К книге
Декабристы. Мятеж реформаторовПосле восстания Хроника. Глава третья
96%
После восстания Хроника. Глава третья
81

В паровике нашего казематского общества бурлили пары, сжатые высоким давлением; машинисты тюремщики еще не ознакомились с управлением такой паровой машины, которая грозила им каждую минуту страшным взрывом.

1

Восемь декабристов прибыли в Благодатский рудник 25 октября 1826 года.

Контраст с иркутским житьем был разительный.

В инструкции, разработанной Секретным комитетом для Лепарского и переданной им горному начальству, были предусмотрены все меры против возможного бунта государственных преступников и «против сообщников их и жителей того края, если бы таковые дерзнули помогать бунтовщикам».

Страх перед восстанием сибирских ссыльных во главе с государственными преступниками владел умами и в Петербурге, и в Иркутске, и в Нерчинске.

В случае такового бунта местным властям предписывалось применять холодное и огнестрельное оружие. Смерть преступников заранее прощалась.

Начальник заводов Бурнашев, человек жестокий, знал, сколь реальна опасность возмущения каторжников, и принял все зависящие от него меры.

У восьми прибывших было отнято все – вплоть до Библии.

20 октября Трубецкой писал жене в Иркутск: «Здесь находят нужным содержать нас еще строже, нежели мы содержались в крепости; не только отняли у нас все острое до иголки, также бумагу, перья, чернила, карандаши, но даже и все книги и самое Священное Писание и Евангелие. Должен ли я причислить сие к новому наказанию, наложенному на меня, или только к мерам осторожности или испытания, мне неизвестно. Забыл тебе сказать, что в комнате, в которой я живу, я не могу во весь свой рост ставиться, и потому я в ней должен или сидеть на стуле, или лежать на полу, где моя постель. Три человека солдат не спускают глаз с меня, и когда я должен выходить из нее, то часовой с примкнутым штыком за мной следует».

Их поселили в специальной избе, половина которой была разгорожена на клетушки. В этих клетушках они разместились. Вторую половину избы занимал караул.

Позднее – 15 ноября – Цейдлер доносил Лавинскому, что по прибытии преступников на новое место «по размещении их, Якубович, вошел в комнату, бросился на лавку, произнес следующие слова: что лучше быть повешенным, нежели жить в таком помещении, но от продолжения дальнейшего ропоту был приставом унят».

Работали они под землей – разбивали молотами руду.

Более молодые и сильные, как Оболенский и Якубович, справлялись с работой. Тем, кто был старше и страдал от ран, полученных в Наполеоновских войнах, приходилось тяжелее.

На земле было хуже, чем под землей.

Вскоре появилась новая напасть. Клопы полчищами шли со стен и не давали ночью сомкнуть глаз. Узники натирались скипидаром. От скипидара у них слезала кожа. Но клопов скипидар не пугал.

Жизнь была невыносима.

8 ноября в Благодатск приехала Екатерина Ивановна Трубецкая.

9 ноября – Мария Николаевна Волконская.

Они поместились в избе, о которой Волконская пишет так: «Она была до того тесна, что, когда я ложилась на полу на своем матрасе, голова касалась стены, а ноги упирались в дверь. Печь дымила, и ее нельзя было топить, когда на дворе было ветрено; окна были без стекол, их заменяла слюда».

Денег у княгинь с собой было мало, ибо основную часть отобрали у них в Иркутске. Вскоре и эти деньги подошли к концу. Они старались посытнее кормить заключенных, передавая им обеды через солдат. Сами перешли на кашу, квас, хлеб.

Короткие свидания с мужьями им разрешались раз в три дня.

Каторжники, работавшие в руднике, относились к политическим с почтением.

«Встречаясь с нами, эти люди, закаленные, по-видимому, в преступлениях, показывали нам немое, но весьма явственное сочувствие», – пишет Оболенский.

Волконская говорит: «Теперь я жила среди этих людей, принадлежащих к последнему разряду человечества, а между тем мы видели с их стороны лишь знаки уважения; скажу больше: меня и Каташу они просто обожали и не иначе называли наших узников, как „наши князья“, „наши господа“; а когда работали вместе с ними в руднике, то предлагали исполнить за них урочную работу; они приносили им горячий картофель, испеченный в золе».

Если изолировать политических от остальных каторжан более или менее удавалось, особенно на земле, то не допустить встреч с каторжниками жен государственных преступников было невозможно. Ведь жены эти, как и каторжане, пользовались в пределах рудника полной свободой.

Бурнашева эти связи и эта симпатия каторжников к политическим заставляли постоянно ожидать страшных событий.

Он был уверен, что княгини приехали с тем, чтобы освободить мужей и их товарищей.

«Вы хотите поднять каторжных», – часто говорил он Волконской. Трубецкую он боялся и не доверял ей.

В феврале 1827 года горный офицер Рик, приставленный к декабристам местным начальством, решил запретить им обедать и пить чай вместе. Между тем совместные трапезы и разговоры, их сопровождавшие, были для заключенных большой отрадой.

В ответ на это приказание декабристы отказались есть вообще.

Это была первая голодовка политических в России.

Рик пришел в ярость, закричал, что это бунт, поднял караул в ружье, запер узников по их клетушкам и послал за Бурнашевым.

Грозный Бурнашев приехал.

Обе княгини были в панике.

Волконская писала: «…Приехал Бурнашев со своей свитой… Я спросила у одной из женщин, что все это значило; она мне ответила: „Секретных судить будут“. Я увидела мужа и Трубецкого, медленно подходивших под конвоем солдат. Каташа, легко терявшая голову, сказала мне, что у Сергея руки связаны за спиной; этого не было, я знала его привычку так ходить. Затем я вижу, что она подбегает к стоявшему там солдату горного ведомства; она возвращается с довольным лицом и говорит мне: „Мы можем быть спокойны, ничего не случится, я сейчас спросила у солдата, приготовили ли розги, он мне сказал, что нет“. – „Каташа, что вы сделали! Мы и допускать не должны подобной мысли“. Мой муж приближался; я стала на колени на снегу, умоляя его не горячиться, он мне это обещал. Бурнашев (как я узнала позже) принял строгий и крутой вид, грозя им наказаньем кнутом в случае возмущения, и, после длинной речи, позволил им объясниться. Сергей сказал ему, что никто и не думал о возмущении, но что господин Рик запирал их, по возвращении с работ, в отделениях без света, не позволяя им обедать вместе; отделения же эти были низки и темны, в них нельзя было даже выпрямиться. Я увидела мужа, шедшего обратно; он спокойно сказал мне: „Все вздор“».

Дело кончилось благополучно. Бурнашев не хотел скандала. Рик был отстранен и заменен другим офицером.

Так они жили в феврале 1827 года.

2

В марте 1827 года Воше приехал в Лондон к Николаю Ивановичу Тургеневу. Тургенев встретил его вежливо и сухо.

Воше представился и передал слова Трубецкого. Тургенев повернулся, припав на хромую ногу, ушел в другой конец большой светлой комнаты и стал листать на бюро какую-то книгу.

Воше ждал. Тургенев снова пересек комнату, молча показал рукой на кресло и сам тоже сел. Потом он заговорил.

– Я хотел вернуться, – сказал он. – Я хотел вернуться и разделить их участь… Я совсем уже было решил. Но как-то вечером сидел и читал у камина…

Он наклонился к Воше.

– Я читал какой-то роман и вдруг представил себе Фонвизина, Бриггена, Трубецкого где-нибудь на переходе в степях сибирских, под стужею и на дороге к каторге, к ссылке… Ужас объял душу! И я из свободы решаюсь разделить их участь!.. Зачем?

И без всякого перехода сказал:

– Расскажите, расскажите все…

Пока Воше рассказывал, он сидел, прикрыв глаза. Под конец только, когда Воше упомянул Горлова, Тургенев открыл глаза.

– Я знал Горлова… по масонским своим занятиям… я был когда-то ревностным масоном… он тоже.

Воше рассказывал, глядя на белые худые руки Николая Ивановича. Когда, замолчав, он взглянул Тургеневу в лицо – Тургенев плакал.

– Вы должны быть тверды, – сказал Воше. – Мы оба с вами несчастны… Я очень тоскую по ним, и у меня сильно болит грудь… Правда, мне обещают, что южный климат поправит дело…

Тургенев вытер глаза и поднялся. Воше тоже встал.

– Должен сказать вам, мсье Воше, – монотонно сказал Тургенев, – что я никак не могу почитать себя несчастливым. И где причины почитать мне себя несчастливым? Что за беда, что обстоятельства принуждают меня жить в Англии, и жить спокойно и свободно, таскаться по улицам и читать газеты? Это совсем не неприятно. Напротив, нынешний род жизни мне нравится. Давно мне хотелось посвятить несколько времени чтению и жизни спокойной…

«Трудно ему уговорить себя, что все так прекрасно», – подумал Воше.

– Мне ли жаловаться на судьбу?! – закричал вдруг Николай Иванович. – Мне ли жаловаться на судьбу, когда Трубецкой, Фонвизин и все они теперь посреди ужасов Сибири! Боже великий! Помоги им! Спаси их!

3

3 апреля 1827 года действительный статский советник Горлов получил от прибывшего в Иркутск генерал-губернатора Восточной Сибири Лавинского запрос.

«Секретно!

…Некоторые из числа государственных преступников, осужденных Верховным уголовным судом, по приговору оного назначены в Сибирь на каторжную работу вечно и на определенное число лет.

Когда приговор сей приведен был в исполнение г. военным министром и по распоряжению его доставлены в Иркутск с нарочными фельдъегерями преступники Трубецкой, Волконский, Якубович и другие, в то время Ваше превосходительство, заступив место иркутского гражданского губернатора по случаю его отсутствия, отправили сих преступников не в Нерчинск, как бы то следовало, но в заводы гражданского ведомства близ Иркутска состоящие и без разбора, что самые буйные как нарочно помещены туда, где от прочих ссыльно-каторжных происходит наиболее зловредных поступков и шалостей.

Не постигая причины, побудившей Ваше превосходительство к таковому несообразному распорядку, и не имея повода думать, чтобы Вы решили поступить так, поставив сих преступников на равное с обыкновенными каторжными, ибо самое доставление первых в Иркутск не через приказы о ссыльных при партиях, но с нарочными фельдъегерями и с ясным извещением, что они должны быть немедленно отправлены в каторжную работу, достаточно показывали, что сии преступники следуют к пересылке в Нерчинск, я в необходимости нахожусь требовать от Вас объяснения, по каким действительно причинам вовлеклись Вы в оплошность столь непростительную и решились не исполнить своего долга».

Все было ясно. Как только генерал-губернатор прибыл, ему тут же доложили о происходившем в Иркутске в августовские дни 1826 года. Но сколь подробно доложили? От этого многое зависело. Если все свои сведения Лавинский выложил в этом запросе, то была еще надежда отговориться.

Горлов ответил убедительно: про Нерчинск ему было знать неоткуда, и представил в подтверждение копии с предписаний военного министра. В предписаниях этих и в самом деле о Нерчинске речи не было. Что же до помещения преступников в те заводы, где было много «зловредных поступков и шалостей», то Горлов резонно возразил, что во всех заводах дело обстоит приблизительно одинаково. Так что особенно выбирать не приходилось.

На некоторое время все утихло. Лавинский собирал сведения. 16 апреля 1827 года он послал Горлову второй запрос.

«Секретно!

В дополнение к объяснению, сделанному Вашим превосходительством относительно преступников, Верховным уголовным судом осужденных, предлагаю Вам доставить мне сведения: почему Вы, решась прежде отправить их в Нерчинск, на судне, которое было уже приготовлено для перевозки их через Байкал, внезапно переменили сие правильное предположение и распределили преступников на заводы гражданского ведомства».

Тут было самое уязвимое место, и Горлов это понимал. Объяснить перемену своего решения неосведомленностью он не мог. Собирался отправить в Нерчинск – значит, знал о Нерчинске.

Он ответил уклончиво и сбивчиво.

А Лавинский продолжал наступать. 19 апреля последовал третий запрос.

«Секретно!

По доставлении в Иркутск государственных преступников, Верховным уголовным судом осужденных, когда к дому Градской полиции, в котором они содержались, поставлен был воинский караул, то Ваше превосходительство, исправляя в сие время должность гражданского губернатора, дали, как мне известно, приказание караул сей снять, что и было тотчас исполнено.

После сего всякий мог беспрепятственно иметь с государственными преступниками сообщение и некоторые лица даже беспрестанно у них бывали. Рекомендую Вашему превосходительству доставить мне немедленно объяснение, по какой причине приказали Вы снять караул, приставленный к государственным преступникам, и не обращали ни малейшего внимания на сообщение с ними разных лиц; также почему приказали снять с них оковы».

Дело было так плохо – хуже некуда. Но Горлов решил сопротивляться до конца.

20 апреля он отправил Лавинскому свое объяснение. «…Я заехал в полицию осмотреть помещение преступников, нашел, что по малости комнаты теснота, как от помещения их, от жандармов, с ними прибывших, еще тут бывших и принадлежащих к полиции чиновников и некоторых служителей, и, видя по требованию за городничего исправляющего должность приведенного военного караула, я рассудил, что оный не нужен по избыточеству средств к наблюдению в самой полиции и по короткому времени пробытия преступников в оной, которых и препоручил исправляющему должность городничего. При отъезде моем преступники жаловались на сильную боль от оков. Тронувшись их воплем, я приказал их от оных облегчить, не предполагая в том никакой важности… О допуске к ним никому дозволения не давал, а если кому и случалось у них быть, то вовсе без моего сведения».

Он отправил объяснение Лавинскому и стал ждать дальнейших запросов. Но их не последовало. Лавинский уже располагал достаточными для обвинения данными.

30 апреля 1827 года он адресовался непосредственно к Бенкендорфу.

«Секретно!

Милостивый государь

Александр Христофорович!

…Я достоверно узнал, что Горлов, по доставлении в Иркутск преступников, решась уже отправить их в Нерчинск на судне, которое было приготовлено для перевозки их через Байкал, внезапно переменил свое правильное предположение и поступил, как сказано выше; и что когда к дому Иркутской полиции, в котором они содержались, приставлен был воинский караул, то Горлов дал приказание не только оный снять, но и освободить преступников от оков, по исполнению чего всякий мог беспрепятственно иметь с ними сообщение и некоторые лица даже беспрестанно у них бывали, особенно же некто Жульяни, состоящий учителем в Иркутской гимназии и занимавшийся с тем вместе в канцелярии Главного управления, который по прежнему знакомству с Давыдовым не только здесь с ним виделся, но ездил к нему в завод… что и побудило меня немедленно его уволить из штата Главного управления».

О мотивах, по которым Горлов совершил свое преступление, он писал: «Я подозреваю, не действовал ли на него в сем случае интерес или другие побуждения, не менее предосудительные».

Разумеется, упор делался не на «интерес», то есть взятку, а на «другие побуждения» – политические мотивы.

Теперь дело вышло из пределов Иркутска. Судьба Горлова зависела от императора.

4

Весной 1827 года сенатор князь Куракин был послан ревизовать сибирские учреждения. Вместе с тем поручено было ему присмотреться к тем государственным преступникам, которых встретит он в дороге, и результаты своих наблюдений сообщить Бенкендорфу.

Прибыв в Тобольск, через который провозили в то время декабристов, Куракин принялся за дело.

Он обладал не очень сильным, но систематическим умом. В своих отчетах Бенкендорфу он распределил государственных преступников по определенным категориям. Нас, собственно, интересует одна из них:

«Государственные преступники, следовавшие через Тобольск, кои находились в веселом виде:

Бывшие:

1) Лейтенант Завалишин.

2) Дворянин Люблинский.

3) Канцелярист Выгодовский.

4) Поручик Аврамов.

5) Поручик Лисовский.

6) Штаб-лекарь Вольф.

…Первые трое выделялись особенно своею преувеличенною веселостью и дерзким нахальством.

…Я поставил бы во втором разряде моего сообщения от 18-го июня Повало-Швейковского, Бечасного и Сутгофа: они удручены, – само собой разумеется, но они не показали никакого особенного знака их сокровенных чувствований. Что касается Панова, то что скажу я Вам о нем? Что мое удивление при виде сего молодого человека, столь мало чувствительного к своей участи, было велико? – Это правда. Но что слышать его говорящим то, что он говорил, превзошло меру разума, который даровала мне природа, – и это тоже правда! Дело шло о той цели, которую он и его сотоварищи поставили себе, т. е. просить у императора „конституцию с оружием в руках, чтобы положить“, как он говорил, „границы власти монарха“; это он находит весьма простым и очень естественным; когда же подумаешь, что такие вещи появляются после полутора лет тюрьмы и перед перспективой каторжных работ, – я думаю, что можно без колебания сказать, что этот молодой человек еще не исправился и не раскаялся…

…Теперь остается мне сообщить Вам мои наблюдения о Якушкине и Муханове. Начну с первого, который во всех отношениях может идти наравне с маленьким Пановым, о котором я говорил Вам в сообщении от 9-го июня за № 5. Он имеет тот же непринужденный вид, тот же легкомысленный тон, когда говорит о своих прошлых подвигах, а вместе с тем, несмотря на кандалы на ногах, очень занимается своими красивыми черными усами, к которым он присоединил еще и эспаньолку. Вы согласитесь, что есть от чего „растянуться во весь рост“, как говорит известная пословица: молодой человек 25-ти лет, предающий своего государя, цареубийца хотя бы по намерению, лишенный чинов и дворянства, осужденный на 15 или 20 лет каторжных работ и затем на вечную ссылку, имеет смелость, несмотря на все это, заниматься своей физиономией и находит совершенно естественным, раз войдя в члены тайного общества, не выходить из него по крайней мере до тех пор, пока истинная цель его не будет ему открыта…

Что касается Муханова, то это совсем другое дело… Представьте себе голову льва, лежащую на плечах толстого и большого человека, – и вы получите полное представление о личности, у которой видны только глаза, нос, совсем маленькая часть губ и едва-едва рот; при этом та небольшая часть кожи, которую можно рассмотреть, – пламенно-красного цвета. Остальная часть его головы положительно грива самого яркого рыжего цвета.

Борода его, закрывающая часть лица и окружающая всю переднюю часть шеи, ниспадает вплоть до середины груди, усы его, очень густые и без преувеличения каждый в 4 вершка, свисают по бороде, а волосы невероятной густоты покрывают сверху его лоб, окружают всю голову и падают густыми локонами гораздо ниже плеч. Вот точный физический портрет этого человека. Что касается моральной стороны, то что скажу я Вам? Привыкнув подходить к этим людям с мягкостью, как к людям достаточно несчастным и вызывающим жалость, и желая внушить им этим более легкости в откровенном выражении их мнений, я хотел так же начать и с этим, но представьте себе мое изумление, когда на вопрос (всегда тот же самый), довольны ли они офицерами, которым поручено их сопровождать, – вместо того, чтобы получить спокойный ответ, какой я до сих пор получал, я увидел человека, который смеется мне прямо в лицо и, насмехаясь и повторяя мой вопрос, говорит мне: „Доволен ли я офицерами? Мой бог, вполне, да я всем вообще доволен!..“ Хотя и пораженный, я сохраняю хладнокровие и предлагаю ему сказать мне, нет ли у него какой-нибудь просьбы, достаточно ли, по времени года, он тепло одет. Новый смех, после которого он говорит мне: „Я ни в чем не нуждаюсь, решительно ни в чем, кроме пары холодных сапог: мои сносились, я заказал их и прошу Вас приказать подождать их и не выступать ранее их получения; однако, если это представляет хоть малейшее затруднение, я могу обойтись и отправлюсь в тех, которые на мне… В конце концов Вы подумаете, что у меня медный лоб? Нет, у меня просто большая сила характера; я сознаю свое положение, подчиняюсь велениям провидения и полагаю, что, не будучи в состоянии изменить своей участи, лучше переносить ее с мужеством, чем позволить дать унизить себя малодушием, недостойным человека и к тому же ни к чему не служащим. Я прекрасно знаю, что отправляюсь на каторжные работы, – и прекрасно! Бог дал мне силу и моральную, и физическую, – и я буду работать, это меня поддержит и поможет мне забыть мое положение…“»

Куракин упоминает и других декабристов, сохранивших мужественное спокойствие. Например, Николая и Михаила Бестужевых. А о подпоручике Андреевиче князь выяснил, что тот собирается бежать с дороги, но не сумел найти подходящий момент.

Да и тех, кто находится в состоянии уныния, он подозревает в том, что они сожалеют вовсе не о своем преступлении, а о его неудаче.

Когда же восемьдесят мятежников собрались в Читинском остроге, даже самые слабые окрепли духом.

Они были среди своих.

5

В Благодатске жизнь шла обычным чередом.

В мае 1827 года государственных преступников перевели работать из-под земли на воздух. Это было хуже. Слежка тут была внимательней, они были все время на виду. И работа тяжелее. Им вручили носилки и приказали таскать приготовленную рудоразборщиками руду с места рудоразбора на склад. Каждые носилки вмещали по пяти пудов руды. Каждой паре нужно было перенести за день тридцать таких носилок. Расстояние было двести шагов.

Стало быть, на каждого в день приходилось больше тонны.

«Не все могли исполнить урок, – писал Оболенский, – те, которые были посильнее, заменяли товарищей, и таким образом урок исполнялся… По новому распоряжению и время труда и тягость его увеличены почти вдвое».

В двенадцати верстах от рудника была китайская граница. Вокруг лежали места дикие и безлюдные.

Каждую весну каторжники десятками бежали с рудника. Их ловили. Многие с наступлением холодов сами приходили обратно. Государственным преступникам бежать с Благодатского рудника возможности не было. Жизнь была тяжела, иногда невыносима. Но они терпели, ибо надеялись.

6

О побеге декабристы думали постоянно.

Некоторым эта мысль пришла еще в Петропавловской крепости. Князь Трубецкой писал в воспоминаниях: «Когда меня водили в комитет к коменданту или в баню, я всегда рассматривал и изыскивал средства уйти, если определено будет мне вечное здесь заключение».

Подпоручик Андреевич, один из самых решительных южан, собирался бежать с дороги.

Но до поры до времени мысль эта охлаждалась надеждой на помилование.

К концу 1827 года стало ясно, что надежд на скорую амнистию нет.

Между тем заполнялся Читинский острог. К апрелю 1827 года в Чите было уже около семидесяти узников.

Помещения Читинского острога стали тесны. Днем и ночью в остроге стоял грохот кандальных цепей, сопровождавший почти каждое движение заключенного.

Сознание, что так придется прожить многие годы, было мучительно. И тут-то побег представился не только единственно возможным, но и вполне реальным спасением.

Побег стал обдумываться тщательно и здраво.

Только ли желание избавиться от тягостей заключения двигало этими людьми? Нет.

Если мы присмотримся к тем восьмидесяти заключенным, которые в конце концов собрались в Чите, то увидим удивительную вещь. Все лучшее, что было в то время в русском обществе, имело здесь своих представителей. Мыслители и музыканты, математики и историки, литераторы и мореходы, талантливые офицеры и инженеры-изобретатели – все виды деятельности, столь необходимые тогда России. Глубокие умы и энергичные характеры были закупорены правительством в консервную банку Читинского острога.

Это были люди, доказавшие, что они готовы к действию. Это были люди, доказавшие, что они не могут смириться с существующим положением вещей. Люди, лучше других понимавшие трагедию России, необходимость перемен, – эти люди были отсечены от жизни страны, изолированы, обречены на бездействие.

Но сознание несделанного дела, невыполненного долга, оборванного действия было так сильно, что толкало их на самые дерзкие замыслы.

Оказалось, что сидение в крепостях, изматывающие допросы и издевательства не разбили их души, не поглотили их энергии и стремления к действию.

Донесения Куракина – тому первое, хотя и не окончательное, доказательство.

Планы побега – доказательство фундаментальное.

«Я сделал все, чтобы меня расстреляли, я не рассчитывал на выигрыш жизни – и не знаю, что с ним делать. Если жить, то действовать». – Это сказал Николай Бестужев. Но так думал не только он.

«Если жить, то действовать».

И была еще одна причина, требовавшая побега. Но о ней – после.

Итак, весна и лето 1827 года.

Декабрист Басаргин писал: «Помню, что в первое время нашего пребывания в Чите мы очень много толковали о возможности освободиться из нашего заключения, и вспоминаю об этом более потому, что в настоящее время предположение наше плыть по Амуру до Сахалина вполне оправдалось. Дело состояло в том, чтобы обезоружить караул и всю команду, находившуюся в Чите, задержать на время коменданта и офицеров и потом, присоединив к себе тех, которые согласятся пристать к нам, и, запасясь провиантом, оружием, снарядами, построить наскоро барку или судно, спуститься реками Аргунью или Шилкою в Амур и плыть до самого устья его, а там уже действовать и поступать по обстоятельствам. Этот план, я уверен, очень мог быть исполнен. Нас было 70 человек, молодых, здоровых, решительных людей. Обезоружить караул и выйти из каземата не представляло никакого затруднения, тем более что большая часть солдат приняла бы сейчас нашу сторону. Вся команда состояла из ста с небольшим человек, и можно, наверное, предположить, что половина присоединилась бы к нам. Офицеры и комендант не могли бы нам противиться.

Пока дошло бы сведение о действиях наших в Иркутск и пока приняли бы меры против нас, мы легко могли бы построить судно, нагрузиться и уплыть в Амур, следовательно, быть вне преследования. В Чите мы нашли бы необходимое: провиант и оружие в достаточном количестве для нашего путешествия. Плавание по Амуру, как оказалось это впоследствии экспедицией генерал-губернатора Муравьева, совершилось бы без особенных препятствий».

Они подходили к плану побега по-разному. Одни мотивировали его для себя более романтически, другие – менее романтически, но все они говорят о решимости действовать, решимости рискнуть всем и преодолеть любые препоны.

Знаменитая формула Шекспира: «Готовность – это все» – была приложима к ним в тот момент без всяких оговорок.

Те, кто без колебаний пошел 14 декабря на Сенатскую площадь, и здесь – в Чите – сохранили свою отчаянность.

Одним из героев восстания Гвардейского экипажа был мичман Александр Беляев.

Вот что он писал о побеге:

«Тут перед нами раскидывалась необозримая, чудная, хотя и дикая, пустынная природа; новые неведомые страны, гигантская река, все это нам представлялось в очаровательных образах и манило с необычайною силою. Мы, конечно, сознавали, что тут нужны будут большие физические усилия, лишения, но затем нам представлялся очаровательный отдых под кровом небесного свода, среди дружеской беседы, надежда, мечтания о будущем и т. д. Может быть, мы и обольщали себя, как уже это было испытано мною при следствии в каземате, но в этом случае мы чувствовали в себе столько решимости и мужества, что готовы были решиться очертя голову в самое отважное предприятие тем легче, что тут мы рисковали только лично собою. Ивашев где-то вычитал и уже приискал какой-то корень, который при употреблении его в пищу мог долго поддерживать наши силы. Путь наш мы располагали совершить все водой, сделав себе плот, начиная с реки Читы, впадавшей в Ингоду, из Ингоды в Шилку, составляющую с Аргунью исток Амура, и наконец Амуром до Сахалина и океана.

Взглянув на подобное предприятие здраво, без увлечения, оно, конечно, было не только гибельно, но и безрассудно; мы же думали не так и считали его возможным, надеясь на то, что никто бы не остановил нас среди огромной, почти пустынной реки до океана, где мы могли встретить американский корабль».

Но среди них были люди, которые отнюдь не собирались рисковать бессмысленно, люди с методическим и точным умом, хорошо знавшие географию Сибири и отдававшие себе отчет в реальных возможностях.

Одним из таких людей был Дмитрий Иринархович Завалишин, морской офицер, перед самым восстанием вернувшийся из плавания в Америку, вернувшийся сухим путем – через Дальний Восток и Сибирь. Тот самый Завалишин, который, по донесению Куракина, отличался «преувеличенной веселостью и дерзким нахальством».

К свидетельствам самоуверенного, пристрастного, злого Завалишина часто относятся с подозрением. Но в данном случае его рассказ подтверждается воспоминаниями людей совершенно надежных. И тут ему можно доверять.

А рассказывает он в главе своих воспоминаний, не вошедшей в основной текст, вот что:

«План общего побега основывался на возможности по реке Ингоде, при которой стоит Чита, сплыть в Шилку и затем по Амуру с места нашего купанья, что могло совершиться без всякого столкновения с конвойными или даже в согласии с ними, подобравши в конвой людей, еще более нас недовольных своим положением и потому согласных бежать с нами; на это тем скорее можно было рассчитывать, что в инвалидной роте, состоящей при нас, было немало солдат из числа таких, которые именно за побеги и были переведены в сибирские команды и сами делали нам намеки о возможности бежать на Амур, куда бегали уже и ссыльные с заводов. Необходимую для побега большую лодку или барку подготовить было легко, будто бы для сплава грузов, так как все проходящие из Верхнеудинска сухим путем и казенные и частные грузы идут от Читы водяным путем, и давно уже шли толки о замене плотов, на которых товары часто подмачиваются, да и самые плоты иногда разбиваются, лодками.

Еще благоприятнее было то обстоятельство, что заводские крестьяне доставляют по наряду разный груз в село Бянкино и Шилкинский завод и по подряду в Горбину и даже в Устье-Стрелочный караул, лежащий при слиянии рек Шилки и Аргуни, откуда и начинается Амур. Следовательно, постройка лодки и проводка оной к месту купания, которое было вместе с тем и местом погрузки на плоты и лодки, не могли возбудить подозрения.

Затем стоило выбрать день в июле, когда обыкновенно бывает уже снова большая вода от дождей, а ночи около новолуния уже темные, и тогда, пользуясь тем, что мы нередко оставались на купанье вместо прогулки до самых сумерек, можно было бы при быстроте течения далеко уже уплыть, прежде чем могли сделать распоряжение о поимке, которую при несуществовании тогда телеграфов и устроить было нелегко, потому что даже при быстроте оповещения лежащих по реке местностей не находилось никого из взрослых людей на местах, так как в это время не только все взрослое население, но и подростки и женщины даже живут на покосах».

Очень важно, сопоставляя разные воспоминания, воссоздать максимально приближенную к истине картину. Безукоризненно честный Басаргин, разумеется, запамятовал, утверждая, что декабристы собирались построить лодку уже после захвата Читы. Тут Завалишин существенно его поправляет. Лодку – а имелась в виду большая барка – должны были приготовить еще до событий. С другой стороны, показания Басаргина о том, что побегу должны были предшествовать разоружение караула и арест офицеров охраны, безусловно, ближе к действительности, чем версия Завалишина – побег во время прогулки и купания.

Очевидно, в остроге обсуждались разные варианты и за окончательный принимался наиболее реалистичный.

В отличие от других воспоминаний, мемуары Завалишина дают массу деталей, свидетельствующих о тщательной продуманности плана побега.

«Предположим даже, что где-нибудь оповещение настолько бы опередило лодку с бежавшими, что люди с покоса и успели бы собраться, но в это время ружья ни у кого не бывают в исправности, да нет и пороху и свинцу, чем все заправляются только ко времени отправления на зверопромышленность, т. е. к Покрову. А между тем весь вред, который только и могли нам сделать, состоял в том, что стали бы стрелять в нас с берега; но мы уже решились, что сколько бы ни убили и ни ранили из нас, остальным продолжать плавание, предпочитая даже гибель на Амуре сдаче в руки преследующих; преследование же на воде было невозможно: ниже Читы тогда не было больших лодок ни даже плотов потому, что только в одной Чите, где сухопутная дорога из Верхнеудинска подходит к водяному пути, и производится перегрузка с телег на плоты и лодки летом и на сани зимой… Таким образом, опасность для нас в стрельбе с берега существовала для нас только… в течение каких-нибудь 5 или 6 дней, которые нужны были, чтобы проплыть Шилкинский завод, а там не только преследование берегом, чтобы стрелять в нас, но даже извещение двух единственных, дальнейших обитаемых мест казачьих поселений в Горбице и на Усть-Стрелке было невозможно за отсутствием всякого сообщения с ними летом.

Итак, каких-нибудь 5–6 дней риска и опасности отделяли нас от свободы! Можно представить себе, сколько обольстительного представляло поэтому подобное предприятие!

…Здесь только следует еще упомянуть об одном весьма важном обстоятельстве, тоже возбуждавшем и поддерживавшем мысль о побеге. Не все имели побуждением к побегу единственно желание избавиться от тяжелого положения; у некоторых присоединилась к этому и политическая цель. Считали необходимым, чтоб хоть кто-нибудь мог достигнуть образованного мира и свободного народа, будь то Соединенные Штаты или Англия, и огласить правду о нашем деле и о настоящем положении России».

С планами побега по Амуру – через океан – в Америку был связан для декабристов и еще один важный психологический момент. Американская революция, деятельность Вашингтона и Франклина, американская конституция и государственное устройство играли немалую роль в политических теориях северных и южных заговорщиков. Один из авторов плана побега, Никита Муравьев, работая перед восстанием над проектом будущей конституции России, тщательно изучил конституции всех 23 североамериканских штатов того времени. Многие декабристы считали Америку «матерью свободы» и мечтали побывать там. Князь Сергей Волконский в 1815 году, когда он и думать не думал, что попадет в Благодатский рудник и Читинский острог, собирался «околесить всю Европу и даже с предположением посетить и все части света, особенно Американские Штаты, занимавшие тогда умы нашей русской молодежи по их самостоятельному быту и по демократическому политическому составу».

Моряк Александр Беляев писал о планах Завалишина и его единомышленников – флотских офицеров – относительно калифорнийской колонии России форта Росс: «Это местечко, населившись, должно было сделаться ядром русской свободы». А сам Завалишин уже из крепости писал императору: «Желая, чтоб общество, мною учреждаемое, не только в главной цели своей, но и во всех побочных действиях было полезно отечеству, я предполагал сделать Калифорнию главным местом его пребывания, преобразив его в орден рыцарский».

И теперь, собираясь бежать из Сибири в Америку, они как бы пытались реализовать свои давние мечты.

Строя планы побега, читинские узники могли не опасаться, что американское правительство выдаст их русскому императору. Моряки-декабристы, плававшие к американским берегам и связанные с Российско-Американской компанией, такие как Завалишин, Михаил Кюхельбекер, знали, что при дезертирстве с русских торговых судов Америка не выдавала беглецов, несмотря на дружественные отношения с Российской империей. Через три года после описываемых событий русский консул в Филадельфии Евстафьев писал императорскому поверенному в делах при американском правительстве: «Какой русский купец пошлет сюда свой корабль, если он морально уверен, что, как только судно войдет в американский порт, его команду склонят к дезертирству?»

Что можем мы сказать, суммируя все свидетельства, исправляющие и дополняющие друг друга, а также имея в виду и другие воспоминания декабристов?

К осени 1827 года в Читинском остроге был разработан подробный план побега. В план этот входило – разоружение караула, захват Читы, овладение подходящим по вместимости судном и плавание на нем по Амуру до океана, где, как знал Завалишин, была реальная надежда встретить американское китобойное или торговое судно.

Завалишин называет и вторую причину, толкавшую декабристов на побег, – необходимость рассказать миру правду о своем деле. У нас нет оснований сомневаться в этом. Мы знаем, что, например, Лунин ради этого погиб.

Был ли реален план побега?

Даже абсолютно трезвый и реалистически мыслящий Розен писал: «С караулом было бы нетрудно справиться, солдаты были нам очень преданы, они волею или неволею передали бы свое оружие, следовательно, из острога могли бы освободиться и выйти из ворот частокола и из селения…»

Правда, Розен считал, что возможна эффективная погоня за беглецами, но подробные расчеты Завалишина, которые подкрепляются мнением Басаргина, опровергают его опасения.

Вооруженный захват Читы, как справедливо говорит Басаргин, не представлял особых трудностей. Среди солдат охраны было много сосланных из армейских частей за всякие провинности. Они не были лояльны правительству и серьезного сопротивления не оказали бы.

Были ли вокруг воинские силы, способные прийти на помощь читинскому коменданту?

С этими силами дело обстояло так. Еще в 1826 году Лавинский, обдумывая надежные способы охраны преступников, писал Дибичу о войсковых возможностях Нерчинского края: «В Селенгинске находится половина 7 роты Иркутского гарнизонного полка, в коей считается рядовых 91 человек. (Из них ежедневно в карауле по 8 постам употребляется 24 человека.) Там же артиллерийского гарнизона – 55 человек. В Верхнеудинске инвалидная команда состоит из 123 человек. (Из них ежедневно в карауле на 19 постах 58 человек.) В Нерчинске инвалидная команда из 150 человек. (Из них ежедневно в карауле на 12 постах 36 человек.)

Соображение сие представляет возможность из упомянутых инвалидных команд составить, хотя бы на время, отдельную команду из 150 человек таким образом.

а) Находящуюся в городе Селенгинске полуроту гарнизонного полка из 91 человека перевести в город Верхнеудинск, а вместо караула в Селенгинске содержать токмо самые необходимые Артиллерийским гарнизонам, там находящимся.

б) Из Верхнеудинской инвалидной команды взять 91 человек для Нерчинских заводов, а посты, ими занимаемые, содержать таким же числом гарнизонных солдат по переводе их из Селенгинска.

в) Из Селенгинской команды в город Нерчинск взять 59 человек, которые вместе с взятыми из Верхнеудинска составят 150 человек для Нерчинских заводов особой команды».

Этот войсковой пасьянс был вызван тем, что некоторые части, как, например, полурота Иркутского гарнизонного полка, были совершенно небоеспособны.

Таким образом, набрав с трудом 150 человек для охраны государственных преступников, Лавинский совершенно оголил край.

В случае разоружения декабристами охраны сколько-нибудь значительных воинских частей не было вокруг на пространстве в сотни верст.

Солдаты горного батальона – плохо обученные и вооруженные – были разбросаны по рудникам.

От Читы до Иркутска гонец, выехавший в день предполагаемого восстания, мог добраться за две недели.

Но для того, чтобы перебросить в Читу из Иркутска сколько-нибудь значительный воинский контингент, понадобилось бы самое меньшее месяц – для кавалерии, а для пехоты, перебрасываемой на подводах, – и того больше.

Если учесть, что декабристам для сборов, ремонта судна – в случае необходимости, – погрузки и отплытия нужно было буквально несколько дней, то в запасе у них до прибытия карательного отряда оставалось больше месяца. Они давно бы уже плыли по Амуру – вне досягаемости для русских властей.

Психологическая реальность побега не вызывала сомнений у людей, прекрасно знавших читинских узников.

Матвей Муравьев-Апостол, живший в это время на поселении в Вилюйске, вспоминал: «Раз зашел ко мне наш комиссар. Я заметил, что он имеет мне что-то сообщить, а между тем не высказывается. Вследствие настоятельной просьбы моей не скрывать от меня полученной им вести, он предупредил меня, что дошедший до него слух несомненно встревожит и огорчит меня. Ему писали из Якутска, что в Иркутске пронесся слух, будто товарищи мои, заключенные в Читинской тюрьме, силою вырвались из острога и бежали. Само собой разумеется, до какой степени смутил и огорчил меня его рассказ. Вспомнив о задушевных друзьях и близких моих родственниках, находящихся в числе читинских узников, я впал в несказанную тоску. Хотя я и силился успокоить себя тем, что слухи эти ложны и преувеличены, но, с другой стороны, приняв в соображение тяжелую участь, постигшую людей в том возрасте, когда кипят страсти, чувствуется избыток сил душевных и самое отчаянное предприятие кажется осуществимым, я приходил к горькому заключению, что в этих слухах есть и доля правды».

Побег был реален и психологически оправдан.

Но, кроме всего прочего, для побега были необходимы деньги. И большие деньги. Ведь при благополучном исходе побега отнюдь не всякий американский шкипер согласился бы везти, поить и кормить десятки людей даром. А по прибытии в Америку тоже надо было долгое время на что-то жить. Ведь связаться с родственниками в России было совсем не легко.

Наличных денег у тех жен государственных преступников, которые уже были в Чите или должны были приехать, оставалось очень мало. В Иркутске их подвергали обыску и большую часть денег, в соответствии с инструкцией, отбирали.

30 июля 1827 года Лавинский доносил Дибичу об изъятии денег у Нарышкиной и Ентальцевой: «Через наряженную комиссию освидетельствовали имущество их, и оказалось наличными денег у Нарышкиной 6000 руб., а у Ентальцевой 1965 руб., из числа коих выдано на прогоны и путевые издержки до Читинского острога: первой 1000 руб., а последней 465, а остальные сданы для хранения в Иркутское уездное казначейство».

Жене Никиты Муравьева из 5320 рублей, бывших у нее «на прогоны, одежду и питание», дали с собой 750 рублей.

Жене Василия Давыдова – 600 рублей.

А путь от Иркутска до Читинского острога был дальний и дорогой.

Денег в Чите было мало.

Бежать без денег было невозможно.

Получить деньги можно было только из России – тайно.

И был еще один вопрос – как посмотрят на эти планы те самые родственники, которые должны были дать деньги и впоследствии помогать беглецам.

Речь, естественно, шла о родственниках богатых декабристов.

Вопрос этот был совсем не ясен.

Полина Анненкова вспоминала о том времени, когда декабристы еще сидели в крепости: «Между тем у меня появилась очень смелая мысль, которую я решила привести в исполнение, это увезти Ивана Александровича за границу. А случай познакомил меня с одним немцем, который продавал мне свой паспорт за 6 тысяч рублей. Беспрестанно бывая в крепости, я познакомилась там со многими и узнала, что вывести оттуда Ивана Александровича было бы не так трудно, как казалось сначала. Потом мы могли сесть на купеческое судно и с помощью паспорта, под чужим именем пробраться далее. Но для этого необходимы были деньги, и много денег, а у меня их не было». Когда же она обратилась за помощью к матери своего жениха, то произошло следующее: «…Когда я стала говорить ей о своем намерении увезти Ивана Александровича за границу и просить в этом ее содействия, она откинулась назад в своем кресле и отвечала: „Мой сын беглец, сударыня?! Я никогда не соглашусь на это, он честно покорится своей судьбе“».

Все эти проблемы требовали решения. А решить можно было, только связавшись с Россией – тайно и надежно.

Письма декабристов и их жен, отправляемые почтой, тщательно просматривались. Тут нужен был курьер.

До осени 1827 года такой возможности у читинских узников не было.

7

4 июня 1827 года сенатор князь Куракин писал шефу жандармов из Тобольска: «Генерал! Получив донесение о прибытии в Тобольск двадцатой партии арестантов, в числе которых находилось трое государственных преступников – бывшие офицеры Черниговского пехотного полка, – я отправился секретно в тюрьму, сопровождаемый одним полицмейстером, которому отдал соответствующие распоряжения… Сознаваясь, что они не имели никакого права на милосердие государя, они все трое очень горевали по тому поводу, что с более виноватыми было поступлено менее строго: их везли на почтовых и приговорили к каторжным работам на срок, тогда как они шли пешком в цепях в течение девяти месяцев, будучи смешанными с убийцами и разбойниками с большой дороги и имея, сверх того, в перспективе сделать таким же образом еще 4300 верст, а также, что они осуждены на пожизненные каторжные работы… Я излагаю все эти подробности, генерал, потому, что дал Вам обещание ничего от Вас не скрывать, а Вы обещали мне не утомляться чтением этих подробностей, как бы мелочны они ни были.

Не входя в подробности тех приемов, которые я употреблял для того, чтоб раскрыть их сокровенные чувства как в отношении того, что могло их вовлечь в этот ужасный заговор, так и для того, чтобы заставить их в этом раскаяться, – я ограничусь сообщением Вам результатов и сделаю это по чистой совести. Все трое в общем удручены своим положением. Последнее очень естественно, так как положение это ужасно, но не в этом дело.

Самый старший из них, по имени Соловьев, бывший барон и штабс-капитан, несомненно тот из троих, который испытывает искренние и истинные угрызения совести: он не позволил себе ни одной фразы, ни одного слова, ни одного оправдания (последнее было бы и невозможно), – даже извинения, чтобы уменьшить свое преступление… Прибавлю, что один вид этого несчастного доказывает искренность его признаний, так как он не мог ни слушать меня, ни мне отвечать, не обливаясь слезами…

Второй, по имени Сухинов, бывший поручик (участник последней войны против французов до вступления в Париж, получивший 7 ран), сознавая, что заслужил свою участь, старался ослабить свой поступок, выставляя на вид тиранство полковых командиров, бригадных и дивизионных генералов, – тиранство, которое, приводя в отчаяние, было причиною его несчастия и вовлекло его в заговор с тем большей легкостью; о существовании же заговора он не знал еще за несколько месяцев до события. На мой вопрос о цели, которую он себе ставил, присоединяясь к заговорщикам, он брал Бога в свидетели, что у него не было никакого злого умысла против особы покойного императора, но что их целью было просто приобретение свободы. „Свободы! – возразил я ему: – Мне это было бы понятно со стороны крепостных, которые ее не имеют; но со стороны русского дворянина?.. Какой еще большей свободы может желать он, чем той, которою мы все пользуемся благодаря нашим монархам со времен Екатерины Великой до наших дней!“ На этом он замолчал, перестав жаловаться на свое несчастие…»

Сенатору князю Куракину не пришло в голову, что человек может рисковать всем не ради личной своей свободы, но свободы других, крепостных например.

Этой простой вещи многие не могли понять. Люди искали в замыслах мятежников личные виды, как тогда говорили, и, естественно, приходили в недоумение: зачем русскому дворянину печься о свободе? Зачем князю Волконскому, владельцу обширных поместий, обладателю тысяч крепостных, ввязываться в рискованный заговор? Чтобы стать из генерал-майора генералом от инфантерии? Но он и так бы дослужился до высоких чинов… Непонятно.

Николай прежде всего сказал арестованному Трубецкому: «Что было в этой голове, когда вы, с вашим именем, с вашей фамилией, вошли в такое дело? Гвардии полковник князь Трубецкой!.. Как вам не стыдно быть вместе с такой дрянью!..»

Николай не лицемерил: он был искренне поражен этой нелепой, на его взгляд, ситуацией.

Да что Николай! Полковник Булатов, храбрый и честный человек, попавший в заговор по стечению обстоятельств, был уверен, что Трубецкой хочет узурпировать русский трон.

Всем этим людям оказалась недоступна такая ясная формула Радищева: «Я взглянул окрест меня – душа моя страданиями человечества уязвлена стала».

Но как бы то ни было – спасибо Куракину. Благодаря ему мы знаем, что Сухинов после многомесячного пешего кандального пути обличал перед ревизором царившую в армии несправедливость и толковал ему о достижении свободы.

В это же время – возле Тобольска – черниговцев догнала Елизавета Петровна Нарышкина, ехавшая в Читу к мужу.

В разговоре Сухинов сказал ей, что менее всего думает о смирении и покорности.

Нарышкина уговаривала черниговцев терпеть, говорила о скором облегчении, когда придут они в Нерчинск. Дала им триста рублей.

До Нерчинска оставалось им идти четыре тысячи верст.

8

В Петербурге донесение Лавинского о Горлове было представлено императору.

22 июня 1827 года Лавинскому был отправлен ответ:

«Секретно!

…Государь император за таковой противузаконный поступок действительного статского советника Горлова высочайше повелеть соизволил предать его суду Тобольской уголовной палаты».

Но затем решение было Николаем пересмотрено, и в силу особой важности преступления дело было передано суду Правительствующего Сената.

10 августа Лавинский получил соответствующий указ.

Горлов был вызван в Петербург.

9

В конце сентября 1827 года в Читу из Благодатского рудника были переведены восемь государственных преступников первого разряда.

Они должны были прибыть раньше, но отправка из Благодатска задержалась из-за того, что между Благодатском и Читой восстали каторжане и блокировали дорогу.

Вместе с преступниками прибыли и их жены – Трубецкая и Волконская.

Особенно важен был приезд Трубецкой.

Новоприбывших посвятили в планы побега. Их согласие могло снять главное препятствие – отсутствие денег. Состоятельные люди (кроме уже находившихся в Чите Никиты Муравьева, Нарышкина, Ивашева) – Трубецкой, Волконский, Давыдов, Артамон Муравьев – были среди этих восьми.

И сразу же начались действия.

Завалишин писал: «Было одно обстоятельство, которое могло сделать побег бесцельным и приравнять его к самоубийству. Что, если, как утверждали иные, Амур в одном месте верхней части его прегражден порогами? Спустившись по Амуру в более теплую местность, мы могли на левой пустынной стороне, где не было опасности от китайцев и маньчжур, выстроить за зиму себе зимовье, запастись припасами, имея ружья и рыболовные снасти, и, сохранив лодку, продолжать плавание весною. Но если бы мы встретили в верхней половине Амура препятствие для плавания на лодке, то уже никаких средств для продолжения побега берегом не было, по невозможности тащить на себе все запасы, да не было бы потом и средств для постройки лодки за порогами. Итак, необходимо было прежде приступа к исполнению плана тщательно исследовать, существуют ли действительно пороги или нет? Разрешить этот вопрос выпало на мою долю по двум причинам: во-первых, потому, что я более всех настаивал на исследовании, не любивши никогда делать что-либо наобум; во-вторых, потому, что из всех нас только я один имел сведения об Амуре на основании знакомства с планами имевшего виды на Амур правителя Российско-Американской компании Баранова и рассказов мне лично бывших иркутских губернаторов Трескина и Корнилова, а более всего из сведений, собранных мною при переезде моем из Калифорнии через Сибирь в 1824 году, в особенности из полученных от зверопромышленников, возвращающихся из колоний в Россию на корабле „Волга“, который я вел из Ситхи в Охотск.

Узнав от работавших в каземате плотников из поселения, что некоторые бывали тайком на Амуре для промыслов, я отправил туда двух из них наиболее смышленых, из которых один, бывший там не раз уже, достиг Жиганского хребта, где предполагались пороги, и узнал от наших беглых и охотников, что никаких порогов нет, а товарищ его дожидался с запасом провизии в Хомаре. За исследование кроме 50 рублей, данных вперед, они получили по условию 150 рублей; добавка к этому, что оба эти поселенца были раскольники и, очевидно, догадываясь о смысле исследования, давали понять, что и они будут очень рады бежать с нами, а они могли быть нам очень полезны, потому что были отличные плотники. На исследование употребили они полгода и сведения доставили вовремя, в марте 1828 г…»

В середине октября были отправлены раскольники на разведку Амура, а в начале ноября княгиня Екатерина Ивановна отправила в Москву свою горничную Авдотью с письмом.

Письмо было тщательно спрятано.

Ответ и деньги необходимо было получить до июля 1828 года – времени побега.

Предыдущая главаГлава 81 из 84Следующая глава