К книге
Дом из парафинаЧасть II Выброшенные на берег. Желтоглазые
41%
Часть II Выброшенные на берег. Желтоглазые
16

– И поет мне в землянке гармонь про улыбку твою и глаза…[13] – сипло напел я себе под нос, скомкал залежавшуюся в рюкзаке квитанцию и выбросил ее в маленький подвесной мусорный ящичек. В такие обычно проталкивают бумажные стаканчики из-под кофе, и те торчат, потому что ящички им не впору.

Сев, я уставился в огромное окно. Водитель автобуса наскочил на ухаб, но не сбавил скорости. Снова ухаб. Скат. Вдавливаю подошву в мягкое теплое дно под передним сиденьем: старая привычка искать тормоза. Чудак снова вынуждает меня до упора топить воображаемую педаль. Но вот серпантин сгладился, холмы распрямились, как под паром утюга, и все обошлось. Меняю педали. Стертое сцепление снова дает о себе знать. Как много лет назад.

За окном ровные, простирающиеся до горизонта поля придавило облаками. Радуюсь каждому новому признаку похолодания, как будто ими можно измерить, как далеко позади, на юге, оставлен Берлин с его захламленными улицами снаружи и белыми, вечно необжитыми стенами внутри.

В Варнемюнде пахнет влагой. Она оседает в легких, и, когда дышишь, чувствуешь сопротивление. Вообще, остается ощущение, что здесь природа тебя отторгает. Или просто не замечает. Она очарована не тобой, обласкана кем-то другим. А ты ведь в нее влюблен. Это как взросление, прирост нового годичного кольца.

Но вот я уже вязну в дюнах. Сейчас засосет, и больше никогда не доберусь до моря. Метров десять, восемь. Створные маяки застыли в шаге от свинцовой воды, как на лету. Когда я стою здесь, у самого моря, кажется, что заканчивается что-то значительное, что-то очень знакомое и понятное. А там, за горизонтом, сказочная Скандинавия, и Муми-тролль тревожно смотрит на небо, выискивая комету.

Прямо над моей головой плавно пролетела стая желтоглазых. То ли поприветствовали меня, то ли обругали. Хотя бы не пометили.

Кажется, отпустило. Сцепление вконец стерлось, и я его не заменяю. Отпустило. Желтоглазые кричат, море накатывает на ботинки, водоросли врастают в береговой песок. Берлин остался далеко позади, а вместе с ним и бесконечные ветки метро. Поручни. Руки. Головы.

Все молчат. И ты молчишь. Но не случается так, чтобы вас было двое, а молчание одно на двоих. В толпе оно у каждого свое.

Выбираюсь к каналу. Рыбацкие лодки по узкой линии воды слегка качаются на волнах, как будто шлют приветы. По сторонам разложились лавки с местной рыбой, приготовленной на любой лад. Поначалу запах рыбы непривычно бьет в нос, а потом куда-то исчезает, как терпимая доза радиации, которую невозможно ощутить, хоть она и вокруг. Кажется, я сам стал рыбой. Вот сейчас свалюсь на брюхо, побьюсь о землю, и меня выбросит в канал. Отплыву подальше от рыбаков.

– Бьется в тесной печурке огонь, на поленьях смола, как слеза…

И не послышалось ведь! Осторожно оборачиваюсь. Оглядываюсь. Внутри все стало сразу так понятно и привычно, как тогда, у книжной полки деда. Помню, как листал я огромный том про Москву, и запах от глянца страниц такой. Только ради него и листал. Смотрю я на одного типа у перил: этот, что ли? Нет вроде: вот он отмахнулся от наглого желтоглазого.

– Verpiss dich, Arschloch![14] – бросил он на «высоком» немецком птице и спрятал в широкий карман затертой куртки бутерброд с рыбой, временно выложенный на парапет.

В таких фразах очень сложно разобрать акцент, потому что школа жизни преподносит их тебе раньше первой зарплаты в кафе. Но бывает и по-другому. Как-то раз мне указали на то, что я неправильно произношу букву «s» в слове Entschuldigung[15]. Прошло еще полгода, пока я обнаружил, что ее вообще не произносят, а первые три буквы небрежно выбрасывают, как мусор, даже не сортируя. Еще несколько лет с тех пор меня каждый раз бросало в холодный пот перед тем, как выговорить это слово. Вот произносишь ты «Entschuldigung» и чувствуешь свою ущербность.

– Hab ich gesagt![16] – бросил мужик снова, и желтоглазый предусмотрительно отступил, но крикнул что-то резко в ответ.

Не он, ладно. Кто же тогда?…

– И поет мне в землянке гармонь про улыбку твою и глаза…

Первое, что мгновенно захотелось, это броситься к тому (все же к тому!) мужику, схватить его за обтрепанный воротник, потрясти и кричать, да так, чтобы все желтоглазые слетелись: «Серж! Серж, наконец! Ну куда ты пропал? Где тебя носило?!»

Я дошагал до парапета и постоял там с минуту на расстоянии нескольких метров от незнакомца. Он напевал баритоном ту самую песню, мелодию которой часто насвистывал мой дед, покуривая у окна и поджидая сборщика металлолома, мороженщика, обходящего квартал с самодельной тележкой, или еще кого-нибудь. Помню, когда дед совсем лишился рассудка, Серж перенял эстафету и насвистывал мелодию вместо деда: чтобы сохранить традицию.

Незнакомец допел, растягивая последний слог со смиренной скорбью на лице – немного утрированно, как это делают с оперной сцены. Подойти, что ли? И стоит ли нам вообще говорить?

– Вы напомнили мне деда. – Я протянул ему руку и представился.

– Надо же… Я Слава. – Он медленным движением ответил на рукопожатие, и улыбка подчеркнула глубокие морщины на его обветренном лице. Рука мозолистая, местами совсем огрубевшая. Внешний образ и пение совсем не сходятся, если приглядеться. У его ног рюкзак, на клочке картонки разложены компакт-диски, обернутые в самодельные обложки. – А вот, погляди, – Слава ловко поднимает с земли один из дисков и протягивает мне: – Я разное пою.

– Здесь всё в вашем личном исполнении? – спрашиваю я и ловлю себя на мысли, что потратил последние наличные, а банкоматов поблизости не вижу. Не то чтобы я люблю военные песни и горю желанием слушать их в исполнении моего нового знакомого, но что-то мне подсказывает, что диск купить надо было бы. Хотя бы только из благодарности за воспоминания.

– Конечно, в моем. Записывался у друга. Дома, в Беларуси. Вот только пока никто не покупает. – Слава пригнулся и небрежно бросил диски на картонку.

– А что вы делаете здесь, в Варнемюнде? Только поете?

Он рассмеялся и по-свойски махнул рукой.

– Здесь? Ну ты даешь! Только пением в Варнемюнде не проживешь. Да еще, как видишь, с таким репертуаром! Снимаю у Отто, местного рыбака, комнатку. Мой дед во время войны в составе войск Второго Белорусского фронта вышел на рубеж Варнемюнде, – отчеканил он, как будто по советскому радио, и поднял указательный палец для большей значимости. – Там наши и взяли деда Отто в плен. Вот по старой памяти он меня и приютил. Рыбу ловлю с ним. Как-то ведь надо жить.

– Так дед ваш помог ему бежать из плена?

Слава расхохотался пуще прежнего. Глупости говорю, что ли? Замялся, стою, жду ответа.

– Нет, конечно! Тот сам бежал.

Я промолчал и прислонился к парапету, стараясь найти связь. Но сколько ни бился, все казалось поначалу вздором. Видимо, потому, начинаю размышлять, что солидарность – штука сама по себе странная: мы нередко оказываемся в одной яме и яростно идем друг на друга. А пройдут десятки лет, и запомнится только то, что все мы были в одной яме.

Слава достал табак, фильтры и старательно скручивает сигарету. «Мелкая моторика» дается ему нелегко – пальцы дрожат.

– Никак не привыкну, – говорит он себе под нос, неуклюже теребя и скатывая табак, и я почти сочувственно смотрю на этот процесс. – Никак не привыкну: сына похоронил. Годом позже – жену. Сам живуч, как уличный пес: хромаю, отхаркиваю кровью, но жить буду. Вот когда дрожащими руками набираешь «скорую», не приезжают. А как сам подохнуть хочешь, так вы, мол, гражданин, жить еще будете. Сволочи.

Прикурил наконец. Молчит.

Подлетел желтоглазый, тоже накричал своего, наболевшего. Крыльями для убедительности потряс и прошелся по перилам прямо к нам.

– Ну вот смотри: наглые как черти, – выпалил Слава. – Всегда им мало. Бывает, утром проснусь, открываю окно. И вмиг один из этих как залетит, крыльями замашет, шума наведет. А комната – три на три. Вдвоем уже тесно и как-то нервно. А он такими желтыми глазищами как посмотрит на тебя, прямо в душу. Без жалости. Но в душу. И ты его жалеешь, а за что – сам себе не ответишь.

Слава отошел, кинул наспех выкуренную сигарету в контейнер и вернулся. Складывает молча компакт-диски в рюкзак, потом распрямляется, оборачивается к воде и кладет локти на парапет. Смотрит на пришвартованную рыбацкую лодку по имени Freiheit[17], отчего-то улыбается. Новую сигаретку скручивает. Чиркнул зажигалкой. А мне думается: если жить не хочешь, что останавливает тебя покончить со всем этим? Страх умирания? Или хочется, чтобы тебя еще немного пожалели?

– Когда в Афгане служил, видел, как напалмом людей обливали, деревни сжигали. Сам без колебаний в огонь лез. Все вокруг твердили: убьют, мол, за правое дело – в рай пойдешь. Я думал, вот, блять, в преисподнюю эту душманскую лезешь, будто это переправа в рай. И знаешь, отчего-то было гадко стараться его заслужить. Я жизнь хотел заслужить. К сыну новорожденному хотел. А не все это расчеловечивание оправдывать. – Слава затянулся, небрежно выпустил в сторону дым. – Страшно перестать помнить, понимаешь? Кто, если не я? Петля – не решение, нет. Важно ведь помнить. Из последних сил. А в сырую землю – проще некуда.

Я молчал. Отвечать было нечего. Да и незачем. Вот Слава снова насвистывает все ту же мелодию, и снова совсем как мой дед, когда тот стоял у окна. И прищур такой же, и будто сейчас из-за угла покажется сборщик металлолома на старом «москвиче». И вот он наконец завернул во двор. Машина сплющена под тяжелой грудой списанной рухляди на крыше, просевшие пружины едва ли не бьют подвеску о выбоины. Но сборщик сигналит, будто праздник во двор привез. А дед смотрит и думает: сдать бабкин любимый чайник или сберечь? Вот уже месяц не решается. Видеть больше этот чайник не может, так сильно ее любил. Каждое утро, как пройдет мимо, ткнет его или полотенцем накроет. А я, будучи еще совсем маленьким, как навещу его с родителями, все достаю чайник назад, росписью с цветами любуюсь, бабушку смутно вспоминаю. Так и боремся всякий раз: яростно идем друг на друга, каждый со своей скорбью. Но сберечь или сбыть, все одно. Год спустя чайник забрала соседка этажом ниже. А потом она со всем своим добром съехала, и мы с дедом так и остались в одной яме: щемящей тоске о человеке.

Вечереет, рыбаки расходятся. Лавки закрываются. Мой случайный знакомый собрался уходить так же неожиданно, как подошел к концу день. Наше молчание, разделенное на двоих, вдруг забилось, как рыба. Вот она из последних сил отпрыгнула всем туловищем, и ее выбросило назад в канал. Так и уплыла. Слава жмет мне крепко руку. Он ее почти уже трясет, и в глазах застыли слова. Головой укоризненно качает, будто хочет от чего отгородить. Не надо, мол, не надо.

Потом вдруг решительно как отбросит руку – и уходит. Даже не обернулся. Так навсегда покидают затихшие пожарища. Когда край чужой. И война – не твоя. И ты уже от всего, что было, сам не свой.

Его силуэт затерялся в сумраке раньше, чем отпустило мою ладонь после крепкого рукопожатия. А потом по руке пробежали мурашки, как отдаленное эхо канонады. Стою себе один.

Если закрыть глаза, крепко прижав подушечки пальцев к векам, то можно увидеть собственные зрачки. Они как белые пятна в черноте: то исчезают, то снова всплывают. Постоянно дергаются. Кажется, что смотришь в себя. И там ничего нет. Одна сплошная чернота и лишь пара белых пятен, которые мигают, как одинокие рекламные щиты между городами ночью.

Муми-тролль всегда хотел назад, в долину, где можно укрыться даже от страшной кометы. Вот и я поеду в Берлин, домой. Узнаю его по забытым велосипедам у заросших оград. Разберу почту, заберу у соседа свою посылку. Сяду утром в автобус, он тронется до работы, а я подумаю о желтоглазых, о створных маяках, оставленных далеко позади. Снова потянусь топить воображаемые педали, и наконец по ногам прольется эта вязкая, ноющая слабость.

Предыдущая главаГлава 16 из 39Следующая глава