Мне снова снилось, как ты умер, а твой велосипед все еще пристегнут, оставленный у входа в метро. У него выкрутили седло. В твои соцсети приходит контекстная реклама. А теперь и реклама седел, потому что Гугл нас слушает и продает. Гугл пока не знает, что ты умер. Все молчат, не находят слов. А Гугл предлагает седла. Ты умер, и твой телефонный тариф продлился еще на два года. В твоем тарифе теперь пять гигабайт вместо трех. Роуминг тоже включен в сумму. Даже если ты умер. Но ты ведь умер. Так случайно, что все еще говоришь в автоответчике. Ясно и бодро, как будто так же сейчас заговоришь в домофон. Просто ты умер, совсем как принято теперь умирать. Раньше умирали, садясь в глубокое кресло и уставившись в стену. С чувством выполненного долга. А ты встал и вышел. И твое постприсутствие всосалось в замочную скважину вслед за тобой. Пойду, говоришь, покупать седло для своего вело. Третье уже, сволочи. Валовы, руки, поручни. Поручни, руки, головы. Что же ты так раскис? Ну, соберись. Богу-богово, вору-грабеж, а тебе-новое, упакованное седло. Ты же просто умер. Вот Гугл думает, что живешь.
Это болезнь, при которой у болеющего ничего поначалу не болит, а уже страдают близкие. Воспоминания меркнут, и душа гаснет раньше тела.
Первые два дня после похода в клинику выдались непростыми. Сандрик, взявший на работе больничный, пребывал в полном оцепенении. Но после упорного отрицания все же начался этап принятия, этап, когда нужно уступить. Признать свое поражение и с этого начинать отталкиваться дальше.
– Что тебе больше всего нравится во мне? – спрашиваю.
– Улыбка. Однозначно улыбка. Она на первом месте.
– А что понравилось в самый первый день нашей встречи? И когда была наша встреча?
Сандрик не сразу ответил:
– Ты меня проверяешь.
– О чем ты?
– Признайся, ты прощупываешь меня, потому что тебе страшно. – И Сандрик, не задумываясь, выдал мне день, число, месяц и год, в надежде, что это меня утешит. – День похорон Йенса. Я этого не забуду, – пояснил он.
Ощущения, сопровождающие страх, – это дергающаяся перед глазами картинка, тошнота и сквозящая, холодная пустота в животе. Все это я испытывала, когда взгляд Сандрика останавливался слишком долго на одной точке. Даже если на мне.
– Всегда говори со мной. Что бы ты ни чувствовал. Сомнение или волнение. Или когда не можешь что-либо вспомнить. Всегда говори со мной, слышишь?
– Зачем это тебе? Вот если честно? – Сандрик улыбнулся пустой, бездонной улыбкой.
Но с этапа принятия, казалось бы, уже начавшегося, мы снова плавно сползли к этапу отрицания, потому что симптомы напрочь отступили где-то через неделю. Даже я стала подозревать, что мы столкнулись с обычным стрессом, а в клинике работают некомпетентные врачи. В те дни я брала толстую папку с результатами первой магнитно-резонансной томографии, дотошно изучала все пункты. Я вспоминала слова доктора. Много протокольных слов. И, хотя Сандрик вернулся на работу, а мы с ним, казалось бы, к прежней жизни, на моем рабочем столе тем не менее остались распечатанные тексты на темы, об изучении которых я не помышляла еще совсем недавно.
Я опасалась, что наступит тот день, когда мы больше не будем говорить «ранняя деменция», словосочетание, с которым успеем уже свыкнуться, а слова «прогрессирующая болезнь Альцгеймера» вдруг засветятся на нашем потолке, как сине-красные отсветы пожарных сирен глубокой ночью. Но Сандрик был полон жизни уже через неделю.
– Зря ты все же паниковала. Потащила меня на все эти обследования. Неделю носились из кабинета в кабинет. А у меня просто хренов стресс! – И он беззаботно расправил руки, как любил это делать всегда.
– Береженого Бог бережет.
– Бог не спасает детей Африки. Что ему до меня?
– Так выражаются даже атеисты.
– Лицемерие чистой воды.
– Да ну тебя! – Я не мыслила дальнейшую жизнь без Сандрика. Если раньше я боялась, что мы расстанемся, то теперь мне было страшно, что он будет не со мной, даже если останется рядом. – Но мы все равно пойдем на повторную МРТ через две недели.
Я продолжала искать всевозможную информацию о подозреваемой у Сандрика болезни. Мне хотелось знать своего врага в лицо. «Симптоматическая терапия при болезни Альцгеймера способна смягчить проявления, однако остановить прогрессию невозможно». Необратимость – вот что не оставляло надежды. У рака есть ремиссия, есть полная ремиссия, а у болезни Альцгеймера есть только необратимая прогрессия. Это дорога, по которой тебя несет вперед бьющий в спину шквальный ветер, и все, что ты можешь сделать, – это время от времени задерживаться, всеми силами обхватив очередной столб, чтобы оттянуть неминуемое.
– Сандрик! – Я кладу перед его глазами чистый лист бумаги. – Нарисуй мне циферблат часов.
– Я могу нарисовать тебе барашка.
– Мне нужен циферблат, Сандрик. Не до шуток.
– Слушаюсь, Мария Викторовна.
Даже упоминание моего отчества – это был повод перевести дух. Меня теперь могла обнадежить любая мелочь. Я держалась в течение дня, но ломалась по ночам, вслушиваясь в дыхание Сандрика, зарываясь мокрым лицом в подушку и до боли ее прикусив.
Я всегда хотела спасать людей. Будет справедливо заметить, что спасать можно в любой ситуации, просто выйдя из дома. Но мне почему-то сразу представлялось, как я достаю чью-то голову из кровавой лужи, как иду в огонь и вытаскиваю чье-то обугленное тело. (Потому что те, кому попроще, справятся сами.) С годами я стала чаще прислушиваться к себе и сделала вывод, что желание спасать напрямую связано с пульсом жизни. Хотелось, оставаясь в тени, просто делать свое дело и получать нужную дозу удовлетворения как оправдательный акт своего личного существования.
Я полюбила жизнь такой, какой она сложилась у меня с Сандриком. Так что потребность спасать других совсем еще не значит, что тебе не хватает заботы о ближних. У меня появился человек, вокруг которого выстроились все мои смыслы, сделав меня уязвимее. Но желание доставать чью-то голову из кровавой лужи осталось. Наверно, потому что наша привязанность к самым близким людям и забота о них – это не доза. С близкими все намного сложнее: сюда примешивается страх. Здесь ты уже действуешь из самого что ни на есть страха, потому что настолько прикипел, что спасать их жизни – час за часом – это лишь борьба против твоих собственных страхов, зародивших в тебе жизнь, пока ты привязывался к человеку. И я в этом случае – уже не теневой спасатель, блуждающий в поисках дозы, которая может оправдать мою жизнь. Я теперь – трус, готовый броситься в огонь за родным человеком, чтобы спасти свою собственную психику.
Вот поэтому дозу ничем не заменить: спасая чужих людей, мы не руководствуемся категориями страха. Но однажды я дала сбой: не стала спасать маму, которая, сколько я ее помню, страдала, доверяя свою боль мне и отцу. Просто в моей голове случилась нестыковка: где лужа крови? Где обугленная кожа? Где вздутый от постоянного голода живот? Где, наконец, смерть родного человека, которая расхерачила психику матери? А потом погиб отец, и все стало только хуже.
– Сандрик, а помнишь, ты рассказывал о болезни деда?…
– Я ему никогда не верил. Да и генетика ни при чем. Если со мной что-то не так, то именно из-за травмы. Я помню силу удара тогда, на поле. Не понимаю только, как я вообще очнулся и добрался домой. Как вот так безболезненно прошли все эти годы…
Иногда остается ощущение, что Берлин стыдится самого себя. Как будто это совсем не он был еще неделю назад: город, замотанный в полиэтилен, и он еще умудряется дышать. Город, который забыли на вокзальной станции и уехали. Город, который не пригласили на день рождения. Город, который так давно забился в свой темный угол, что даже скелеты из его кладовки вышли прошвырнуться до дискаунтера за творогом со скидкой, лишь бы сменить обстановку и проветриться. Город, у которого обнаружили рак с неоперабельными метастазами, но потом выяснилось, что доктор перепутал папки на своем столе и умирает совсем не Берлин, а сдохнуть все равно очень хочется. Город, который никому ничего не должен и никому ничего не хочет.
А теперь он повылазил из своих щелей, вполне себе цветной и живенький, и на всякий случай зачесал волосы на другой бок, чтобы никто его не узнал. И как будто он немного обязан весне и лету. И уже готов рискнуть. И сейчас он зацелует кого-то до смерти и даст зацеловать себя. Как будто это совсем не он.
Только не здесь, подумала я. Только не в этом месте потерять Сандрика.
– Все эти окна в панельных высотках – это чтобы из них прыгать, – скажет он однажды зимой следующего года. А сейчас Сандрик сидит рядом на нашем балконе и пишет в свой лэптоп. Точно не об этажах. Кажется, он пишет обо мне. Но что он может знать о моих страхах? А там, внутри, начинает разверзаться дыра.
– Как ты выучил немецкий?
– Комиксы читал. Лучше всего впечатываются в голову.
– Ты оброс, – замечаю я, тормоша его волосы. – Так ты кажешься еще больше.
– А знаешь, я родился очень мелким.
– Сложно представить.
– Серьезно. Я был настолько маленьким, что рядом со мной можно было класть спичку для сравнения и фотографировать. Чтобы удивлялись.
– Как ты себя чувствуешь?… – осторожно спрашиваю его.
– Нормально. – Сандрик сердито покачал головой, уставившись на красные берлинские крыши. – Ты же понимаешь, это неправильный вопрос: даже если я больше не смогу тебя вспомнить, я все равно буду чувствовать себя нормально. Ну, только пролежни себе заработаю. Эта болезнь не о самочувствии. И… нет ее у меня. Ты же видишь.
– Если ты меня больше не вспомнишь, я буду представлять, что нахожусь в космосе. В скафандре.
– Почему? – озадачился Сандрик.
– Потому что там нельзя плакать. Есть одна история про астронавта Хэдфилда. Однажды что-то попало Хэдфилду в глаз. Он не мог его протереть, потому что был в скафандре. Его глаза стали мокрыми от слез, и он практически ослеп. В космосе слеза никуда не девается. Она остается в глазу, превращается в шарик соленой жидкости и увеличивается в размерах. Всего за несколько минут, представляешь, Хэдфилд перестал видеть, находясь в открытом космосе. Казалось бы, такая мелочь – всего-то капля. А нужно было просто закончить работу и вернуться на МКС, но почти ослепший астронавт никак не мог справиться со слезами. И запас кислорода уменьшался.
– Он спасся?
– Да, ему удалось через некоторое время частично восстановить зрение. Хэдфилду помогли из Центра управления полетами. Давали команды… А я представляю, что буду в открытом космосе одна и никто мне не поможет, если я заплачу.
Болезнь Альцгеймера – это пропасть. Во времени и пространстве. В конце останется ощущение, что на самом деле нигде нас не было.
– У мамы аллергия, она задыхается. И виноват кот. А может, виноваты все мы, а не кот? Скажи, Маш, разве кот виноват? – спросит Сандрик ровно через год, следующей весной, переходящей в лето. А сейчас он пародирует лошадь на скаку, и я едва удерживаюсь на Сандриковой спине, ухватившись за его футболку.
– Я больше не могу! Все! Ты обещал, что остановишься, когда я подам знак.
– Какой еще знак? На мне кто-то сидит? Лошади ведут себя слишком вольно, если не чувствуют веса всадника. Разве ты об этом не знала?
– Черт возьми, остановись! – пыталась я докричаться, захлебываясь от смеха и счастья. И мы свалились на кровать.
– Больше не могу. – выдавил он из себя с одышкой.
И мы, как эскимосы в праздник кита. И ты, уходящий в живое мясо гарпун. И я дописала трехсотый лист, растопила печь. А если тебя нигде на самом деле не было, что ты вообще здесь делаешь? Для кого ты здесь? К кому ты пришел? Здесь ли ты? Дай мне знак.
– Се, стою у двери и стучу: если кто услышит голос Мой и отворит дверь, войду к нему и буду вечерять с ним, и он со Мною[38].
– Ты же это не серьезно сейчас? – Сандрик обернулся ко мне, едва скрыв иронию.
– Папа всегда повторял. Чаще всего по ночам, когда все страхи вырастают, разбухают. Я слышу в голове голос отца, когда вспоминаю эти слова. Я представляю, как склонился он головой к двери, поднял руку и стучит. И я вот прямо сейчас открою. А в другой руке у него сетка с рыбой.
– А мама?
– А мама… – Прислушиваюсь к себе: где, думаю, мама?
Что, если ты рассыпаешься, как песок без влаги? Если ты все же усыхаешь, но мы об этом пока не знаем? Что же станет с нами, Сандрик? Уедем отсюда! Навсегда. В этом городе нечего делать. Уедем в другое место, где есть винтовая лестница. И много, много воды вокруг.
– Не поверишь, сегодня утром я видел кота за окном, пока ты спала.
– Какого еще кота? Это же Берлин. Да и как он забрался на наш этаж?
– Так ведь с крыши перелезть – проще простого.
– И какого он был цвета? Какой породы? Может, это чей-то, сбежавший? – Я присела в ожидании ответа. Беспризорные коты в Берлине не водятся.
– Не думаю. Он походил на дворового. Не особо откормленный. Полосатый такой, серый. Самый обычный. Он за нашим окном осторожно прошелся вперед и назад, а потом исчез. Видно, перелез обратно на крышу.
– Странно. – устало заключила я, падая на кровать. – Может, он был голоден?
Я вскрыла тебя, как хирург с множеством личностей, одна из которых немедленно хотела крови, а все другие – неутешительного исхода. В поисках нужного гнезда в отсыревшей стене ты повторял навылет слова. Еще бы немного, стало б навзрыд. Я тогда прошила в тебя множество своих личностей, и все они, захлебнувшись первым глотком твоей закипевшей крови, потянулись на праздник кита.