Когда в руках фотоаппарат, мне становится проще. Марию как будто накрывает полупрозрачной пленкой, и за пленкой не совсем понятно, она ли это. С фотоаппаратом в руках я с головой ухожу в охоту и на время могу не думать о том, что в груди зияет огромная, спекшаяся по контуру дыра.
«Зачем я ей такой? Нужно уехать из Берлина. Чтобы она меня больше никогда не нашла. Чтобы мы случайно не встретились на улицах города. Попрошу рекомендацию, найду работу в другом месте. Сниму там квартирку и залягу на дно. Лишь бы она меня не нашла».
Я сжал холодный корпус фотоаппарата и огляделся по сторонам. Мария…
– Если не человеком, – начала она как-то раз, – я бы хотела быть маленькой семейной лавкой с самыми свежими фруктами и овощами в провинции. Чтобы все гипермаркеты и сети магазинов и дальше кружили головы до неприличия огромным ассортиментом и акциями, а у меня – банка меда местного производства, у меня соседи в проходе никак не наговорятся о вчерашней ярмарке, у меня местный старик шапку обронил и вечером за ней обязательно заглянет, а заодно расскажет анекдот. И мало кто обо мне слышал там, где начинаются большие дороги: там садятся в свои машины большие люди и мчатся за новыми акциями, чтобы заполнить вместительные багажники, а потом холодильники.
– Тогда Берлин точно не для тебя.
– Не для меня. – Мария даже не возражала. – Но что-то держит. Это замкнутый круг. Берлин приучил нас его не любить и тем не менее оставаться в нем дальше. Как будто эта нелюбовь определяет и оттачивает наши формы. Оправдывает каждый прожитый день. Берлин постоянно или на исходе зимы, или на исходе лета. Или в ожидании снега, которого не будет. Ты никогда не замечал?
– Что? – Фотоаппарат в моих руках согрелся, а пленка, за которой оставалась смазанная Мария, растворилась. И вот она говорит со мной, совсем как настоящая. Повторяет все то, что уже когда-то произнесла.
– Каждый раз, когда зимой я смотрю прогноз погоды на месяц вперед, в конце месяца непременно обещают снег. И там все эти картинки облаков с плотными снежинками. Такое постоянное обещание снега, который выпадет в самые крайние дни прогноза. И вот проходят дни, недели, и я снова смотрю прогноз на месяц вперед, и снег снова где-то в конце, хотя должен был быть уже сегодня. А потом вдруг наступает весна. И не то чтобы сразу тепло. Но тебя как будто обманули.
Вот уже три недели без нее. Она прилетела назад, но не звонит и не заходит. Это правильно. Разве не этого я хотел? Достаю из рюкзака коробку с полароидными снимками Марии, а там горбатые киты и бесконечный, холодный океан. Я вдруг почувствовал ее руку на своем спинном плавнике.
Берлин как будто оцеплен полигональной сеткой, которую можно тянуть за точки пересечения, сближая или растягивая пространства между ними еще сильнее. И вот в этой неоднородной деформации города, под сеткой, можно разглядеть таких же искаженных, но уже во временном пространстве, людей. Мне поначалу казалось, что в Берлине поздно взрослеешь. Что ты в тридцать и сорок – беспробудный ребенок, катающийся на велосипеде. Молодящийся, пускающий на ветер свое ребячество. Что эта свежесть – она паническая.
В Берлине – как в детском манеже, думаешь поначалу. Но нет же. Со временем начинаешь понимать, что в этом городе, напротив, ты вдруг обнаруживаешь себя слишком быстро повзрослевшим, настолько быстро, что взросления было не проследить. И ты такой зрелый в двадцать пять, слишком зрелый и слишком затасканный всяким херевом, и тебя резко оглушает по голове сорвавшимся с берлинского потолка осколком облака, заледеневшим меж ребер полигональной сетки где-нибудь над Варшауэр Штрассе. И время застревает, стиснутое меж рельсов, протянутое от светофора к светофору, распоровшее перекресток и юзом вылетевшее на встречку, проложенное под арками эс-банов, переделанных под клубы, и затянутое на твоем животе. И ты такой, рано повзрослевший, вдруг перестаешь становиться еще старше, совсем как тот мальчик по адресу «вторая звезда направо и прямо до утра». Чтобы прокрутить назад и переиграть себя самого, как будто так вообще можно. А тем временем клетки-суицидники в твоем мозгу решают устроить мозговой штурм с лучшими коучами по четкой постановке целей и их успешной реализации. И уже распланировали для тебя какую-нибудь болезнь. А ты все листаешь каталог винтажного новодела, потому что от удара по голове тебе напрочь отшибло мысли о взрослении. Ты уже не можешь без мощной дозы стимуляторов, от которых твоя свежесть вздувалась бы, как вены от резкого прилива крови, пока кто-то растягивает за точки пересечения развернутую над целым городом сетку, искажает время и пространство вокруг тебя, постоянно увязающего где-нибудь или на исходе зимы, или на исходе лета. Или в ожидании снега, которого в этом сезоне тоже не будет.
Ее рука поднимается выше по спине, к самому дыхалу, а потом ложится мне на голову и застывает. Я опускаю рыло под воду, и бездонная тьма затягивает меня глубже, как если бы критически опустившийся нос самолета потянул вниз за собой весь корпус. Но она удерживает меня еще крепче, и я зависаю.
– Неуютно мне на Варшауэр Штрассе и Александерплац, – говорит она однажды. – Нет, ты не подумай… Я люблю Берлин. Если большой город, то только Берлин на всем земном шаре – из всех зол выбираю меньшее. Но вот помню, я такой же была в свои первые пару лет в Германии. – Мария прикладывает руку к лицу, неумело скрывая накатившее чувство неловкости. – И вот теперь они, импортированные специалисты и их завороженные подруги жизни. Так вот, эти «наши» натурализированные энтузиасты-ярмарочники, свежачки в розовых очках дополненной реальности, аккуратненько видео уличных музыкантов и всякую разную незапрещенку поснимают, в фейсбук для полубывших друзей из восточноевропейского загерманья подгрузят. Сама так делала. И притом не жизнь роскошную транслируют, а простоту – такую, как пять копеек. Мол, вы там всё о евроремонте да о зимней резине, а мы тут блинчики горячие под глинтвейн теперь уплетаем, и вон какая елка сказочная на фоне, шары на месте, никто не растащил. А летом клубнику с полей собирали, а вот здесь я на траве валяюсь посреди города, потому что можно. Кофе в старой кофейне пью, куда только в подвернутых штанишках пускают. «Сони Центр» вечером ослепляет, Потсдамер Плац вылизана, крыша Рейхстага в солнечных лучах, и все дела. Телебашню осветили картиной Мунка, даже ретро-фильтры не нужны. И свобода тут такая, что просто на хлеб мажь, и хлеб упадет свободой кверху. И пиво можно не из пакета, и дети в лужах беснуются, и пусть: самовыражаются ведь. А старики-то, старики! – танго танцуют, в лифтах здороваются, даже приебываются как-то элегантно. Веганы, вон, смотри, прошли. Как узнали, что веганы? Да у них слова-паразиты с высоким содержанием белка, почти как наши, только полезнее, и животные целы. А еще тут такой андеграундный мир интеллектуалов! Приходишь, тебе вешают лапшу, делаешь вид, что прогибаешься от свалившегося на тебя озарения, выходишь за ворота и срочно идешь в хваленую бургерную. Но вот через пару лет те энтузиасты, уже бывшие и не совсем свежие, завалились на поребрик, обстоятельно проблевавшиеся Берлином, потому что он такой, что ты его ешь, им же запиваешь, и поначалу наслаивается он в тебе вполне-таки хорошо, особенно к пяти утра. А днем у тебя заплывшие глаза, Александерплац объезжаешь стороной, шарф колет, термин[45] как кость в горле, пятница-дальше некуда. И срал ты уже давно на уличных музыкантов в псевдоромантическом ореоле. И ведь хорошо тебе, потому что по-настоящему как-то, честно.
Вода закрутилась в огромную воронку, и меня стало в нее затягивать. Ее руки вцепились в мои бока, удерживая меня изо всех сил на поверхности. Небо над океаном сгустилось и почернело.
– Не падай, слышишь? – прозвучал голос Марии у самого уха. – Нам сейчас помогут.
– Я могу плыть. Отпусти руки, и я уплыву. Возвращайся на дрифтер, иначе утонешь.
– Ну какой еще дрифтер, Сандрик?
– У меня жабры.
– Ты просто насмотрелся этих снимков. – Она внезапно забирает из моих рук подаренную коробку и прячет ее обратно в рюкзак. А потом множество щупалец огромного зверя обхватывают мое туловище, вырывая меня из ее рук, и заглатывают целиком.
Темп вымирания видов ускоряется. Ты поставил чайник, разложил продукты. Темп вымирания видов ускоряется. Ты копаешься в прошлогодней куртке. Темп вымирания видов ускоряется. Из кармана заначка выпала кислоты. Встань и иди. Туда, где пришли и встали. Ты забыл на работе ключи от дома. Встань и иди. Туда, где пришли и встали. Ты забыл подъезд, и этаж, и город. Встань и иди. Туда, где пришли и встали. Ты забыл, как пахло весной девяносто три. Отряхнись от пыли, вдохни копоть. Лес горит. Две недели горит лес. В дверь стучат свидетели Иеговы. Лес горит. Две недели горит лес. Богу – богово. А тебе с другими – бок о бок. Лес горит. Две недели горит лес. Чей-то номер. Смотришь: до боли знакомый. Обнаружена экзопланета-двойник Земли. Ты распахиваешь окно пустой комнаты. Обнаружена экзопланета-двойник Земли. Снился сон: ты лежишь, ничей и распоротый. Обнаружена экзопланета-двойник Земли. Мама забыла тебя забрать, ты стоишь у будки. Пахнет горячим хлебом весна девяносто три. Мама забыла тебя забрать, ты стоишь у будки. Сколько их, прошлогодних курток, еще впереди… Мама забыла тебя забрать, ты стоишь у будки. Но присмотрись поближе: это совсем не ты.
– Странно. Ты сказал, что у тебя жабры.
– Да, мне казалось, что я – горбач.
– Жабры? Так. Надо закреплять школьный материал. Ну, предположим, что ты – горбач, да еще с жабрами. Посреди Шпрее у Обербаумбрюкке.
– А потом меня проглотил гигантский зверь.
– А пить так зачем, чтобы потом все это видеть? Ты не просыхал всю последнюю неделю, возвращался домой глубоко за полночь. Ты что-нибудь еще принимал? Сандрик, это же совсем не о тебе. Это не ты.
– Не понял. Откуда у тебя такая информация?
– Только не говори, что это неправда, Сандрик. Вот только не говори.
– Но что за голословные. Постой, ты что, следила за мной? Все дни напролет? Не звонила, не приходила, но следила? – возмутился я.
– Хотелось подойти, вырвать бутылку из твоих рук и разбить ее о твою голову. Все те бутылки. Ненавидела тебя, а уйти не могла. И себя за это ненавидела.
– Зря все это. Я недостоин такого изнашивания нервов.
– Ничего страшного. Я сидела иногда поодаль, ну, где-нибудь на лавочке, брала себе китайской еды в коробке. Мне было интересно, что дальше. Вот что дальше? Что с тобой станет?
– Спортивный интерес?
– Абсолютно. Посмотреть, когда же ты сдохнешь, – выдавила Мария, стиснув челюсти, чтобы не заплакать.
– Что же не дала мне сделать это у Обербаумбрюкке? Я был почти у цели.
Она медленно, почти зло покачала головой.
– Я и сейчас ненавижу тебя. Все эти слова, твой голос. Циничный тон. То, как ты смотришь.
Я огляделся: это была моя съемная квартира, моя спальня, моя кровать, а я за эти недели так заново и не привык просыпаться у себя.
– Как прошли дни на Лансароте?
– Остров, на котором нет ничего. Особенно если отъехать подальше от поселений.
– Ты же этого искала, не так ли? Уединения.
Мария не ответила, только выдохнула и решительно встала со стула.
– Ладно, проспись. А мне пора, у меня дела. – И пошла к двери.
– Вот черт. Точно, вспомнил! – Я резко вскочил на колени, и кровать подо мной затрещала. Хотелось удержать Марию, ускользающую в размытые пространства по краям поля зрения.
Она оглянулась у порога спальни.
– Киты же – млекопитающие, – говорю.
– Да не может этого быть! – Мария снова отвернулась, взявшись за ручку двери.
– И у меня ключи от твоей квартиры все еще в связке.
– Я помню.
– И я тебе вовсе не нужен. Зачем все это тебе?
– Да, помню эти слова тоже.
– И мужчина у тебя другой там уже. Серфингист лансаротовский, полагаю.
Мария лениво оглянулась на меня.
– Даже два. Не смогла между ними выбрать. – Она запрокинула голову, будто прокрутила в памяти что-то потрясающее.
– Дура ты! – Я дотянулся до первой попавшейся книги на полке и с размаху кинул ею в Марию. Она ловко увернулась, опустилась на пол и нарочито медленно подобрала книгу с помятыми страницами.
– Это же Стругацкие… Ты кинул в меня Стругацкими?! Посмотри, переплет отошел! – Она вытянула книгу перед собой, будто мертвую птицу в руках. – Сандрик, ты совсем уже?…
– А как тебе Пелевин? Получай.
Мария сорвалась с места и бросилась на меня.
– Ненавижу тебя! За все ненавижу! За то, что оставил меня одну в этом чертовом городе! За все эти недели, которые мы потеряли навсегда! Лучше бы тебя тогда все же пристрелили, чтобы ты никогда больше не смог делать мне больно! – Она порвала на мне футболку и уже без сил припала лицом к моему лицу, позволяя себя раздеть.