К книге
Дом из парафинаЧасть II Выброшенные на берег. Острые предметы, темные углы
74%
Часть II Выброшенные на берег. Острые предметы, темные углы
29

– Я не боюсь смерти. То есть своей не боюсь. Бывает, кажется мне, что я бессмертна. И знаешь, часто это ощущение помогало. Я всегда хотела выходить в море вместе с отцом. Так было надежнее. Мне представлялось, что, если я рядом, с ним ничего не случится. Как будто мое бессмертие может распространяться на него. Глупо, да? А ведь он погиб, когда ушел без меня.

– Ты бы тогда погибла вместе с ним.

– Отправься я с ним, наш дрифтер не разбился бы. Я не погибла, когда в меня прицелился террорист. Замечаешь связь? А знаешь, что еще? Ты тоже не погиб в тот день.

– И что?

– Оставайся в радиусе моего воздействия, вот что.

– Мыслишь, как маленькая девочка.

– Маленькая бессмертная девочка.

– Я однажды очень сильно испугался. Так же сильно, как в тот день в кофейне. Как-то в Грузии случилось очередное землетрясение, но сильное. – Повторный рассказ о землетрясении вздулся под моей кожей, больно проступая, как черные вены. Сандрик принялся за него как будто впервые: – Оно застало меня в самой дальней комнате – в спальне, в самом далеком от входной двери углу. Чтобы выбежать из комнаты, мне нужно было обойти огромную кровать, и это у меня получалось очень плохо, потому что стены ходили ходуном, а ноги стали ватными. Мне было лет двенадцать. С тех пор три месяца подряд непрерывно казалось, что землетрясение всосалось под кровать и затаилось там. Я три месяца боялся зайти в спальню. Мне кажется, я совсем не бессмертен, – заключил Сандрик.

* * *

Я вырос в восточном Тбилиси, где все говорили по-русски и чаще всего по-русски видели сны. Было ясное, неколебимое ощущение, что так все и останется. Ветшающие панельные дома, казалось, все равно простоят вечно. Даже когда у нашего подъезда обвалился козырек, нам казалось, что пролежит он под ногами все оставшиеся годы. В этом районе не изменилось ничего, даже когда обвалился Советский Союз и так же пролежал все девяностые у нас под ногами. Его топтали, местами перешагивали, все ценное разобрали и переоборудовали, а остальное убрать было некому. Так и жили.

И вот он я – тбилисский выкидыш, человек псевдобудущего, которое не случилось и которое мне дозированно вводили под кожу в качестве прививки, чтобы я был готов. Тбилиси – вообще бывший советский полигон всех новинок. В советской футуристической архитектуре, например, показательно представленной в Тбилиси, есть оруэлловская суровость, неизбежность воображенного будущего, бесспорность заявленных линий. Как будто все, что случится по другому сценарию, – это преходящая, неловкая постверсия настоящего, прошлого, плюсквамперфекта, чего угодно, но не будущее. А будущее – вот оно, уже заказано, отстроено, чтобы нас всех в курс дела ввести, и завтра оно обязательно наступит и нас всех под себя подомнет.

Ну а потом началось: центральное отопление перестало работать даже в больницах. Вот мама посылает меня за керосином для фитильной лампы, обогревателя и керогаза, на котором едва умещается кастрюля. Я выхожу в подъезд, прихватив большую канистру, потому что теперь отключают то электричество, то газ, то воду, а чаще – все сразу. Керосин должен вернуть нас к жизни. Хотя бы дня на два. Нам повезло: папа дружит с авиадиспетчерами, вместе они смотрят по воскресеньям КВН, если есть электричество, и нам, бывает, по дружбе перепадает качественный авиационный керосин. Если нужно сэкономить, в ход идут свечки, переплавленные несколько раз. Но если нет керосина – нет горячей воды, чтобы кастрюлями и чайниками в ванную кипяток таскать, разбавлять и мыться.

В нашем районе мы все ловили спутниковыми антеннами российское телевидение и наблюдали скорей за Ельциным, чем за нашим Шеварднадзе. Когда на горизонте замаячил Путин, отец часто говорил об образе «нового человека», который поведет всех нас. Мы настолько сильно верили в то, что наш микроклимат – полноценная часть русской жизни за Кавказским хребтом, что так и стояли, зажмурив глаза и готовые в любой момент на «прыжок веры», в котором Россия нас непременно поймает. Мы, кажется, совсем не осознавали, что там, в западном Тбилиси, уже все началось: страна вставала с колен и смотрела в сторону Америки, пытаясь найти в ней защиту от гиганта-соседа.

Мне понятен Берлин как город, некогда разделенный. Наш Тбилиси в девяностых был таким же. Только без стены из бетонных плит, разрезающей территорию надвое. Но у каждого города есть свой восток. И хотя у нас тогда была полная свобода передвижения, никому не хотелось «туда», где граждане Грузии, такие же, как мы, уже не любили русский язык. Те, западники, были «своее», чем мы, и это было все сложнее игнорировать. Так постепенно начиналась волна переездов из восточного Тбилиси в разные концы света, чаще всего – в Россию.

Но не все оставшиеся смогли справиться с дерусификацией Грузии. Языка грузинского не выучили, русский дальше квартиры едва применяли. Чувство обманутости не покидало, хотя кто кого обманул, никто уже не помнил. После распада Советского Союза мы не спешили с изучением грузинского языка, потому что не привыкли к мысли, что страна теперь – другая. В восточном Тбилиси одно время почти не было этнических грузин: его заселяли в основном русские и русскоязычные армяне. Нам всем было проще продолжать и дальше общение на привычном языке, не думая при этом, что находимся на чужбине, что пора принять чужой нам уклад жизни и другой язык. О грузинском настолько речи не шло, что, когда у нас в семье возник вопрос изучения второго языка, мама для общего развития отдала меня на частные занятия по английскому. Просто все казалось навсегда, пока не рухнуло. А когда стало очевидно, что надо уезжать, оказалось, что совсем не важно куда-лишь бы больше никто не тыкал в грудь за разговоры в маршрутке на языке врага, поддержавшего отделение Абхазии и Южной Осетии. Грузия для нас стала постепенно превращаться в перевалочный пункт, пребывание в котором для многих окажется длиной в целую жизнь. Мы были похожи на вагоны, застрявшие где-то на полпути на железной дороге, которую начали разбирать одновременно с двух концов.

Я не могу полететь туда теперь. Непросто снова оказаться в городе, который даже спустя долгие годы ближе Берлина, понятнее, знаком до каждой трещинки, но который так и не стал родным. В Тбилиси меня накрывает залпом невысказанных слов, моих неисполненных обещаний, всего того, о чем может знать только очень старый знакомый – не друг и не враг, но с кем привелось делить хлеб и воду. С Тбилиси у меня вышло именно так. А в Берлине и жить, и засыпать проще: список кораблей не осилить даже до середины.

Да что там, в Берлине ты или кремень, или иди убейся какой-нибудь хренью. Такое ощущение, что Берлин всегда в делах. Даже если ночью в хлам или ударился в тоску, с утра бежишь до ближайшей станции метро – и за дело. Приходится быть стоиком.

Сегодня в Тбилиси мало кто видит по-русски сны. Люди ассимилировались, себя переиначили, чтобы как-то дальше жить. Другие, как я, покинули страну. Я не улетел в Россию. Просто испугался, что буду и там чужим. Так и не решился на «прыжок веры». Да и на горизонте замаячили такой европейский Берлин и магистратура в Потсдамском университете. Как потом оказалось, в Берлине столько чужаков, что ты смешиваешься с толпой и уже не отсвечиваешь. А русскоязычных – «полное болото», как любит выразиться с самоиронией эмигрировавший русский интеллигент.

Мне больше не нужно учить грузинский язык. Читаю в Берлине немецкие новостные ленты, русские книги. Мне уже пора было полюбить хоть какой-нибудь город, но, кажется, я так до конца жизни и прохожу по Берлину отщепенцем, с рюкзаком и палаткой за спиной. С легкой благодарностью городу за его свободные обочины, где можно легко устраивать перевалочные пункты. Вот лежишь себе на берлинской земле и можешь так лежать полжизни, если исправно платить налоги. Да и мой тбилисский район со своим микроклиматом из далеких, бесформенных девяностых уже совсем другой. Панельки те же, школа, скорей всего, все та же, просто снаружи перекрашена в очередной неброский цвет. Но все другое. Ребята помладше, уверен, прижились. Их миновала точка излома. И то они, скорее, впротезировались в новое грузинское общество. Проскочили в новые люди новой страны.

Да и Берлин меня в плечо поникшее толкает и говорит: ну, че ты, здесь почти все чужаки! Такие же, как ты. Ходят по железнодорожным станциям, по мостам. Все, все чужаки. И я впервые смешался с толпой чужаков. Мне целую жизнь не хватало этого ощущения – раствориться в толпе. Потому что все прежде были друг другу своими. Кроме меня. В своем обжитом, уютном городе для своих и для их гостей, которых так легко очаровать. А Берлин теперь, бывает, оборачивается, раскатывая к моим подошвам свои улицы и переулки, к которым за столько лет успел прикипеть, вываливает передо мной узнаваемые шрамы и швы, почти как мои, и от этого внутри теплится ощущение моей принадлежности к чему-то большему. Нет, не к своему. Но здорово подогнанному под чужаков. И я выдыхаю, чувствуя, что меня немного отпускает. Как если бы я был шурупом при сборке мебели, который в самом конце не окажется запасным.

* * *

– Иногда со мной происходят странности. Ну, такие неконтролируемые состояния, которые я не могу преодолеть. Они совсем не мешают жить. Но это все равно странно. Ты бы очень удивилась.

– Я потому и здесь, чтобы слушать. А может, это и не странно вовсе.

– Ну смотри: бывает, ночью я закрываю глаза и стараюсь сконцентрироваться на мыслях или воспоминаниях. Когда я думаю, мои мысли обрастают картинками. Точнее сказать, «видеорядом». Впрочем, как у всех. И вот поверх моего видеоряда, как на плавящейся пленке, образуются черные пятна. Вот здесь дерево, – Сандрик резким движением рук посадил в пустоту дерево, – а вот здесь уже черное пятно. Но это еще не все. Я передвигаюсь по пространству своего видеоряда и выпадаю в те дыры. А когда стараюсь их обойти, потому что заполнить дыру ну хотя бы травой совершенно не получается, я выпадаю в другую дыру, которая немедленно выплавляется на моем пути. Иногда я встаю с кровати, иду в кухню, чтобы выпить воды, а по сути – «сбросить» зацикленную программу в голове. Но возвращаюсь, ложусь, и мой видеоряд снова плавится. Это происходит со мной не часто. Но регулярно.

Я молчу. Сандрик внимательно смотрит на меня.

– Ты теперь меня бросишь? – спрашивает.

– Вот как раз строила план побега. Строила и вдруг представила, что кто-то стучит в дверь.

– Сейчас? В нашу?

– Да. Стук не прекращается. И вот я встаю с кровати, тихо крадусь по прихожей. Кладу ладони на дверь, вглядываюсь в глазок. А там, снаружи, я: прекращаю стучать, припадаю ухом к двери и вслушиваюсь. Я слышу шум, слышу свое дыхание внутри, в квартире. А я – та, что внутри, пытаюсь затаить дыхание, и не получается. Сердце бьется сильно и часто, и я стараюсь не припадать грудью к двери, чтобы я-на-лестничной-площадке не услышала себя-из-прихожей. Но я-на-лестничной-площадке ощущаю касание своих пальцев по ту сторону двери. Мы слушаем друг друга. И никто никуда не уходит. А теперь можешь с чистой совестью собирать вещи и бежать от меня сам.

Мы снова молчим. Сандрик зарывается лицом в мою шею.

– Реже всего я думаю о том, как отца унесло в шторм под воду. Когда мы окончательно поняли, что он погиб, я сама для себя решила: отца не стало уже тогда, когда я узнала от мамы о том, что он вышел из дома. Именно в этот самый момент заканчивается наша с ним история. И мне больно и стыдно так думать. Ведь в тот самый час он мог быть все еще жив. Но папа умер для меня на пару часов раньше, когда я потеряла его из виду навсегда. Я понимала, что это навсегда. Тогда, посмотрев в окно, я лишилась надежды на его спасение и возвращение. Я убила его в своей голове раньше, чем он захлебнулся. Убила от нетерпения, потому что неизвестность – как болото, в которое тебя неизбежно затягивает. Я лишила его шанса пожить для меня чуть дольше. Пусть без меня. Из эгоизма.

– А мама?

– Мама… Осознание страшного пришло к ней позже, когда вместо новогоднего празднования мы стояли на берегу и нас просили отойти подальше от высоких волн. Мы ждали новостей каждую минуту, но нам предстояло стоять всю ночь до утра. Кто-то из соседей подошел тогда к маме и спросил, как это отец отплыл в непогоду. И она ответила что-то вроде: «Вы же знаете, о моряках говорят, что у них земля под ногами горит». Я запомнила маму такой: с пустым взглядом, с ненавистью обращенным через горизонт в себя. С той самой ночи меня стала одолевать паника. Бывало, начиналось непроизвольно: вот обуваюсь, к примеру, или наливаю себе чай. И вдруг как подступит легкое головокружение с тошнотой, и в животе вырастает шар, поднимается в грудную клетку и давит снизу на гортань. Я знаю, что это в моей голове. И кажется, что вокруг те самые провалы в земле, о которых ты говоришь. И никуда от них не убежать. Но потом я все же научилась контролировать эти вспышки. Есть всегда «антидот», нужно его просто вычислить: однажды, поругавшись с мамой, я заперлась в комнате и весь день читала. Читала и нюхала книги. И этот запах ударял мне в голову, глушил мысли. С тех пор запах книг ассоциируется у меня с островком безопасности, с внутренней тишиной и покоем. Даже теперь, когда случаются эти вспышки, я бегу к полке и вбираю запах книг, прижимаясь лицом к страницам. И меня отпускает. Шар в груди рассасывается.

– Когда ушел из дома отец, я чувствовал себя иначе. Это было облегчение. Первые дни я пребывал в эйфории, без причины смеялся, запрыгивал на кровать и соскакивал с нее, как дошкольник. А потом вдруг накатило… Это пожирающее чувство вины и стыда. За него, за маму, за себя. За нашу несложившуюся семью. Мне было стыдно, что у нас не получилось. Что мы даже не старались. Заостренные на собственной боли.

– И как ты с этим справляешься сейчас?

Сандрик не ответил. Мы лежали на заправленной кровати и смотрели на белый потолок.

– У Сержа был уголок в комнате, где он расклеивал вымазанных маслом культуристов размером с ладонь. Он их вырезал из разных зарубежных журналов, внезапно заполонивших голодное до культа тела, все еще советское пространство. Тогда вообще были в моде уголки в квартирах: иконы, свечи, молитвы. Серж молился на культуристов и мечтал, что однажды станет таким же. Я был тогда ребенком, приходил к нему в гости и зачарованно смотрел на уголок с аккуратно вырезанными по контуру телами. Это я сейчас не люблю слишком старательное наращивание мышц поверх души, но уже по другим критериям оценки. А тогда культуристы были для меня богами, потому что мне объяснили: красота – она такая. Серж часто тренировался на мне, притворяясь, будто он – Майкл Дудикофф[39]. Он хватал меня под мышки, поднимал и со всей силы впечатывал в стену, а потом разворачивался и впечатывал в другую. Я любил такие игры. А с одноклассником Вовчиком в те времена мы изо дня в день, из месяца в месяц вживались в героев с героическими именами, из какого-нибудь Техаса или Канзаса. В наших головах играла ритмичная, мотивирующая музыка, которую мы напевали вслух, стиснув зубы, чтобы пошли басы. У нас были автоматы, и мы всегда спасали наших женщин, которых всегда похищала наркобанда. Это была война без победителей, ведь, победи мы, больше никого не пришлось бы спасать и началась бы самая обычная жизнь без подвигов. И тогда рассосалась бы пленка с выдуманным реквизитом и пылью, поднимающейся от погони, и сырые обои в тесной панельке тоскливо зарябили бы в глазах. Я тогда понимал, что значит быть мужчиной в самом центре Америки. Этому меня научили фильмы на пиратских видеокассетах.

– А где Вовчик сейчас? Он остался жить в Тбилиси?

– Нет. Это были времена, когда люди внезапно улетали на пятнадцать лет, обещая заскочить в следующие выходные. А через пятнадцать лет прилетали, чтобы продать пустующую квартиру, и улетали снова. Вовчик был по матери евреем. И то с натяжкой, но они целеустремленно всей семьей учили иврит. К ним регулярно приходила высокая, кудрявая учительница преподавать на дому. Все ребята во дворе хоть и догадывались о разнице между английским и ивритом, тем не менее бросали ей вслед английские фразы из лексикона американских гетто.

– А Серж? Он исполнил свою мечту?

– Серж много о чем мечтал. Еще он всегда мечтал найти деньги в куртке. Все вокруг находили, а он тщетно ждал этого момента каждую зиму. Однажды, с грядущим потеплением, он предусмотрительно приберег пару купюр в шкафу и обещал себе, что переложит деньги в куртку будучи пьяным, чтобы не вспомнить об этом наутро. То есть пьяным я должен не забыть переложить деньги, думал он, а трезвым наутро забыть, что это провернул. Какой-то замкнутый круг – разочарованно заключал Серж и напивался просто так.

– А ты? Стал героем из своих ролевых игр? – Я улыбнулась. – Ну там автоматы, наркобанда и все дела.

– Куда уж там. Мне вообще иногда кажется, что я проживаю не жизнь, а чувство вины. Перед каким-то собирательным образом. С голосом отца. Глазами матери. Твои родители любили друг друга?

– Сложная тема. Jein[40]. Мама никогда не делала отцу так больно, как мог сделать ей он, – своим неумением сострадать ее личной боли, своей тягой разрядить повисшее вокруг напряжение, переиначив его в нечто эфемерное и несущественное. Он умел заставить маму страдать, действуя из лучших побуждений. Но и любил он ее больше, чем она его. – Я прижалась к Сандрику и на минуту закрыла глаза.

– А ты? – Он слегка приподнялся и посмотрел на меня с удивлением, будто его осенило.

– Что я?

– Почему ты хоть раз не позвонишь отцу?

Предыдущая главаГлава 29 из 39Следующая глава