К книге
Дом из парафинаЧасть II Выброшенные на берег. Безымянные пригороды
79%
Часть II Выброшенные на берег. Безымянные пригороды
31

Я лежала на заправленной кровати и смотрела в белый потолок. В нем я нашла свой новый островок безопасности. Кроме редких неровностей штукатурки и невзрачного свисающего плафона меня не отвлекало больше ничего. Если бы меня тогда спросили, куда бы я улетела из Берлина, я бы захотела раствориться в белом цвете этого потолка.

Сандрик в соседней комнате писал свою книгу, и я слышала стук клавиатуры, от которого все сильнее уволакивало в сон. Но потом эти звуки вдруг срывались, как неожиданно разрифмованный стих, как цифровая музыка на расцарапанном компакт-диске, и снова продолжали сбивчиво тянуть лямку его мыслей. Я тогда лежала и гадала: что выпало из головы Сандрика первым: мысль, которую он преследовал, или расположение букв на клавиатуре? Или это уже расстройство мелкой моторики? В этот самый момент мои глаза опускались к стене, а там – картина, зеркало, полка с книгами. И все эти предметы снова возвращали меня в сознание. Я тогда спешно поднимала взгляд на потолок и благодарно вбирала белый.

– Сандрик! – позвала я его будто против собственной воли. – Ты мог бы подойти ко мне? Я лежу в спальне. – И я прикусила кулак в ожидании его действий.

– Да, конечно. – И мне послышалось, как Сандрик встал от рабочего стола и пошел. С кровати, через узкий видимый проем, я увидела, как он вышел из соседней комнаты и уверенным шагом направился в кухню. А потом резко встал. Я вдавила зубы в кулак. Он оглянулся, потянулся за стаканом и налил себе воды. И после пришел ко мне со стаканом недопитой воды в руках.

– Все хорошо, Маш? – спросил он ласково, как ни в чем не бывало. – Уже начала собирать чемодан? Я все жду отпуска. Жаль, что он начинается не завтра.

– Всего-то пару дней, и улетим. Я просто звала тебя… – начала я, уткнувшись в подушку.

– Ну вот я и здесь.

– Ты ведь шел ко мне?

– В смысле?

– Ты встал из-за рабочего стола, чтобы прийти в спальню, а оказался в кухне. Ведь так?

– Бог ты мой. – Сандрик устало оглядел комнату, стараясь не смотреть мне в глаза. – Я очень хотел пить, и твой голос не показался мне тревожным, поэтому я решил, что ты дождешься, пока я выпью воды и уже после приду к тебе.

– Сандрик. Послушай. – Я не верила ему. – На начальной стадии ты способен на критическую оценку своего состояния. И на принятие мер. Ты просто вовремя спохватился, что стоишь в кухне. А потом вспомнил, что я тебя.

– Да хватит уже! – перебил Сандрик и с размаху кинул в стену стакан, который вдребезги разбился, оставив на стене мокрый след. – Со мной все в порядке, слышишь? Слышишь?! – И Сандрик бросился ко мне на кровать, взял мою голову в свои большие руки, прижался лбом к моему лбу и закрыл глаза. – Да что происходит?…

– Я знаю, ты скрываешь это, – не унималась я, но уже шепотом. – Ты просто скрываешь. Ты потерялся в квартире. Скажи мне честно, ты же потерялся в квартире? – И я впилась пальцами в его руки. – Просто будь со мной честен. Не выкручивайся. Я должна знать все.

– Когда это происходит, мне становится так страшно, – сдался Сандрик. – Как будто мой мозг усыхает. И страшно, что ты все еще здесь, а меня как будто уже нет.

– Сандрик, все будет хорошо, – говорю я себе и проваливаюсь в его руки. Когда мне страшно, всегда спасают его руки. В эти минуты не остается никакого сомнения, что он меня помнит. И тогда по нарастающей становится легче. Внутри меня просыпается голод по Сандрику. Он меня заземляет, и там, прямо на сырой и теплой почве, отмерив себе короткий отрезок времени, я проживаю его от начала до конца без страха. Утоляя голод на короткую дистанцию.

* * *

Иногда я просыпаюсь и, еще не успев открыть глаза, пытаюсь определить, где я. С какой стороны окно, а с какой дверь. Это даже интересно: как будто меня долго крутило на вращающихся аттракционах, а потом отбросило так далеко, что это уже другой город, другая земля. Нет, это место даже не похоже на город. Это где-то за городом: там случайные старые вывески, кривые столбы и покинутые дома – так мне все представляется, если и дальше не открывать глаз. И вот я лежу и не знаю, где окно, а где дверь. И мне хорошо: от пьянящей дезориентации я как будто проваливаюсь, выпадаю из реальности. И уже не так страшно.

Я все еще не разобралась: депрессия – это болезнь разума или мозга? Если она, как рак, поражает мозг, нарушая его химический состав, значит, личность никак не затронута. Значит, мама не виновата, потому что все ее старания что-либо исправить были бы тщетными: она не смогла бы победить болезнь, поразившую ее клетки. Ее мозг неисправен на биологическом уровне. А если депрессия поражает разум? Значит, мама оказалась недостаточно сильной, чтобы преодолеть сложности?

На острове Беринга никто и не думал лечиться от депрессии. Там было в ходу немного другое слово: «депрессуха», и его обычно применяли в дни, когда не было интриг, шокирующих новостей или хорошего улова. Мама и не думала, что ей необходимо лечение. Лечили больных, а депрессия ведь не болезнь. Это просто «от плохого характера, от эгоизма». Мама же со своей стороны упрекала других в непонимании. Она верила, что дело не в сложном характере, а в неумении найти компромисс, чтобы спасти ее от того, что ее подавляло. Ни один из нас даже не догадывался, с каким внутренним зверем имела дело мама.

И вот я лежу сейчас рядом с Сандриком, сполна ощущаю радость от его присутствия и пытаюсь бороться с приступами страха сама, без заглушающих таблеток. Как долго я так смогу-не знаю.

А еще мне страшно окунуться в этот процесс с головой и перебирать препараты, которые наконец подойдут именно мне. Все это походит на подкидывание монетки, которая падала бы всегда на ребро. Я не верю, что боль задвинется назад. Чтобы преодолеть боль, таблетки станут вытравлять во мне волю: без воли к сопротивлению я, может, и приму страдание. А чтобы задвинуть эту боль, нужно заглушить мои чувства к Сандрику. Даже если таблетки способны на это, я бы предпочла болеть дальше.

Меня тревожила высокая наследственность депрессии. И хотя мама никогда не ходила к врачам за точным диагнозом, я была почти уверена, что она переживает хроническую депрессию. До первых признаков болезни Сандрика я никогда не уходила в себя так глубоко. Даже после смерти отца мне удалось не сломаться. И депрессия казалась мне раньше действительно участью слабых, тех, кто захлебывается жалостью к себе. Тех, кто хочет постоянного внимания, кто думает, что знает и чувствует больше, чем другие. А теперь я ухожу в этот омут, и руки, которые могут меня удержать, сами бросают меня туда.

Я часто смотрела на маму в моменты ее уныния и старалась разобраться: испытывает ли она симптомы депрессии от конкретной боли или просто от отсутствия радости? Кто-то скажет, что это и есть боль – если ты не ощущаешь радости. Наши унылые командорские будни вообще особо не располагали к радости. Но они и не приносили боли. С возрастом я все больше осознавала, что мамина боль уже давно стала фантомной, даже если она когда-то случилась. Вместо нее осталась скалистая почва, на которой ничего не может прорасти. И мама страдала от своей собственной внутренней пустоты. Она с годами так сильно изменилась, а пустота так широко охватила ее изнутри, что радости действительно не осталось места. Такой категории для мамы больше не существовало.

Как-то раз она тем не менее обрадовалась новой плетеной корзине, купленной непонятно для чего в Петропавловске-Камчатском. Уже по возвращении домой, на остров, она в приподнятом настроении возилась с корзиной, подбирала ей подходящее место в кухне, советовалась с отцом, а он долго на это смотрел и не сдержался:

– Да ты приболела!

Мама не говорила с ним три дня. А через три дня, долго терпевшая, заявила, что если признаки радости у нее – это болезнь, то все ее симптомы снова позади.

– Я выздоровела, – заключила она и еще неделю не общалась с отцом, чтобы он сполна прочувствовал ее «выздоровление».

– Нам нужно на повторное МРТ, – осторожно напомнила я Сандрику, и он отвернулся.

– И мне выпишут какое-нибудь плацебо.

– Это не так.

– Да все не так.

* * *

Утром, по возвращении из отпуска назад, в Берлин, мы попрощались на перекрестке и отправились на свои работы. Мне уже не впервой скрываться за углом и наблюдать за Сандриком, переходящим дорогу, сворачивающим по пути: все ли он делает правильно? Где именно он замешкался? Почему остановился?

В тот самый день я наконец поняла, что все придумала. Что Сандрик, оказывается, совсем не болен. Что я медленно схожу с ума, и меня начинают преследовать навязчивые идеи. Это непростое открытие настигло меня посреди переполненной, шумной улицы. Шаги по асфальту сгустились в один глухой вяжущий звук, трение о меня чужих плеч отдавалось отрывистыми вибрациями где-то в позвоночнике. К горлу начал подступать упругий шар, потом он остановился и всосался в затылок, оттуда – под теменные кости, и последнее, что я успела увидеть, – это западающий горизонт и море.

После Берлина, в отпуске, я наконец снова увидела звезды. Это случилось на острове Стромболи, где надо мой навис ковш Большой Медведицы и звезды расположились даже на черном горизонте. Край гекконов и расписных плиток днем, Стромболи становится обозревательным пунктом звездных точек, если смотреть в живую черноту, которая начинается там, где скалы точит вода.

Стромболи настолько маленький, что у него наверняка есть свой личный номер телефона. И вот звонишь, а на том конце так и отвечают: остров Стромболи на связи. Сандрик тянет меня за руку вперед, и я, шагая за ним, вязну местами в мягкой почве. Из всех Эолийских островов наш, если смотреть издалека, с парома, – самый мрачный и не располагающий к себе кусок земли. Над ним постоянно нависает огромное облако дыма и газа, отбрасывая тень вокруг себя, и сам остров похож на фантомный объект, который вот-вот затянется в это облако и исчезнет. Но так кажется поначалу. Достаточно подплыть поближе, и все становится проще. Под маской монстра скрывается ранимая, ветхая земля, которая протягивает к тебе руки-скалы.

Но у любой ранимой души есть свои незатянутые раны. Если хочешь их увидеть, тебе придется непросто. Остров не открывается никому, кто остается у берега. Можно только прислушиваться к постоянному гулу, который едва доносится с самой вершины: там действительно что-то происходит. И там, на вершине, мы еще меньше. Мы там – ничьи.

Даже уютный и ничем не угрожающий быт Стромболи вдоль береговой линии все равно медленно меняет тебя, приземляет. Особенно если ты сам – из большого города и кажешься сам себе большим. Здесь все настолько просто, что даже Сальваторе, как оказалось, – самое обычное сицилийское имя, которым называют и детей через одного, и улицы. Говорить не по-итальянски – это не дурной тон. Это просто излишне для местных. Местные не любят излишков – у них всего по одному: одна на остров библиотека, один музей, одно футбольное поле, утонувшее в песке, одно почтовое отделение, и нет дорожных знаков. Потому что нет места для автомобилей. Зато мопеды пролетают на вседозволенной скорости, цепляя стены домиков по бокам, и ты, услышав приближающийся треск мотора, должен прижаться к фасаду, чтобы жить дальше. А присмотрись к этим белым стенам: сплошные борозды.

На Стромболи жители не сдают бутылок и не практикуют взаимолайкания. Они не сидят в социальных сетях, не делают селфи и не подбирают к ним фильтров. И хотя сам конусообразный остров и кубики домов идеально ложатся под квадратный формат инстаграма, никто ни на кого не подписан. Все просто ходят в ближайший киоск. Продавцы фруктов так ленятся точно отсчитывать сдачу, что просто округляют ее то в свою, то в твою пользу. Кошки спят во время сиесты, до и после нее. Во время сиесты остается ощущение, что остров эвакуировали из-за очередного извержения, но почему-то нет разрушений и пепла.

Жилые дома здесь белыми кубиками наслаиваются друг на друга, пока склон не становится слишком крутым. И все это – деревья, дома, узкие улочки между ними и мопеды, – все это упирается в скалы, а скалы – в воду. На острове так тесно, что деревья врастают в дома и вырастают из стен, а виноградные лозы обволакивают брошенные мопеды.

Здесь быстрее всего забываешь о том, что лава не только наверху, у самых кратеров. Что она еще и под твоими ногами, там, глубоко под землей.

Одних и тех же людей на Стромболи встречаешь в день по три раза, а то и чаще. Через неделю с ними здороваешься не из вежливости, а потому, что всех что-то уже связывает. Когда из Берлина я узнавала о Стромболи через онлайн-форумы, мне так и посоветовали: а вы спросите прямо на месте у Пиппо, он там, мол, всегда у гавани. В мою отравленную городским бытом голову это не укладывалось: спросить у Пиппо. Где адрес, почтовый индекс? Какая у Пиппо фамилия? Из какой он фирмы и какой, наконец, у него онлайн-рейтинг? А когда оказываешься на месте и проводишь дня три на острове, Пиппо перестает выбиваться из твоей новой системы координат, хотя все, что ты о нем знаешь, – это не то, что он сам о себе поместил в социальную сеть и позволил видеть другим, а то, что о нем рассказали такие же скитальцы, как ты. И да, Пиппо нужен острову больше, чем ты – всему миру. Он был здесь до тебя и будет после. А ты уплывешь обратно.

Здесь нет привычных достопримечательностей, к которым могли бы липнуть неразборчивые, всеядные туристы. И даже музей кино – это всего-то небольшая комнатка с историей одного фильма, одного режиссера, одной актрисы.

«Остров» по-итальянски звучит очень в точку: isola, изоляция. Ты ступаешь по земле, которая дышит огнем, и это то самое место, где можно ощутить оторванность от всего и всех. Конечно, если ты не бежал от себя самого, потому что Стромболи – не лучшее место, чтобы скрываться от себя. Здесь так тесно, что тебя запросто накроет.

Пик вулкана виден отовсюду. Даже из маленькой форточки в туалете. Иногда начинаешь забывать, что находишься на острове, и кажется, что за этой горой продолжение материковой земли. Но прислушайся: это вода. Она вокруг. За горой тоже вода. И там расположилась Джиностра-вторая и последняя деревня острова с самым маленьким портом в Европе: всего на одну лодку. А теперь представь, как здесь тесно: между двумя деревнями по обе стороны острова невозможно проложить сухопутного сообщения из-за крутого рельефа и схода лавы.

А еще у Стромболи есть свой естественный спутник – островок-скала Стромболиккио. Там, на вершине, расположился маяк, а до него ведут двести шатких ступенек вдоль скалы, и никто никогда их не ремонтировал. На маяке нет смотрителя, и мигает он только потому, что дистанционно управляется со Стромболи. А оттого, что на скале никого нет, Стромболиккио кажется живым сам по себе. И все пришвартованные лодки – живые.

Мы все в этой душной тесноте подвержены перепадам настроения острова. Нас всех окружает вода. Мы как будто спроецированы на поверхность острова по воле кого-то или чего-то большего. Одни и те же триста человек на одних и тех же узких перекрестках. Под всеми нами непрерывно кипит лава. И в какой-то момент начинает казаться, что остров – в твоей голове. Что никуда ты на самом деле не отправлялся. Что и лава, и белые процарапанные стены, и все триста человек – это все ты сам.

* * *

Я проснулась раньше, чем открыла глаза. Сквозь веки едва просачивался тусклый приглушенный свет, и я не могла определить, с какой стороны окно. Если я дома, в своей кровати, значит, окно справа, потому что я лежу на правом боку. Уже секунд через пять я осознала, что на самом деле вдавлена спиной в кровать, а лицо направлено в потолок. Полная тишина мешала сориентироваться, и сознание снова давало сбои. Вот я уже стою на обочине в незнакомой пыльной местности. Пыль везде: на дороге, на жухлых листьях деревьев, на моих плечах и в волосах. Я оглядываюсь и ничего здесь не узнаю. Вокруг – никого. Вдалеке на одной петле качается вывеска, указывающая на ближайшую бензоколонку, но что-то мне подсказывает, что на самой бензоколонке много лет уже никого нет. Я делаю несколько шагов в сторону, и вздыбившийся асфальт под ногами отзывается, как тонкая корочка, под которой пустота Вселенной.

Тело по бокам и в грудной клетке сильно разогрелось, и вскоре я начинаю ощущать, что в бока упирается что-то мягкое, а грудь придавило. Я все еще не понимаю, с какой стороны окно, а с какой – заброшенная бензоколонка, но уже могу почти уверенно определить, что к моим бокам прижались чьи-то руки, а у своей груди я слышу чужое дыхание.

Я открываю глаза и теперь точно вижу, что это не наша спальня. Обхватив меня руками и навалившись половиной тела на мою койку, спит Сандрик, под которым скрипит накренившийся стул. Палата погрузилась в ночную тишину, я опустила ладони на голову Сандрика и мысленно уже подгоняла утро, чтобы выбраться отсюда домой.

Предыдущая главаГлава 31 из 39Следующая глава