, не видел беззаботно играющих детей. Вокруг меня не живые люди, а мраморные статуи, сошедшие со своих античных пьедесталов. Некоторые признаки жизни они обнаруживают только при виде денег… да и эту отрасль человеческих отношений позаботились лишить всей прелести ее поэзии. Изверились они друг в друге настолько, что не доверяют ближнему ни в чем, ни на волос, ни на одну копейку. Примерно, у меня слуга; я посылаю его на гривенник купить мне фруктов и тут же беру с него расписку в том, что он получил от меня гривенник; иначе он поставит мне этот гривенник в счет в конце недели или в конце месяца; того же самого слугу я посылаю с запиской к знакомому, и в конце недели в счете значится: снесена записка – 10 сольдов, т. е. 15-ть наших копеек, так как, нанимая слугу, я забыл договориться, что он обязуется носить также и мои записки. Затем, покупая в лавке десть почтовой бумаги, беру расписку; расплачиваясь на улице с извозчиком, подзываю городового и прошу его быть свидетелем того, что я расплатился, и т. д. Что это такое? Это ли плоды цивилизации?! Да на что после этого дана человеку совесть?!. Как это мерзко, гадко! Недостает только того, чтобы невеста, награждая своего жениха первым девственным поцелуем, потребовала в этом от него расписки!!! А впрочем, кто их знает? Может быть, и это между ними водится…
Начинало уже смеркаться, когда мы подъехали к Неаполю. Везувия нельзя было видеть, так как весь он был покрыт туманом. Мы остановились в лучшей гостинице. Переодевшись наскоро, я отправился по делам; отыскал нашего консула, к которому имел бумаги; по счастливой случайности у него встретил настоятеля местной греческой церкви; представился министру двора его высочества и получил все нужные приказания: 28 числа великому князю угодно было слушать обедню, а 29 молебен новому лету. Все сие было выполнено нами исправно, чинно, без признаков замешательства, робости и тому подобное. Великий князь остался вполне доволен и принял меня не один, а вместе с великою княгинею весьма милостиво: усадил, осведомлялся о прежней моей службе, много расспрашивал о Китае и китайцах; великая княгиня высказала свое особенное удовольствие, когда я начал бранить Рим, римлян, их цинизм, неряшество, бестолковость, лень и тому подобное. Между прочим, узнавши о том, что в последнее время я служил в Витебске, великий князь заметил, что проездом видел Витебск, из окна вагона, и нашел его, т. е. Витебск, весьма мизерным (что весьма справедливо)… Затем великий князь изволил осведомиться, кто в Витебске губернатором, и когда я назвал Павла Яковлевича Ростовцева, его высочество начал о чем-то вполголоса разговаривать с великою княгинею, поминутно произнося имя Якова Ростовцева.
Церковь, в которой я служил, замечательна во многих отношениях. Замечательна прежде всего ее история. Основанная православными греками, она несколько веков процветала, о чем отчасти может свидетельствовать нынешнее ее благолепное состояние; потом ею завладели униаты-греки; наконец, когда нынешнее италианское правительство, по примеру других христолюбивых правительств, начало закрывать церкви господствующей религии, не касаясь иноверных, тогда униаты, чтобы спасти свою церковь от кассировки, отдали ее грекам православным; теперь же, когда гроза прошла, опять стараются отнять ее у православного архимандрита и его прихожан. Вторая особенность этой церкви заключается в том, что она в алтарной своей части представляет тот уродливый беспорядок, какой обыкновенно вносила уния в эту часть храма. Престол каменный, продолговатой формы, отодвинут от стены так мало, что нашим протодиаконам не пройти здесь ни за что; горнего места, таким образом, нет; на престоле – цибориум[348] в виде этажерочки, на которой по сторонам кладутся служебнички, поминальники, записочки памятные и иной хлам; царские двери есть: на одной половинке изображен святой Петр (sic!), на другой апостол Павел, но половинки эти не запираются, их заменяет завеса из парчи, поднимающаяся вверх складочками, наподобие шторы; вместо копия употребляется обыкновенный столовый ножик; покровец на чаше круглый, совершенно похожий на блюдечко; наконец, настоятель неапольской церкви перенял от униатов обычай служить на одной просфоре, с пятью, впрочем, печатями.
В оба дня церковные службы продолжались не более одного часа; таким образом, я имел достаточно времени, которое мог употребить по собственному усмотрению. Я и воспользовался им: познакомился с некоторыми проживающими здесь русскими семействами, побывал в лучших частях города, забежал на полчасика в пропаганду, где поболтал с несчастными детьми, похищенными в Китае… (Один мальчик, озираясь, выдал мне свою тайну, сказав дрожащим голосом: “Я никогда не прощу патерам моей насильственной разлуки с родиной и родными”…) Наконец, более четырех часов употребил я на обозрение музея, вмещающего в себе все редкости, добытые при раскопках в Геркулане и Помпее. В детстве слышал я однажды от моей нянюшки сказку, в которой повествовалось, что вследствие чар какой-то ведьмы целый город, со всем, что было и жило в нем, вдруг окаменел. Добрая няня и не подозревала тогда, что ее питомец впоследствии собственными глазами увидит окаменелый город. После обозрения музея, на другой день находясь в Помпее и мысленно размещая все виденное мною накануне в музее на соответственных местах, я действительно мог вообразить себе, что нахожусь среди окаменелого города. Не берусь передать Вашему преосвященству те чувства, которые волновали меня при обозрении Помпеи. Признать только, что, оставляя этот мертвый город и направляясь к гостинице, мимо которой никто не проходит, пробыв более 6-ти часов в Помпее, я мысленно повторил про себя: люди всегда были те же, что и теперь люди, – с тем гением и с теми же страстями и страстишками; если помпейцам жилось лучше, чем нам, и они были счастливее настоящих поколений, то последняя постигшая их ужасная катастрофа стоила 99-ти лет привольной жизни. Впрочем, есть вещественные доказательства того, что и они страдали…
26-го февраля отслужены мною панихиды по всем почившим и особо над могилою отца Порфирия. Посылаю Вашему преосвященству обещанный цветок. Над прахом отца Порфирия поставлен мраморный, весьма художественный памятник, изображающий аналогий с разогнутым на нем Евангелием. Отца Порфирия очень многие здесь помнят, не только русские, но и римляне. Вообще он оставил по себе самую прекрасную память. В церковном архиве я нашел связку бумаг, принадлежащих отцу ІІорфирию. Рассмотрев ее, я нашел почти исключительно одни сочинения студентов Московской академии по предмету патристики; манускрипта, принадлежащего самому отцу Порфирию, – ни одного. Книги его большею частию расхищены, а которые остались, те не представляют никакого интереса.
С кардиналом Питра я пока не имел случая встретиться, но я его встречу или нарочно побываю и передам поклон от Вашего преосвященства. Я неохотно знакомлюсь со здешними монсиниорами. Слишком много нехороших вещей о них я слышал… а кого я не уважаю, с тем мне невыносимо тяжело водить даже простое знакомство. Исключение в этом отношении я сделал только для одного монсиниора, по фамилии Говарта. Он природный англичанин, принадлежит к знатнейшей фамилии, богат, живет роскошно, кормит знакомых своих отменными обедами, много путешествовал по востоку, знает турецкий и арабский языки, а теперь изучает русский с таким успехом, что может при пособии лексикона читать “Московские ведомости”, обладает прекраснейшею библиотекою и состоит при святом Петре настоятелем какого-то братства, наконец, не замечен в склонности пропагандировать… Он обещал показать мне все достопримечательности, находящиеся в соборе святого Петра, в Ватикане, в катакомбах, и даже вызвался представить меня папе, но я отклонил это предложение под предлогом незнания италианского языка. Этот прелат мне с первого разу понравился. Надеюсь, что знакомство с ним будет для меня полезно.
Никак не могу привыкнуть к Риму – все мне в нем не нравится, разумеется, за исключением природы и бесспорно прекрасных произведений искусства. Наступила первая седмица поста – и положительно есть нечего. Питаюсь одними фруктами, да и те не слишком-то дешевы. А на дворе благодать, как у нас в конце мая; все деревья в цвету; давно уже перестал топить камин. Но одновременно с наступлением теплых дней воздух стал портиться в Риме; духота, смрад, пыль скоро разгонят форестьеров; тогда и я уберусь куда-нибудь, в более благоустроенное и здоровое место».
24-го числа писал я в Муром теще моей П. С. Царевской, лишившейся сына:
«Всем сердцем соболезную Вам в новой постигшей Вас на старости лет тяжкой скорби; но утешать в ней и успокаивать Вас обычным словом утешения не решаюсь, предоставляя это Тому, от Кого ниспослано Вам, не без премудрой, конечно, и благой цели, это новое испытание. Итак, возверзите на Господа – Отца сирых и Судии вдовиц – всю печаль Вашу, и Он, Премудрый и Всеблагий, и препитает, и утешит, и успокоит Вас ими же Сам весть судьбами!
Я понимаю, что с кончиною дорогого Василия Васильевича Вы лишились последних надежных средств к жизни, но Бог милостив: пока я жив, Вы со своими последними сиротами не останетесь без насущного хлеба. Прошу Вас написать мне откровенно, сколько для безбедного существования Вашего трехчленного семейства необходимо в месяц денег. Я буду высылать Вам необходимую для Вас сумму пополугодно, в начале января и июля, когда я сам получаю из казны жалованье.
Теперь вместе с сим посылаю Вам на Ваши праздничные потребности 100 рублей.
О себе могу сказать только то, что я, по милости Божией, здравствую и по мере сил тружусь и исполняю обязанности своей службы».
27-го числа писал мне из Киева А.Н. Муравьев:
«Кланяюсь земно и спешу писать несколько слов, чтобы просить Ваше преосвященство прислать мне итальянскую книжку о Римском словопрении, ибо я сим языком владею. Ожидаю ее с нетерпением. Разорять Вас на французские экземпляры[349] больше не смею, хотя и можно бы раздавать проезжим в Москву иностранцам».
Чтобы удовлетворить нетерпеливому желанию почтенного Андрея Николаевича, я поспешил немедленно выслать ему итальянскую книжку и с ней два экземпляра моего указателя Патриаршей ризницы на французском языке.
От 14-го же числа писал мне инспектор МДА С.К. Смирнов:
«Душевно благодарю Вас за книжку о святой Евфросинии. С.А. Маслов, когда был у меня, в гневных выражениях отозвался о том, что не дозволено перевести все мощи святой в Полоцкую епархию, хотел напечатать о том и напечатал. Были ли какие следствия его воззвания, мне неизвестно. Слава Богу, что мы имеем таковых радетелей о правде, но их, к сожалению, остается немного.
Наша местность в течение всего поста была в тревоге по случаю болезни отца наместника Лавры[350]. Его постигла febris remoris: на помощь Страхову был неоднократно призываем Варвинский. В настоящее время отец наместник выходит уже на служение, хотя слабость сил еще не оставила его. Владыка митрополит обещал навестить его на Святой неделе.
Новостей петербургских еще не знаю, ибо не видал еще приехавших из Петербурга. Есть слух, что наш отец ректор[351] представлен к ордену 1-й степени. Давно пора! В понедельник второй недели Великого поста он схоронил свою матушку-старицу.
Недавно скончался в Москве брат Капитона Ивановича А.И. Невоструев[352], на место которого я чуть-чуть не попал в протоиерея. Я остановил дело в самом начале, потому что оказалось неудобным совмещение академической службы с московскою.
Дела академические для меня увеличиваются: недавно на меня возложена редакция переводов “Творений святых отцов”. Не знаю, как пойдет дело. Издание надолго прекращалось, потому внимание к нему значительно ослабело; на днях только вышла четвертая книжка за прошлый год. Подписка довольно плохая, и издержки по изданию не окупаются. В сроки войти весьма трудно. Может быть, статьи Лаврова[353] привлекут подписчиков. Дай Бог!»
В ответ на это писал я от 12-го мая:
«За присланную Вами и мною на сих днях полученную книжку “Творений святого Григория” примите мою усерднейшую благодарность. Искренно желаю успешного продолжения Вашего академического журнала. По получении нескольких печатных объявлений о продолжении в текущем году этого журнала я немедленно сделал распоряжение о рассылке оных по епархии и консистории внушил по возможности содействовать к распространению по епархии родственного мне журнала. Желал бы я знать, сколько было в прошедшем году подписчиков на Ваш журнал в Полоцкой епархии.
Вы пишете, что Вы приготовили уже сочинение на высшую ученую степень, но не оказали, какой предмет этой диссертации. Надеюсь, что Вы не откажете мне в удовольствии иметь экземпляр Вашего сочинения.
Получил я две брошюры А.Ф. Лаврова[354], по всей вероятности, от самого автора и прочитал их с особенным интересом. При свидании прошу передать мою искреннюю благодарность достопочтенному защитнику иерархических прав».
21-го числа писал я в Рим архимандриту Александру:
«Христос Воскресе! Обращаясь к Вам с этим радостным приветствием, спрашиваю себя: благовременно ли уже оно теперь для Вас, обитателя столицы западного христианства? Текущий у нас светлый праздник не миновал ли уже для Вас? Не обязаны ли Вы, живя в Риме, праздновать Пасху в одно время с латинянами, подобно тому как римские католики, находящиеся в пределах Русского Царства, обязаны совершать этот праздник в одно время с Русскою Православною Церковию, или Вы не подчинены такому закону? Напишите мне об этом.
Весна у нас началась немного позднее, чем в Риме. В первых числах текущего месяца стояла такая погода, какая не всегда бывает в мае: в некоторые дни термометр показывал в тени 17 и более градусов тепла; не только кустарники, но и некоторые деревья оделись уже листьями, чего прежде не бывало. Не влияние ли это той кометы, которая угрожает нападением на нашу планету? Я помышляю уже о переселении в Залучесье, где, если не буду наслаждаться изящною итальянскою флорою, то и не испытаю того неприятного пекла, каким награждает Вас итальянское лето.
Ваше описание диспута, отправленное в Петербург, составлено и изложено приличным тоном за исключением двух-трех выражений вроде тешиться и тому подобное, которые могли бы не совсем понравиться покойному владыке Московскому[355] – строгому стилисту (о Новгородском)[356] я не говорю, потому что не знаю его литературного вкуса».
29 числа писал я в Киев А.Н. Муравьеву:
«В следующем году, 23-го мая, исполнится семьсот лет со времени преставления преподобной Евфросинии. Как было бы благовременно, если бы к этому дню возвращено было Спасской обители все ее нетленное наследие, хранящееся в Киевских пещерах. Москва не перестает возбуждать меня к продолжению начатого дела относительно перенесения мощей благоверной княжны Полоцкой и подает мне некоторые для сего советы, но я пока затрудняюсь приступить к этому делу, ожидая некоторого благоприятного случая (свидания с обер-прокурором Святейшего Синода), который, может быть, последует в сентябре. Между тем не можете ли и Вы, при Вашем искреннем к этому делу сочувствии, преподать мне некий совет, как удобнее и благонадежнее снова начать ныне дело о перенесении из Киева в Полоцк мощей преподобной Евфросинии? Нельзя ли Вам, при свидании с Киевским владыкою и его наместником, завести речь об этом предмете и предрасположить их к уступке вожделенной нам святыни, не упоминая, впрочем, о моем имени».
9-го июня из Москвы от игумена Иосифа получено письмо с приложением молитвы, составленной митрополитом Московским Филаретом; текст этой молитвы следующий: «Господи, не знаю, чего мне просить у Тебя. Ты Один ведаешь, что мне потребно, Ты любишь меня паче, нежели я умею любить себя. Отче! даждь рабу Твоему, чего сам я и просить не умею. Не дерзаю просить ни креста, ни утешения, только предстою пред Тобою, сердце мое Тебе отверсто: Ты зришь нужды, которых я не знаю, зри и сотвори по милости Твоей: порази и исцели, низложи и подыми меня; благоговею и безмолвствую пред Твоею святою волею и непостижимыми для меня Твоими судьбами, приношу себя в жертву Тебе, предаюсь Тебе; нет у меня желания, кроме желания исполнить волю Твою; научи меня молиться, Сам во мне молись. Аминь»[357].
10-го июня получил я из Киева от А.Н. Муравьева письмо с приложением описания его домашней святыни[358]. Он писал:
«Вот Вам моя патриаршая ризница взамен Вашей, преосвященнейший владыка. Примите милостиво и не думайте, чтобы я с Вами считался письменно око за око и зуб за зуб. За италианскую книжку паки благодарю и вот что о ней скажу. Когда протестанты говорят, то они правы, а когда католики, то и те правы; одним словом, помози Бозе и “насему в васему”. Текстами Писания невозможно доказать Петрово присутствие в Риме, но нельзя и отринуть вселенского предания, столь глубоко уверенного; следственно, те и другие правы.
А касательно мощей преподобной, неужели Вы доселе не знаете людей, с кем имеете дело. Что им до Полоцка, да и до мощей нет дела, ко всему равнодушны, но и ногтя не уступят, потому что это свое, а если прикажут, то и всё отдадут: что хотите, то и берите. Итак, если хотите успеть, просите через мирян свыше, а через духовных, ручаюсь Вам, ничего не получите, не тратьте напрасно слов и писаний. Вот на это был бы полезен генерал-губернатор, который бы лично доложил, что это нужно для края. Вы говорите о случае, не намекая каком, какой же я Вам могу подать совет? За одно лишь Вам отвечаю: что здесь добровольно ничего не получите. Итак, действуйте как знаете».
24-го числа писала мне из Москвы Н.П. Киреевская:
«Долго, долго молчала я словом, но не чувством, всегда неизменно Вам преданным о Господе! В течение этого времени много и многое – тяжко-трудное переходило, по милости Божией, но, когда испытывалось, было очень тяжело, и делиться нерадостным не решалась, хотя несомненно верую в участие доброе Ваше.
Когда начала я оздоравливать от тяжкой болезни моей и мои больные чудом милости Божией начали понемногу оживать, – тогда получилась весть из Оптиной пустыни о безнадежном состоянии нашего старца отца Илариона, которого уже и приготовляли к кончине, особоровали и постригли в схиму. Можете представить, что я чувствовала?! Помолилась с упованием на милость Божию, послала за лошадьми и чрез день была у одра болящего. Пробыла при нем 9 дней; депешею выписала опытного врача из Москвы, который несколько облегчил страдания старца, но сказал, что болезнь его есть паралич сердца от сильного напряжения сердечного и трудов не по физическим силам и что он весьма ненадежен, и не может долго продлиться его жизнь, особенно если будет у него забота или скорбь сердечная.
Некоторое время ему было получше, вывозили его на воздух в сосновый лес; задыхание несколько уменьшалось, и старец счел себя полуздоровым, потому что мучительная бессонница у него уменьшилась. Настал пост, и братия, им любимая, желала у него исповедоваться и передать свои скорби. Старец, любвеобильный, не мог отказать им и чуть не сделался жертвою любви к ближним! На 5-е июля ожидали его кончины… но Господь сохранил его доднесь, хотя весьма в трудном положении. Ожидали врача весьма искусного из Петербурга, которого, тайно от старца, усердствующие дети его духовные просили приехать; старец же против всякого лечения. Я стремлюсь душою к старцу, – но какая-то сила препятствий меня как бы закабалила в Москве; однако надеюсь, что Бог благословит мне грешной избавиться от кабалы тяжкой и, может, удастся в конце этой недели уехать к возлюбленному святому старцу. Уехать же из Москвы, не написав к Вам, не могла по сердцу».
Граф Д.А. Толстой свято исполнил данное мне 24-го сентября в Полоцке слово относительно доклада государю императору о перенесении мощей преподобной Евфросинии из Киева в Полоцк. По возвращении из поездки в Западный край, при первом же представлении его величеству, 4-го ноября в Царском Селе он доложил об этом, и тотчас же собственноручно написал мне следующее:
«Пишу к Вашему преосвященству из Царского, только что вышедши из кабинета государя императора, чтобы уведомить Вас, что его величество повелели Святейшему Синоду обсудить и представить себе доклады: не было ли бы благовременно и полезно, если б мощи преподобной Евфросинии были перенесены из Киева в Полоцк, при чем предварительно потребовать заключения митрополита Киевского[359] и Ваше.
Поспешите же, преосвященный владыко, согласиться с митрополитом Арсением. Я же, со своей стороны, думаю доказать уже делом все мое сочувствие к Вашему благому для Церкви желанию».
Получив столь отрадное письмо 7-го числа, я поспешил изъявить графу мою искреннюю благодарность. 11-го числа писал я его сиятельству:
«С чувством сердечного благодарения к Богу и душевной признательности к Вашему сиятельству прочитал я драгоценные строки Вашего письма от 4-го сего ноября.
Благословенный день этот, в который изречена священная воля помазанника Божия о деле, столь важном и близком моему сердцу, отныне будет сугубо знаменателен и достопамятен для меня, ибо это день моей архиерейской хиротонии[360], совершившейся десять лет тому назад.
Согласно наставлению Вашего сиятельства, я поспешил написать высокопреосвященному Арсению, митрополиту Киевскому, и убедительно просил Его высокопреосвященство не воспрещать совершению благого дела, на которое столь благоволительно воззрел благочестивейший государь.
Не излишним почитаю препроводить при сем, для сведения Вашего сиятельства, точный список с моего письма к преосвященнейшему митрополиту.
Ожидая дальнейших со стороны Вашего сиятельства распоряжений и наставлений по настоящему столь важному и многополезному делу, с которым навсегда соединено будет Ваше дорогое имя, с истинным почтением и совершенною преданностию имею честь быть…» и прочее.
Вот что писал я Киевскому митрополиту Арсению:
«Имею честь обратиться к Вашему высокопреосвященству со смиренною и усердною, хотя уже и не новою для Вас, милостивейший архипастырь, просьбою.
Во время пребывания в минувшем сентябре месяце в Витебске и Полоцке его сиятельства господина обер-прокурора Святейшего Синода по поводу ревизии им, в качестве министра народного просвещения, светских учебных заведений и открытия Полоцкой учительской семинарии при собеседованиях моих с его сиятельством разговор наш не раз касался мысли о перенесении мощей преподобной Евфросинии Полоцкой из Киевских пещер в созданную ею Спасскую обитель, – мысли, с давнего времени присущей всему православному населению не только в г. Полоцке, но и всей Белоруссии и многократно выражавшейся в письменных заявлениях пред высшим как церковным, так и светским правительством.
Граф Дмитрий Андреевич, в бытность свою в Полоцке, изволил посетить вместе со мною Спасо-Евфросиниевский монастырь, и здесь, на месте земных подвигов преподобной Евфросинии, он глубоко проникся сочувствием к мысли, одушевляющей православных жителей Полоцка, и в особенности сестер обители, и обещал при сем свое ревностное содействие к осуществлению этой благой мысли.
Ныне его сиятельство уведомил меня письмом от 4-го сего ноября, что государь император соизволил повелеть Святейшему Синоду обсудить и представить его величеству доклад, не было ли бы благовременно и полезно, если б мощи преподобной Евфросинии были перенесены из Киева в Полоцк, при чем предварительно истребовать от Вашего высокопреосвященства и от меня заключения.
Высокопреосвященнейший владыка! Умоляю Вас и боголюбезную братию святой Киево-Печерской Лавры именем Божиим и преподобной Евфросинии не воспрещать совершению благого дела, на которое столь милостиво благоволил воззреть благочестивейший государь! Усердные молитвы многих тысяч православных и имеющих быть православными душ вечно будут возноситься к Нему о Вас и о вверенной Вашему архипастырскому попечению братии за Ваше, милостивейший архипастырь, соизволение даровать или, вернее, возвратить Полоцкой Спасской обители ее законное и священное наследие – нетленные мощи благоверной ее основательницы и первой настоятельницы.
Причины, по которым в прежнее время были отстраняемы просьбы по сему предмету Полоцких граждан и ходатайства моего предшественника, могли в то время почитаться благословенными и уважительными, но в настоящую пору, после событий 1863 года и после многих и важных перемен как в религиозном, так и общественном положении православного белорусского населения, причины эти такого значения иметь уже не могут.
Поручая, впрочем, настоящее святое дело благочестивой ревности и моей собственной, и добрых чад моей духовной паствы, воле Божией и Вашему архипастырскому благоизволению, с глубочайшим высокопочитанием и сыновнею преданностию имею честь быть» и прочее…
30-го числа получил я из Москвы от Высокопетровского казначея игумена Иосифа следующую прискорбную телеграмму:
«Капитон Иванович[361] вчера в ночи скончался».
1-го декабря писал мне из Москвы Высокопетровский казначей игумен Иосиф:
«Капитон Иванович скончался 29-го ноября; в этот же день послана была к Вам от меня телеграмма. Отпевание в Чудовом монастыре 2-го декабря, а земле предан в Покровском.
Отец ректор Александр Васильевич[362] приехал и у меня пребывает и при испрошении Вашего благословения свидетельствует Вам нижайшее почтение».
В ответ на это писал я от 10-го числа:
«Печальная телеграмма Ваша о кончине доброго моего друга Капитона Ивановича получена в свое время. Царство ему Небесное! Мне любопытно знать, куда поступит его драгоценная библиотека[363] и кто будет продолжать его труды по описанию рукописей Синодальной библиотеки[364].
По отправлению телеграммы и вообще по Вашей со мною корреспонденции все издержки производите, пожалуйста, на мой счет. Мне совестно вводить Вас в какие бы то ни было материальные издержки; и без этого с Вашей стороны слишком уже много для меня услуг.
Память о мне достопочтеннейшего отца протоиерея Александра Васильевича весьма утешительна для меня».