К книге
Дом из парафинаЧасть II Выброшенные на берег. Кольцевые поезда
77%
Часть II Выброшенные на берег. Кольцевые поезда
30

Вижу себя в каждом берлинском бомже. То есть соскок до бомжа – вполне-таки нормальная для меня картина. Нужно лишь облажаться в правильном порядке. Вот и у меня могла бы быть какая-нибудь точка старта. Так сказать, точка для запуска в бомжи.

А тут еще и моя напасть. Понимание, что я – состоявшийся мизантроп, пришло резко и за горло взяло. До этого была фаза непринятия, обнадеживающая такая. А потом начались эти звоночки: смотрю на людей, и они ходят все из себя худо-бедно-модные. В таурино-кофеиновом заквасе. Или вот ты, обласканный шершавой городской лапой человек, развалился на остановке, телефон твой все никак не сядет, подключенный к внешнему аккумулятору, как к капельнице. Да и ты сам куртку свою теребишь, ленту новостную машинально прокручиваешь и как будто сейчас расплачешься.

Суббота, пять утра. Подкатил поезд с пустыми вагонами и сглотнул меня, как привычную таблетку.

– Русич, опять ты? – начал старый знакомый Цукерберг и лениво махнул мне рукой. Я покосился на него и молча сел напротив. – Яша, сказала она в наш первый день знакомства, не спеши домой, у меня есть яичный ликер. А я тогда был совсем мальчишкой, едва на немецком изъяснялся, потому что только перебрался в Берлин, в город свободы и прекрасных, безрассудных поступков – как там у вас еще говорят? Да вот, велосипеды теперь краду, чтобы хоть как-то выживать, – непрошено заоткровенничал Цукерберг и прокрался исподлобным взглядом в глубины моей души в поисках сочувствия, а застрял в ватном месиве.

Я неопределенно кивнул, вспомнив, как за неделею до этого у меня стащили с велика звонок, а еще полгода назад – сидушку. Я таких бомжей и воров снайперской из окна отстреливаю. Пусть воображаемой пока. Хуже того, я уже успел поискать на «Амазоне» сюрикены. Нашел, в закладки добавил. Жду теперь очередного всплеска гнева.

– Ну и расстались мы с ней. Она иногда, конечно, подкидывает денег. Жалеет, – чинно отметил он.

– Заботливая, – без особого интереса замечаю я. Но моя станция еще нескоро. Пусть, думаю, выговорится.

– Да мало дает, не хватает совсем. Сплю под станцией Варшавки.

– И нравится тебе велики воровать? Или испытываешь чувство вины?

– Господи… Я ж не виноват, – Цукерберг выпучил в недоумении глаза. – Кто, как не ты, меня поймет? Думаешь, я каждому немцу душу изливать стал бы? – И он махнул рукой в сторону первого попавшегося немца в почти пустом вагоне, не оставив этому собирательному образу ни единой надежды на спасение. – Работать не дают. Жилья не дают. Харцфиер[41]придержали для турков и беженцев. Если бы не велики, вообще загнулся бы. Ну, понимаешь же. А так движуха веселая, туда-сюда-обратно. Знаешь, сколько всего наворотить можно? Ебнешься.

Вот мудак, думаю. Думаю, и снова отражаю его взгляд ватной душевной неразберихой. Они же своего добились: я теперь на каждый ночной шум вскакиваю с кровати и бегу к окну.

А потом меня вдруг осенило: а я? Чем я не вор? Все фоторепортеры – воры.

Ты, фотограф, встал, выбиваешься из контекста, вклиниваешься, когда никто не просил. В душу лезешь. Фотографируя людей в упор, мне нужно раствориться в воздухе на расстоянии вытянутой руки к объекту съемки, при этом успеть определиться с кадрированием, поймать момент и нажать кнопку затвора. То есть щелкнуть. Увесисто и слышно, как бы намазав весь торт глазурью и поместив наверху вишенку. Просто есть такие фишки в некоторых жанрах – хороший фотограф тот, которого нигде не оказалось, а человека все же кто-то запечатлел. Перед носом. В буквальном смысле перед носом. И притом в самый интимный момент, как бы воруя его личное, делая это личное всеобщим. Не прячась за зум-объективами по другую сторону улицы. Нет, важно отметить, что цель фотографа-не фотографировать из-за угла, незаметно. Совсем нет. Конечно, тебя и твою камеру все увидели. Но тут важно постараться не раздражать снимаемого. Залезть ему в душу, делая при этом вид, что ты забрел сюда случайно и вот уже сворачиваешь. Есть, конечно, и другие истории, когда ты договариваешься с человеком в кадре, когда он делает тебе одолжение. Но это уже совсем другие посылы в объектив со стороны объекта. Это уже кооперация. И даже в момент кооперации настоящий фотограф идет на обман.

Я доверительно склонился вперед, будто сейчас прикурю воображаемую самокрутку о вполне реальную сигарету Цукерберга с немецко-польской границы. Он ее, кривую, достал из кармана и зажег короткой спичкой, по привычке окружив ладонями огонек. Прищурился, потягивая через фильтр.

– Ну и как это – воровать велики? Торкает небось? – с задушевной хрипотцой спрашиваю.

– О-о-о! – И Цукерберг перевалил ногу на ногу, откинулся на сиденье и сладко затянулся. – Еще бы… – А потом он воровато оглянулся и так же неожиданно склонился ко мне навстречу: – Утащил его за угол и уже думаю: вот наебааал. И только потом приходят мысли о выручке.

– Ловили уже?

– Да пару раз напоролся на дорогие, с сигнализацией. Перелез однажды на террасу, а он там, красавец, припаркован. Тронул его, и как завизжит. Вот смотри, – Цукерберг выгнул голову и показал мне затылок с небольшим, голым пятачком, на котором не росли волосы. – Это в меня бутылкой хозяин, блять, замахнулся. Так она и разбилась об меня. Но убежать удалось. А затылок – в кровь. Нелюди, короче.

– Надо было вернуться и засудить. Здесь, в Германии, это легко. Че ты задний дал, не понимаю? – Я начинаю входить в роль. Грубо уперся ботинком в пустующее сиденье напротив, отчего Цукерберг перешел на еще более доверительный тон.

– Потому что лох, честное слово. Смотри-смотри, вон! – Цукерберг резко ткнул пальцем в окно вагона. – Ну вон, епт, баба в ярко-оранжевом плаще. Видишь, дает своей подруге телефон?

Я пригляделся: девушка в оранжевом плаще позирует на фоне ярко-оранжевой берлинской «скорой», подъехавшей к дому неподалеку от станции, на которой мы временно остановились.

– А позы-то ее – как с циферблатов на полотнах Дали спиздила, – замечаю с ухмылкой.

– Трафаретки! – Цукерберг брезгливо поморщился, а поезд тем временем двинулся дальше. – Но вот иди, спроси их – это же чудаки, которые безмерно любят жизнь. Они отовсюду кричат о своей неподъемной любви. Так, будто она есть. А уже под утро где-нибудь близ вокзала все те же они думают, что зацепились кончиком сигаретного окурка меж пальцев за нелепый выступ живого времени. Но посмотри: эти чудаки уже едва ли здесь, просто пока об этом не знают. – И Цукерберг глухо хлопнул себя ладонью по колену.

– Вчера видел ваших на Варшавке. Раннее утро было, спал один, полностью накрывшись картонками. Я вначале подумал, что труп, а потом услышал храп.

– А, знаю его. Новичок херов, – и Цукерберг небрежно хмыкнул.

– Почему новичок?

– Первое правило выживания на улицах: ни-ког-да не укрываться с головой.

– А если холодно?

– А если жить хочется? Ты чего, вообще, русич? С луны свалился? Подожгут как нехер делать. Это же такое искушение: вот он лежит, ничего не видит, весь под коробки ушел. Да на хуй его. Минутное же дело.

– А чего он не прислушался к вам?

– А кто его предупреждал?

И мы вклинились друг в друга взглядами, полными нерасшифрованных сигналов.

– И где твоя родина, если здесь все мудаки? – спрашиваю.

– Я тебя умоляю, нет у меня никакой родины. Все эти ваши ожидаемые вопросы: где твоя родина, кто твой Бог… Скучный вы народец.

– Кто именно «мы»?

– Да вы. Те, что сытые, что обложили себя вещами. Ну, чего уставился? – И Цукерберг выкурил остаток сигареты, бросил окурок под ноги и раздавил его мыском ботинка.

У немцев есть очень редкое и емкое слово: Wahlheimat[42]. Оно не имеет точного, такого же простого аналога в русском языке, только если обобщить, начать объяснять, потратив больше слов, как будто оправдываешься. Это не «вторая родина», которая всегда вторая после первой. Это больше «родина взамен». А если погуглить и перейти на «Викисловарь», то можно обнаружить, что немецкая страница слова Wahlheimat имеет только два точных перевода: шведский и китайский. Шведский аналог звучит как andra hem, что дословно означает «второй дом», а с китайского, если разобрать иероглифы, переводится как «приемная страна» или «страна усыновления».

Когда отец приходил домой стертый, без настроения, я хотел в другие дома. Мне все меньше нравилась наша квартира, наш быт. Я хотел другого неба за окном, жаждал других запахов, приносимых ветром. Хотел, чтобы меня окружала другая мебель, которая не помнит меня, отца и мать, другие стены, которые вместе с сыростью не впитали наших голосов, мыслей и чувств. Я хотел быть усыновленным кем-то другим. Не чтобы меня чаще обнимали и больше любили, а чтобы мы посмотрели друг на друга «с нуля», без накопленного опыта. Чтобы это было родство по свободному выбору.

– Вот не пойму, ты украинец или поляк? – спрашиваю, будто есть мне разница.

– Дончанин я.

– Ну и как там, в вашей Восточной Украине?

– А как? Города исчезают раньше, чем доезжает почта. Так ведь рассказывают о нас в чудесных русских новостях?

– Мне-то откуда знать? Но разве у вас сейчас не подъем национальный? Ну там, дух свободы…

– Дух свободы. – Цукерберг потянулся, подавившись смешком. – У нас там песенный дух! Совсем как у них, братцев наших. Все теперь связки рвут. – И он запел в блатном ключе: – Верь, он придет и к тебе однажды. Три телекамеры, он в рубашке мятой. Почти как твоя, в мазуте. Рюмку поднимет. Ну, скажет, будем. И на заборе под Колей-Наташей выцарапает: здесь был…

Двери вагона с громким скрипом сошлись, заглушая песню Цукерберга.

– Ну вот и переехал в Польшу, – заключил он.

Меня, бывало, спрашивали, почему я не остался в Грузии. Ведь если все, мол, плохо, то можно начать исправлять.

– А остаться в Украине не хотелось? – спрашиваю.

– Зачем?

– Внести свой вклад, что-то исправить.

– Да зачем? – Цукерберг снисходительно смеется. – Мы же вовсе не хотим ничего и никого исправлять. Нам важнее дать им знать, что мы в курсе, что они мудаки. И свалить к чертовой матери. Ты сделал так же, русич. Молчал бы, господи.

– И как тебе живется вообще?

– Как-как? Мне нормально.

– И сдохнуть совсем не хочется? Ну там, от депрессии? – И я защелкал пальцами, перебирая варианты: – Прыгнуть под вагон, броситься с моста?

Цукерберг от души залился смехом, откинув голову и оперев ее о скрещенные на затылке руки.

– Да ты хоть сам понимаешь, о чем ты? Если бы я не хотел жить, я бы давно все порешил. Нет, странный вы все же народец, тот, что с крышей над головой. Такое ощущение, что вы делаете одолжение клеточному строению мира, если продолжаете выкладывать в его чан немного себя-живого. А мир вам деловито: выкладывайте, выкладывайте. Но вы как бы не обязаны, а делаете одолжение. Такой жест доброй воли. С барского плеча. Русич, ты на хуй никому не сдался в этом общем чане! Там и без тебя кипит. Ведь давай начистоту: если ты еще живешь, значит, тебе этого ну хотя бы немного хочется самому. Нет, вот исключение: ты просишь эвтаназию, потому что сам в силу физиологических ограничений не справляешься, а тебе ее не дают. И вот ты пока жив. Бред какой-то. – Цукерберг засопел, качая головой.

– А хочешь, я скажу тебе почему ты, – и я ткнул ему в грудь, как это любил делать он, – почему именно ты еще жив?

– Все просто: я хочу жить.

– Нет, я все же обобщу, – не унимаюсь. – Я знаю людей, у которых ни хрена никогда не было. И я знаю, например, тебя, который потерялся, которого бросили. Когда вам подвернулся случай что-то обрести – по новой, – это вас спугнуло. Руками отмахивались. Потому что вы, жертвы, привыкли всем делать одолжение, что живете.

– Да ты аж закипел! Это ж как тебя все задрало?! – Цукерберг скорчил гримасу и уставился в окно.

– Вы кучкуетесь на станциях и под мостами, чтобы пересказывать друг другу одну и ту же историю о сытых потребителях, прожигающих жизнь в погоне за достатком, а потом отхаркиваетесь через плечо, чтобы снова продолжить говорить, говорить, говорить. У тебя нет семьи, дома, машины, страховки, скидочной карты, нет фейсбука, нет инстаграма. И все, казалось бы, хорошо. Но знаешь, что плохо? Ты отражаешься только в лужах под своими ногами и в той стеклотаре, которую собираешь. Ты остался только там.

– Но это же заебись как: я свалю из этого мира так, что меня никто и не запомнит!

А еще, думаю, бомжи не прикипают к запаху собственной квартиры. Потому что ее у них нет. Я всегда любил запоминать разные запахи. Особенно квартир. Никогда не получалось, только и помнил, что они были особенными. Помню, однажды в детстве сильно заболел и неделю лежал дома. Я тогда забыл, как пахнут комнаты, так привык к их неизменному запаху. Хотелось встать, выбежать на улицу, добежать до ближайшей станции метро, прошататься там, вернуться назад, покрутить ключами в замочной скважине и войти. Вот они, те самые запахи.

Мы потом молчали целую станцию, пока Цукерберг первым не прервал тишину:

– Я просто очень долго ждал, что она вернется. Мы все время чего-то ждем. Мы все время готовимся к жизни. Хотим приурочить ее начало к новому дню, сезону, покупке, человеку. Мы, бывает, так долго ждем кого-нибудь, что однажды просто забываем о них, и остается только привычка ждать. И мы стоим у окон, лежим на обочине и ждем – а кого или что, уже не помним.

Я недолго ждал отца назад. Было, конечно, время, когда хотелось проснуться и обнаружить, что все это приснилось и сейчас его ключ повернется в скважине. Отец ушел, и рухнула нормальность, в которой мы с мамой хоть и задыхались, но привыкли жить. Я не хотел возвращать отца, мне просто хотелось вернуться в эту самую нормальность, где они однажды повздорили с мамой из-за того, что она недогрела суп, и тогда он схватил белоснежное постельное белье, которое мама отстирывала вручную до ссадин на пальцах, выбежал в подъезд и протер им все ступени между пятым и шестым этажами. Мне хотелось туда, назад, где отец все еще есть. Не потому, что мама тогда страдала, а потому, что после ухода отца она страдала еще сильнее. Потом заболела, слегла и умерла. Вскоре я стал забывать, кого жду назад, но точно помнил, что кто-то не вернулся и что-то оборвалось.

– Все мы друг у друга что-то да крадем: время, силы, тайны. И неужели ты думаешь, русич, что мы отдаем столько же взамен? Мы просто сидим и ждем.

Я встал, чтобы наконец выйти на своей станции, которую час назад случайно проехал по кольцевой. Встал и даже попрощался с Цукербергом. Почти по-свойски. Когда у самого выхода я оглянулся на него в последний раз, мне показалось, что он так же загибает на колене кисть руки, как это обычно делаю я. Цукерберг мне дружелюбно помахал и от души пожелал удачных поисков «на этой чужой и неблагодарной земле».

А я что, чем я отличаюсь от безродного Цукерберга, думаю? У меня нет родины. Я как человек, который с утра отправился на работу, но вот рабочий день подошел к концу, и возвращаться нужно не домой, а на большую площадь, где ты – свободный индивид в рамках Земли, а все «родины» и «дома» с привычными запахами – это совсем не о тебе.

Предыдущая главаГлава 30 из 39Следующая глава