К книге
Дом из парафинаЧасть II Выброшенные на берег. Город с оголенным нервом
54%
Часть II Выброшенные на берег. Город с оголенным нервом
21

В детстве я любила наблюдать, как папа рисует на ракушках морские пейзажи. У папы не было художественного образования: такой себе самоучка с тягой к прекрасному. Так же он и на гитаре играл, так же пел. А ракушки он потом отсылал на продажу куда-нибудь в Москву или Питер, на художественные ярмарки. Их обычно покупали экзотические для того времени туристы с Запада. Ракушки были диаметром не больше половины мизинца, и миниатюрные прибрежные виды казались оттого волшебными. В моменты написания этих маленьких картин единственный в комнате свет настольной лампы казался огромным солнцем, освещающим крошечный пейзаж на отзывчивом к свету перламутре. В этой темной Вселенной папиной мастерской я ощущала себя великаном, с тоской заглядывающим в мир, в котором великан, увы, не может уместиться. Папа часто рисовал ели, которых на самом деле на острове Беринга не было и которых ему там так не хватало. Он брал плоскую кисть и вкрапливающими движениями осторожно наносил хвою на ветви. А потом он переворачивал кисть и заостренным деревянным кончиком снизу вверх смело высекал в краске ствол. Из-под масляной хвои он светлел тонкой линией перламутра.

Прошло, наверно, лет двадцать. Ели теперь окружают меня повсюду. Их запах и присутствие стали обычной составляющей жизни. До того привычной, что однажды они слились с пространством, дав о себе забыть. Но смотрю иногда на окраину леса из окна междугороднего автобуса, а ели вдруг такие монолитные, как исполины. Стволы в лучах закатного солнца мерцают перламутром. И мне кажется, что меня сжало во сто крат и я потерялась в этом необъятном волшебном мире. А там, где заканчивается перламутр, кто-то огромный наблюдает за тем, как зеленеет хвоя и птицы застыли на лету.

Наш с папой мир был очень похож на виды из окон здешних междугородних автобусов. Но стоит снова въехать в Берлин, и все меняется. Взвинченный ритм берет тебя за горло. И вот ты уже бежишь, скорости не сбавляешь. Как будто жизнь вечная – но только если все время бежать. Постоянная, как ток в педальном генераторе.

В воздухе сосредоточилось плотное предчувствие весны, которая хоть и наступила, но, как младенец, сама этого еще не осознала. В ожидании Сандрика я подъехала к русскому продуктовому магазину, полюбившемуся даже немцам, живущим в округе, и сразу получила очевидное и простое доказательство непобедимости «наших» людей.

Понимание приходит при виде стоянки для велосипедов, где часть стоек успешно выбита, а проем единственной на вид рабочей стойки настолько сдавлен с двух сторон, что колесо туда просто не входит. Продолжает прекрасный ансамбль неприметная дверь, которая из-за отсутствия ручки поначалу кажется автоматической. Здесь уж как повезет: или ты купился и смело идешь на нее, или все же для начала пробуешь толкнуть. Пробравшись, чего бы это ни стоило, внутрь, обнаруживаешь себя в узком проходе к продуктовым рядам, который загорожен вставшими намертво тележками. А посмотришь на лица покупателей: в глазах тревога, переходящая в панику, которая вот-вот прорастет счастьем сладкого предвкушения. Они спешат жить, одолеваемые быстрорастворимой эйфорией: лови момент! А вспомнишь лица немцев в «Нетто» или в «Лидле»[29] – те и йогурт выбирают так, будто на оборотной стороне упаковки развернулась печальная оруэлловская кульминация с разоблачением великой иллюзии. Как будто мир окончательно рухнул, но ты – стоик, и нельзя подавать виду.

А еще немцы всегда куда-то опаздывают, живут взаймы. В страхе чего-то не успеть они готовы обзавестись двадцатью парами брюк на долгие годы вперед. Их запасливость порой до того абсурдна, что со временем изживает сама себя, но к тому моменту дарит чувство надежности: будущее становится как бы намеченным, снабженным. Главное ведь – не опоздать. Взять хотя бы вопрос: «Wie spat ist es denn?»[30]. Немец везде и всегда – уже наперед опаздывающий.

В русском же магазине сконцентрированы предвкушение и вселенская Любовь, как натянутая тетива: не потому, что все любят всех (боже упаси). Просто их роднит любовь к чему-то одному, что больше, шире и значимее всех вместе взятых. Вот вам и народное единство вокруг всеобщего объекта любви. Простого, как сама жизнь. И никакой из-под-книжной оруэлловщины – все это муть и компот.

– Мань, – слышу совсем рядом, за спиной. – А семечки взять?… Ну да, хорошие, недешевые. – Мужчина неопределенного возраста увлеченно говорит по телефону и важно теребит пеструю упаковку. – Написано: «Элита», отборные, крупные. Думаю, вполне. Надо брать. Угу, хорошо. Туалетную взял… Тоже взял…

– Толик, – процедила сквозь зубы ширококостная и властно развернувшаяся во весь конфетный ряд женщина, – если ты сейчас не замолчишь, я так закричу! Так закричу! Скандал на весь магазин устрою, мало не покажется.

– Что я сказал-то? – виновато пробубнил аннексированный Толик.

Мимо катил тележку напуганный немец. С выпученными глазами он смотрел то на банки соленых огурцов, то на ширококостную женщину. То куда-то в себя.

– Ну я же говорю, вот цванциж ойро[31], – начинает другая дама в рыжей шубке и с выбеленными волосами, тыкая купюрой в лицо сотруднику магазина.

– Женщина, я все понимаю, но я тут всего лишь за отделом фруктов смотрю.

– Так гутшайны[32] есть у вас или нет?

– Есть, но вам их может дать только тот мужчина за кассой, а он обслуживает покупателей. Обратитесь к нему.

И женщина в шубке, сделав пару шагов к кассиру, тычет купюрой уже ему в лицо.

– Пять минут, дайте пять минут, меня заменят, и я принесу вам гутшайн! – отбивается кассир с рижским акцентом.

– А че так сложно все у вас? Вот у немцев – цивилизация.

– Как есть. Наши гутшайны на складе, ключи у меня.

– Ну смотрите, а то и в другом магазине могу купить, – угрожает дама в рыжей шубке.

– Ну покупайте, – равнодушно отвечает кассир и отворачивается.

– Я жду. У вас пять минут, – делает заключительный выпад женщина и занимает выжидательную позицию над головой кассира.

– Вы могли бы отодвинуться и ждать чуть-чуть подальше? – Кассир, морщась, вытягивает вперед руку, совершая ладонью осторожные, отодвигающие от себя движения. Женщина переступает на другую ногу, отчего поначалу кажется, что ее на квадратный метр стало немного меньше.

Страшно даже предположить, что кассир случайно забудет о гутшайнах. Поэтому я начинаю торопиться и машинально хватаю с полки плитку шоколада «Вакханалия», хотя приходила совсем не за ней, и кладу в корзину.

– Вот и она! – послышалось внезапно. Меня схватили за плечи и прижали к себе.

– Сандрик… Ты так рано с работы? – толиков и мань резко засосало куда-то за плотную, густую пленку, приглушив их голоса и затерев силуэты.

– Я очень спешил. Что-то конкретное выбираешь?

– Даже не знаю. Пришла поностальгировать.

– И как?

– Да вот, пустилась во все тяжкие. Смотри, сгущенку взяла. И невкусный чай. Просто его по ТВ раньше часто рекламировали. Говорю же: ностальгирую. Останешься снова у меня? – тихо прошу Сандрика. – Но в этот раз обязательно поужинаем.

Мы вышли из магазина и двинулись в направлении эс-бана. Берлин пах набухшими весенними почками на ветках и разлитым вдоль обочин пивом. Иногда вдруг начинаешь понимать: ты совсем не ждешь прихода весны. Просто в каждом запахе сырого города, в каждом преломлении бледного луча, в каждом незнакомом лице ты ищешь признаки того, что дурацкая берлинская зима подходит к концу.

– Сандрик, – неуверенно начала я. – Ты не думал переплавить оставшийся кусок крестика? В смысле. добавить золота и отлить новый, цельный.

– Нет, – уверенно ответил он. – Это уже совсем другое. Не хочу нового сплава. Зачем мне это? Я вообще равнодушен к религиозной атрибутике. Это просто мамин подарок. Мне этот обломок дороже, чем новый сплав. Да и с детства я устал от засилья религиозной темы. Вот смотри: и в Грузии, и в Германии в супермаркетах есть коробочки для пожертвований. В Германии обычно собирают средства в помощь нуждающимся детям. В Грузии, по крайней мере, в годы моей там жизни, собирали на строительство или восстановление очередной церкви или на поддержание благополучной жизни ее служителей. Чтобы они молились за нас на сытый желудок.

Мы тем временем дошагали до перекрестка, и я приметила афишу мероприятия на Zeppelinstrafie[33].

– Мне бы хотелось жить на Цеппелинштрассе. Неважно, в каком городе, – признаюсь.

– А в чем тогда смысл? Ах, постой. Дело в самом названии!

– Да, именно. Ведь на такой улице где-то наверняка припрятаны огромные дирижабли. А может, они маскируются под дома? Ты вот смеешься, но они там точно где-то должны быть. У меня такое чувство, что в доме на улице с таким названием будут висеть литографии с дирижаблями, и комнаты – на самом деле отсеки. Конечно, отрывая от земли, нас будет раскачивать: я, возможно, и боюсь немного высоты, но газовые баллоны заполнены под завязку, и дух приключений так и зовет в путь. Достаточно ведь просто поселиться на какой-нибудь из Цеппелинштрассе, – наивно заключаю я.

На самом деле Сандрик даже не подозревал, что рядом с ним мне совсем было не важно, смотрит ли мое окно на Цеппелинштрассе или сколочу я деревянный домик где-то далеко от всех городских улиц, переполненных беспокойными людьми и нервной суетой.

В Берлине люди тем не менее не скупятся на улыбку. Но происходит это чаще в замкнутых или тесных пространствах. Чем уже пространство, тем больше шансов, что тебе улыбнутся: на лестничных пролетах, в лифтах, у общественных будок-туалетов. Вот ты стоишь в очереди в туалетную кабинку и ждешь. Спустя минуту выходит ухоженная дама средних лет или неуклюжий, худощавый студент. И они как бы передают тебе эстафету. Мол, прошу, вручаю в целости и сохранности. И искренне, от души улыбаются. В такие моменты люди ближе друг к другу еще и по духу, как будто они – часть чего-то большего. Есть чувство единения, причастности ко всеобщей цели. А стоит выбраться на большую площадь, как все сразу меняется: твой внутренний мир выдувается из пор наружу, обволакивает тебя мутным пузырем, и ты больше никого не замечаешь. Волевыми, отмеренными толчками рук и ног ты продвигаешь свой пузырь вперед. У тебя есть важная цель, но она больше не всеобщая. Мы все – страдальцы по самим себе. Все наши слова – о своей личной боли. Все наши поступки – о своем личном спасении.

В вагоне сперто и душно. Сандрик вносит записи в блокнот на коленях. Я увлеченно читаю оборотную сторону купленного чая. Там, как обычно, размещена мифическая история, а на картинке чьи-то заботливые, мозолистые руки срывают райские лепестки.

Начинает темнеть, а освещение в вагоне неисправно-тусклое. Пассажиры, как мотыльки, слетелись на яркие экраны своих телефонов. В одном конце слышна шумная арабская речь и смех, похожий на лошадиное ржание. В другом конце территорию оккупировали разложившиеся на сиденьях бомжи и допивают свое вчерашнее пиво, громко возмущаясь по любому поводу. В этой типичной для Берлина картине легко определить немца, безучастно отворачивающегося в сторону. Русскоязычные возмущенно перешептываются.

На очередной остановке неуклюжим рывком встает небритый мужчина в выцветшей куртке. Из его рюкзака вываливаются и громко звякают по полу большие металлические ложка и вилка. Он их подбирает, пыхтя, и бережно обтирает мятыми полами рубашки, торчащими из-под куртки.

– Никогда не перехожу на красный, если рядом дети. – Напротив сидит мужчина с гладкими, как у младенца, щеками и в старательно отпаренном пальто. Рядом переминается с ноги на ногу смуглый, неопрятный южанин и что-то кричит в телефон, выставив его у самого рта, как рацию.

– И вот так никогда не делаю, – выглаженный мужчина указывает бровью вверх на южанина и чинно скрещивает пальцы рук на коленях.

– Кого сегодня видел? – спрашивает бомж своего товарища, время от времени харкая в лужу рвоты в проходе, посередине которой аккуратно отпечаталась чья-то большая подошва.

– Ангелу Меркель. Я ей кричал, а она, курва-мачь, не шла! – Немытый товарищ важно поднимает указательный палец вверх и растягивает следующие слова с придыханием: – Я тэж не приду, когда она позовет!

– Часто хочу стащить яблоко или авокадо с турецкого прилавка, когда проезжаю мимо по велодорожке. Там же всегда рукой подать, – гордо, но почти шепотом заявляет молодой парень совсем неподалеку.

– И тебе не стыдно? – Его спутница, съежившись, оглядывается по сторонам.

– Да ладно. Всего-то мелкое хулиганство. Но так возбуждает.

Спутница немного обиженно замолкает и достает телефон.

У дверей готовится к выходу тучный мужчина и суетливо вытаскивает из-под низа своего рюкзака вшитый в него непромокаемый чехол, а потом натягивает его на рюкзак. Дотошная старуха с чувством гражданского долга указывает ему на сухую погоду за окном, на что мужчина только молча качает головой, не поднимая глаз от своего рюкзака. А потом он закидывает его на плечи и спешно выходит в открывающиеся двери.

– Хочется встать и дать в рожу, – не выдерживает русскоязычная дама с ярким макияжем и злобно смотрит на шумного южанина с «рацией».

– Иногда мне кажется, что дед уже умер. А вчера он мне позвонил, и меня озноб пробрал… – Молодой мужчина медленно чешет редкую бороду на щеках и смотрит на старика, увлеченно читающего выписанный врачом рецепт.

– Знаешь, – отвечает девушка заплетающимся языком, вяло качая ногой в порванных колготках, – вот я вижу: ты исступлен. Ты так долго привык держаться, что уже совсем забыл, как тебе плохо.

– Да замолчи, ты и без того уже в говно! – отвечает ей парень в мятой и явно несвежей рубашке.

– Нет, ты послушай! – не унимается девушка. – Они вот принимают свои таблеточки, а ты смотришь на них и думаешь: не яаа… Но это ты! Это тебе хуево! Ты прячешь свой ужас. Он уже настолько долго с тобой, что тебе кажется – всё нормально. А они вот пьют эти таблетки, и как ты думаешь почему? Потому что они еще умеют различать, что нормально и что нужно срочно глушить. А ты – исступлен, – заключает девушка, лениво махая ладонью перед своим лицом.

– Вот только сейчас не нагнетай.

– Вонища! – послышалось у дверей, когда они закрылись на очередной станции и поезд снова тронулся.

– Сюда, сюда, курвысын! – замахали бомжи в конце вагона, узнав приятеля, и захлопали по свободному сиденью, поднимая пыль.

Внезапно двое арабов вскочили с мест, повернулись к пассажирам лицом и истошно завопили:

– Аллаху акбар!

Все оглянулись, стали прикрывать рюкзаками и сумками головы.

Поднялась еще более неистовая паника, когда арабы потянулись руками под куртки и стали что-то оттуда вытаскивать. Заплакали напуганные дети. Мы все искали себе укрытие, но бежать, по сути, было некуда.

А потом арабы нажали на курки, и четыре водяных пистолета облили вагон тонкими струйками, оставляющими на стенах темные следы самой обычной воды, которая в тусклом свете напоминала разбрызганную кровь.

Снова послышалось лошадиное ржание. Парни хлопнули друг друга ладонь в ладонь и уселись горячо обсуждать со своими товарищами реакцию вагона. С места вскочил смуглый молодой человек, похожий на румына, и злобно набросился на парней. Завязалась потасовка, подключились остальные, но уже на следующей остановке арабы сошли, сопровождаемые самим румыном, и вместе они купили по бутылке пива в ближайшем шпэти у станции.

Все случилось так быстро, что, возможно, будь все на самом деле, я бы и не поняла, что сейчас умру. Многих здесь просто не стало бы в один миг. Без осознания наступающей смерти.

– Я так устала, Сандрик. Хочется уже войти в квартиру и закрыться от города.

Сандрик уставился в мокрый пол вагона и не отвечал. Я коснулась его руки, и мы немного помолчали, хотя весь вагон снова оживился. Как оживает весна, которая наконец увидела себя в отражении прудов и рек.

– Сегодня отписался от двух новостных лент, – снова заладил мужчина с французским акцентом, расправляя кашне и зачесывая волосы набок легким движением пальцев. – На одной стали каждый день публиковать истории жизнерадостных беженцев. Ну знаешь, тех, которые успешно проложили путь к учебе в области какой-нибудь биохимии или машиностроения. На другой ленте-истории мрачных беженцев с ножами за пазухой. Причем обе ленты постоянно пытаются продать мне одну половину правды. Собрали ее из частных случаев и хотят подсунуть по дешевке.

Незнакомцы шумно переговаривались друг с другом, и вскоре мы даже услышали первый смех. Как первый крик младенца.

* * *

– Знаешь, – начал Сандрик по пути от станции к дому, – это так странно…

– Что именно?

– Наше знакомство. Ведь не будь того случая, мы бы не нашли друг друга. Просто обычно люди благодарны случаю, который их свел. Например, сошли не на той остановке, задержались на вечеринке или просто поехали в какой-то город. А мы встретили друг друга только потому, что… черт… оказались в нужном месте в нужное время? Или как это еще назвать? – И Сандрик устало развел руками. – Я не понимаю.

– Знаю, что ты предпочел бы не оказаться тогда в кофейне. Чтобы не видеть всего этого. Чтобы не потерять друга.

Сандрик поднял на меня глаза.

– Нет, Мария! Я бы все равно хотел там оказаться, если это единственный шанс найти тебя. Но без Йенса, понимаешь? – добавил он шепотом.

– Думаешь, все пошло бы по тому же сценарию? Пуля, которая предназначалась ему, попала бы в тебя. Или, например, в меня. Исход был бы совсем другим. Все развернулось бы совсем иначе. А ты наивно хочешь подправить сценарий. Думаешь, я не переживаю? Я виню себя в том, что позвала маму Ильи именно в эту кофейню. Именно в эту! Я, получается, ответственна за ее смерть, – мой голос сорвался на шепот.

Сандрик поднял голову, дав легкому и приятному ветру продуть шею.

– Однажды я сказал маме, что Бога нет, потому что умирают дети. Не то чтобы я тогда, обычный подросток, жалел всех детей на земле. Просто я исходил из формулы: Бог – равно повсеместное добро. Смерть ребенка не равна добру. Значит, повсеместного добра нет. Значит, Бог – это выдумка. Мама тогда возмутилась, нашептала что-то, глядя в наш потрескавшийся потолок. Кажется, прощения за меня у Бога своего просила. Она тогда сняла с шеи вот этот самый крестик и подарила мне. Сказала, чтобы я не снимал его. Мама стала очень набожной к концу своей болезни. Она чувствовала, что умирает, и хотела уйти к Богу, а не в пустоту. Защитная реакция, что ли? Я бы сказал, самый обычный страх. А я к маме был так безжалостен… Нельзя так грубо отнимать у человека веру. Насмехаться и смотреть свысока. Но я это делал. Мама всегда прощала. И ее Бог тоже. Только я один не научился прощать.

Я крепко сжала руку Сандрика. В тот вечер он был пугающе честным. Я боялась, что через минуту услышу, как он сожалеет о нас двоих. Я не боялась одиночества до знакомства с Сандриком. Я привыкла к одиночеству, время от времени прерываемому случайными встречами и короткими знакомствами. И это было вполне хорошо и спокойно: я была неуязвима. А потом пришел он и сорвал с меня весь этот налет кажущейся надежности, как прошлогодний календарь со стены.

– Знаешь, – и Сандрик вдруг встал на месте так резко, что я не сразу поняла это и прошла еще шага три-четыре без него, а потом обернулась. Он стоял в темноте, ухватившись руками за лямки рюкзака. Я смотрела на него, испытывая удушающее чувство любви. Мне казалось, что сейчас темнота сгустится, и он исчезнет навсегда. А Сандрик набрал воздуха и решительно посмотрел на меня. – Я все же должен сам себе в этом наконец признаться.

– В чем?… – спрашиваю тревожно.

– Я действительно благодарен случаю, который привел меня к тебе. Даже такому. И совсем не потому, что хочется, чтобы у нас были, как у других, эти дурацкие случаи. Совсем нет. Мне они не нужны. Просто я бы точно не менял всего, если нельзя изменить что-то одно. И даже знай я каким-то чудом итог, я бы все равно пошел с Йенсом в эту кофейню, чтобы прийти к тебе. Получается, я убил Йенса в своей голове?…

Предыдущая главаГлава 21 из 39Следующая глава