Выныриваешь – но всю ночь тебя несла река, и теперь ничего не узнать. Ребенок, она поняла, потерян. Внутри сейчас только камень, белый камень.
Откинула одеяло. На ней была ночная рубашка в мелких линялых цветочках. Чужая, не ее размер. Задрала ее и посмотрела туда, вниз, – ожидала кровь, может быть, много крови, но простыня была чистая и сухая, ее ноги и бедра тоже. Потом внутри шевельнулось дитя, и она издала звук, странный звук – что-то птичье из жаркого рта. Ласково погладила живот. Зашептала, обращаясь к тому неоконченному, что лежало по ту сторону натянутой кожи, все нежное проговорила, что подсказало сердце. Исчерпав слова, едва дыша, откинулась на подушку и уставила взгляд в потолок с белой лепниной. Пустота внутри не исчезла, но была в каком-то другом месте. В голове, может быть. Голова как покинутый улей.
– Проснулись, – послышался голос.
На стуле у одного из больших окон, почти утонув в струящемся оттуда свете, сидела девочка. До этого она вязала, а теперь медленно поднялась, держа спицы и клубок красной шерсти. Улыбнулась, глядя на Айрин или чуть в сторону, и, пройдя по проходу между кроватями, остановилась у нее в ногах. Посмотрела на стену и улыбнулась еще раз. Сколько ей, двенадцать? Тринадцать?
– Я схожу за воспитательницей, – сказала она.
– Это детская больница? – спросила Айрин.
– Нет, что вы, – сказала девочка. Ее голос звучал как флейта. – Это не больница!
Она двинулась дальше по длинной комнате, минуя изножья десятка других кроватей, на которых никто сейчас не лежал. На ней были коричневые кожаные туфли почти такого же цвета, как паркет. Она повернулась, задев темной тканью юбки конец последней кровати, нащупала дверь, открыла ее и вышла.
Айрин ждала. Прислушивалась. Спустила ноги, посидела на краю кровати, приводя кровь в движение. В комнате был большой камин, где ничего не горело; над ним голая каминная полка. Два окна в торце были разделены пополам стойками. Неверной походкой, хватаясь за металлические изножья кроватей, она подошла к торцу, выглянула.
Снаружи под окнами был сланцевый карниз, внизу маленький дворик. Посреди дворика стоял столб – железный? – с которого свисали цепи. Дальше, за кирпичным забором, над белой толщей мягкого снега чернели, плавными изгибами устремляясь вдаль, телефонные провода. Из двери, которой она не видела, вышел мальчик в варежках, в шапочке с помпоном и в подпоясанном пальтишке. В руках у него была чашка или мисочка. Он осторожно сделал несколько шагов в сторону столба, а затем рассыпал содержимое чашки по снегу, как семена. Он, поняла она, кормил птиц, но птиц пока видно не было.
Машина была пурпурная, как баклажан, это был наливной, изобильный пурпур, пурпурная поверхность над пурпурной глубиной; впрочем, кто-то эту глубину промерил, возможно, ребром монеты, оставив на капоте с водительской стороны процарапанные линии. Надо было смотреть со стороны кабины, чтобы понять, что эти линии складываются в виселицу.
– Ага, – сказал Чарли. – Какой-то мамзер.
– Мамзер?
– Ну, пишер[63].
– Ой-вей! – сказал Билл.
Воображаемая еврейская жизнь брата… это он тоже забыл – или просто отодвинул подальше. Началось, когда они были подростками, но почерпнул он все, должно быть, из книжек и фильмов, потому что дома никакого идиша не водилось, разве, может быть, где-то в недрах больших шкафов, стоявших наподобие камней Стоунхенджа у стен некоторых комнат: семья, пережидающая облаву. Впрочем, нет, Билл знал, чтó в этих шкафах: кипы старых газет, сложенные светомаскировочные шторы, сломанные приспособления (в одном шкафу – пылесос двадцатых годов, похожий на останки маленького травоядного динозавра), пазлы с тысячей кусочков моря от маминых родителей – коробки, которые приходили почтой каждое Рождество и ни разу не открывались. Идиш брата был деланым. Чарли весь состоял из такого. Он сказал им однажды, что хочет стать актером. Никто не обратил ни малейшего внимания, но это, возможно, подошло бы ему лучше, чем быть сборщиком квартплаты.
Сели в машину. День был белый, безветренный, не день, а неподвижная картина. Оглянулись на дом, и Биллу показалось, что он увидел в одном из окон тень матери. Чарли разглагольствовал про переключатели и датчики. Сиденья были удобные (пурпурная кожа с красной окантовкой). Шкала спидометра доходила до ста шестидесяти.
– Думаешь, выжмет столько? – спросил Билл.
– Ну, не тут, не между Уолвортом и Паддингтоном, – сказал Чарли.
Транспорта было немного – или Чарли знал, как ехать. Машина пробиралась мимо плоских фасадов по выскобленным от снега улицам. Внезапно – река. Тут она не была покрыта льдом (замерзла выше), но текла медлительно, вязко, обматывала устои мостов, точно буксирными тросами, клейкой черной рябью. Когда переезжали на тот берег – далекая панорама в обе стороны, – город ненадолго обрел смысл. Потом снова в тесный мир с прорезями слепых улиц, которые наполовину состояли из строительных площадок. Автобусы ползли по улицам, как лава. Машина, объезжая ее рев, продвигалась на запад лишь ненамного быстрей.
Разговаривали мало. Чарли курил («кенситас клаб»). Вид у него был довольный. Происходило приятное, что он не раз обстоятельно рисовал себе в воображении. Билл глядел в боковое окно. Он пребывал в полузабытьи. Проснулся в пять, полез было из кровати, но потом сообразил, что ему не надо сегодня доить.
– Помнишь, – спросил он, – как мы однажды утром после налета вышли из подземки и увидели дом, в который попало? У него вся передняя стена рухнула, и на тротуаре лежала ванна, упала сверху. Помнишь?
– Ванна? – переспросил Чарли. – Кажется, помню.
Билл кивнул. Подумал – вряд ли он помнит.
Она вновь лежала в кровати, как хорошая девочка (и не всегда ли так было – хороший котенок и плохой, хорошая мышка и плохая?), подтянув одеяло до подбородка. День поворачивал или уже повернул от прилива к отливу. Она слышала, как приближается по коридору воспитательница: тягучие шаги, жалобы половиц, звуки, издаваемые ртом, – слова или их влажные начатки. Что-то более резвое, возникшее сбоку, оказалось спаниелем с красновато-коричневыми пятнами. Он сел у двери, бдительный, как придворный, а воспитательница прошла по комнате к кровати Айрин. Там стоял стул, и она опустилась на него, хотя сиденья ей не вполне хватало. Обе толстые ноги были перебинтованы – впрочем, это выглядело привычным состоянием, а не чем-то экстренным. От нее крепко, горько пахло табаком. Маленькие желтые зубы, глаза фарфоровой голубизны. Волосы – цвета пыли. Она улыбнулась.
– Ну вот, – сказала она. – Лучше, да?
Она пошевелилась, усаживаясь удобнее. Если стул подломится, подумала Айрин, никакая сила не поставит ее на ноги.
– Вы можете, золотце, называть меня мисс Уоткинс – или просто, как дети здесь, Мамой.
Она вынула из кармана передника пачку сигарет, вытряхнула одну и зажгла с великолепным проворством. У нее была симпатичная зажигалка – «ронсон».
– Ну так что? – спросила она.
– Простите, не поняла?
– Мисс Уоткинс или Мама?
– О… Мисс Уоткинс?
Воспитательница кивнула. Сильно, с потрескиванием затянулась сигаретой. Она смотрела в одно из окон, так выглядело.
– Мы были очень обеспокоены из-за вас, золотце. Вы в том еще состоянии сюда явились. Пришлось немедленно вас уложить. Вы проспали почти сутки.
– Правда?
– Да, золотце, правда. В этой самой кровати. Эту спальню, Ивовую, мы сейчас не используем. Все оставшиеся дети спят в Березовой. Очень многих на Рождество взяли домой, и, конечно, они пока не вернулись. И мисс Бернард, моей помощницы, тоже нет. Она застряла в Роттингдине. Со мной только кухарка и мистер Грант.
– Это школа? – спросила Айрин.
– Да, золотце. А что вы думали?
– Девочка, которая тут была, когда я проснулась…
– Дороти.
– Она слепая?
– Они все слепые. Или близко к этому.
– Школа для слепых.
– Вот именно, золотце.
– А остальные тоже здесь? С поезда?
– Он вел их на гóру, он вел их с горы[64]…
– Их тут нет?
– Ну как они могли тут остаться? Пятьдесят человек, и всем нужен хлеб насущный. А вы хотели попрощаться?
– Нет, не то чтобы…
– И повторяю, золотце, вы были в том еще состоянии, когда вас сюда доставили. Истерика. Вас несло, вы уйму всего выболтали.
– Мне совестно, что я причинила столько хлопот.
– Детям я говорю так: совестно? А что это значит, золотце?
– Я страшно замерзла.
– Еще бы. И не только вы.
– Конечно, – согласилась Айрин. – И все остальные тоже.
– Мы не про всех сейчас говорим, правда же?
– А про кого?
– Когда вы мерзнете и голодаете, вместе с вами мерзнет и голодает маленький путник.
Айрин не сразу сообразила. Потом кивнула. Ей делали внушение.
– Там был один очень милый джентльмен, он объяснил ваше положение. Да мне и не надо было ничего объяснять. В войну я была в Женской волонтерской службе. Вдоволь насмотрелась ужасного. А вы многое помните?
– Из военных лет?
– Да.
– Изрядно.
– Но по юному возрасту не могли внести вклад.
– Не могла.
– У нас были джемперы свекольного цвета и фетровые шляпы. – От сигареты остался окурок. Она встала, отнесла его к пустому камину, выбросила и вернулась на стул. Достала и зажгла еще одну. – Вы, стало быть, в бегах.
– Не совсем, – сказала Айрин.
– И куда вы, туда и маленький путник. У него ведь выбора нет, вы согласны, золотце? Дождь ли, снег ли, солнце ли. Он сегодня шевелился, вы чувствовали?
– Да.
– И что, по-вашему, он бы вам сказал?
– О чем?
– Вы знаете о чем.
– Я ехала к родителям, – сказала Айрин. – Мне надо им позвонить.
Воспитательница кивнула. Некоторое время она молчала. Очень слабо, через пол, детские голоса.
– Все это вы еще успеете. Я попрошу кого-нибудь из девочек принести вам чашечку чайку. А когда немного окрепнете, вы могли бы им почитать. Мой голос им надоел.
– Конечно, почитаю, – сказала Айрин.
Воспитательница снова поднялась. Вечная борьба с природными силами. Пес, поняв, что пора, тоже встал на ноги.
– Мы не можем только и знать, что получать удовольствие. Есть одно старомодное слово, золотце. Долг. Вы уж простите меня за откровенность.
– Да, – сказала Айрин. – Разумеется. Спасибо.
– К нам Уинни однажды заглянул. В Степни, в наш центр поддержки для потерявших жилье. Помахал нам шляпой. Его можно Уинни, неуважения тут нет. Мы чувствовали, что знакомы с ним.
– С мистером Черчиллем?
– Да, золотце. Ну, поболтали, и довольно. Я зайду попозже.
Она прошаркала к двери. Пес пристроился к ней сбоку. Когда они вышли, Айрин откинулась на подушку и, хмурясь, уставилась на сетчатый лепной узор на потолке. Она принялась вдумчиво проигрывать заново всю беседу, пытаясь понять, не слепа ли эта женщина тоже.
Офис был – две комнаты на пятом этаже в Паддингтоне. В окно Билл мог видеть рифленые вокзальные крыши. Молодая женщина сидела за пишущей машинкой. Мужчина в кожаном пиджаке, подпирая стену, читал книжку в мягкой обложке. Светили потолочные лампы. На стене календарь, маленький портрет Георга VI, часы.
– Мой старший брат, – сказал Чарли и, выписав рукой виньетку, показал на Билла. – Тот из двоих, на кого они потратились.
Молодая женщина бросила на Билла короткий взгляд. Мужчину в кожаном пиджаке звали Дерек. Его обязанности Биллу не разъяснили. Чарли распечатал кое-какую корреспонденцию. Позвонил по телефону.
– Легавые, – объяснил он, окончив разговор. – Мы тут все старые приятели.
Он снял с одного из латунных крючков на доске, висевшей у двери, комплект ключей.
– В сорок шестом? – спросил он.
Дерек кивнул и оттолкнулся от стены.
– Побудешь тут за хозяйку, Джули? – спросил Чарли.
– Я записана к зубному, – сказала она капризным голосом, тонким, как у ребенка. Ей хотелось радостей – а тут такое.
Мужчины стали спускаться по узкой лестнице, Дерек первым, братья на несколько шагов позади. На площадке двумя этажами ниже увидели распахнутую дверь, которая, когда поднимались, была закрыта. За ней стрекотали швейные машинки. Чарли вошел, Билл следом. На рабочем столе под голыми лампочками сидели по-турецки и шили трое портных в жилетках и белых рубашках. Глубже в комнате с полдюжины женщин прострачивали ткань машинками с ножным приводом.
– Я старшего брата сегодня привел, мистер Ненцель, – сказал Чарли. – Решил ему показать, как живет другая половина.
Один из мужчин на столе кивнул, не спуская глаз с иглы.
– Мистер Ненцель работал у Книже[65] в Вене. Шил костюм для Марлен Дитрих.
– Этого я никогда не говорил, – возразил мистер Ненцель.
– Может быть, брату костюм сошьете. Ему пригодится. Что скажете?
– Возможно, – сказал мистер Ненцель. Он поднял на Билла гибкий, как портновская рулетка, взгляд.
– Светло-серый с розоватым отливом, – сказал Чарли. – Двубортный.
– Синий, – сказал мистер Ненцель, – и однобортный. Две пуговицы. Ткань с чуточкой ангорской козьей шерсти.
– Мистер Ненцель, – сказал Чарли, – рассказывает через одежду истории. Это правда, мистер Ненцель?
– Это правда.
У каждого из троих, сидевших на столе, рукава рубашки, чтобы не мешали работать, были закатаны и прижаты упругими металлическими кольцами. И у каждого по коже предплечья шли цифры.
– Телефонный номер Геринга, – сказал мистер Ненцель, перехватив взгляд Билла. – Приходите, и мы вас оденем. Будете вылитый Раф Валлоне.
– Или Рок Хадсон, – сказал Чарли.
– Делон, – сказал мистер Ненцель. – А Бельмондо видели?
– Дирк Богард, – сказал Чарли. – Таб Хантер…
Сошлись на Мастроянни и на «римском стиле» Дома Бриони, хотя чем-то это вызвало у портного усмешку. Потом он откусил нитку и вновь замкнулся, спрятался в свое дело.
Дерек поджидал их снаружи. Он втиснулся на заднее сиденье машины. Он был крупней обоих братьев – выше Чарли, шире Билла – и сидел, слегка нависая над ними, этакий темнокожий Ахилл в колеснице с двумя возницами.
До сорок шестого дома было недалеко, но Западный Лондон – шахматная доска, простых поездок тут не бывает. Они двинулись по улице с дешевыми гостиницами – «Александрия», «Шангри-Ла», «Двор Тюдоров». Из-за человека, который вел лошадь с повозкой и каждые десять шагов трубил в горн, им пришлось еле ползти. Пересекали площади, где дома, стоя на коленях, ждали сноса. На одной из стен высоченными буквами, с ошибками – крикливый лозунг Лиги защиты белых[66].
Подъехали к дому. Чарли, гремя ключами, вставил один из них в замок, толкнул уличную дверь плечом. Внутри по лестнице спускался человек. Увидев их, замер. Дерек заговорил с ним. Креольский диалект? Жилец спустился и прошел мимо них к выходу. Он был одет для более приличных мест, чем окрестности сорок шестого. Он встретился глазами с Биллом. С обеих сторон – кивок; впрочем, невнятный и довольно принужденный, с исторической подоплекой.
Стали подниматься по лестнице. Билл, конечно, не первый раз был в таком доме, но за два года отвык. Он остановился на одной из площадок, думая, не уйти ли. Чарли наклонился над перилами маршем выше.
– Тебя дыхалка, что ли, подводит? Я думал, тебе нипочем.
Надо было подготовить комнату для нового жильца. В одном ее углу от плинтуса до потолка чернели разводы плесени. На стене у окна замерзшая вода с крыши образовала систему узких ледяных притоков. С кровати, где пытались спать и, возможно, любить, где что-то кому-то снилось, было содрано все до продавленного матраса. Имелся газовый камин. Дерек, присев, повернул ручку. Газа нет. Счетчик был на первом этаже. Если кому захочется свести счеты с жизнью, ему придется спуститься с горсткой монет и потом подняться, пять маршей вниз и пять вверх. Есть время лишний раз поразмыслить.
У стены напротив окна – предмет мебели, напоминающий софу. Повыше квадрат более темных обоев.
– Тут картина висела, – сказал Чарли. – Какая, не помнишь?
– «Лето», – сказал Дерек.
– Если гвоздями не прибьешь… – сказал Чарли.
Билл стоял у окна. Свет казался единственным, что в комнате было чистого. На улице внизу несколько мальчишек окружили пурпурную машину.
– У нас один, было дело, – сказал Чарли, – вздумал ловить голубей с помощью вешалки для пиджаков. Как кур их жарил. Пришлось выгнать. Все голуби – достояние Ее величества. – Он засмеялся. – Где он сейчас обретается?
– Тут, рядом где-то, – сказал Дерек.
Они наметили пару мелких изменений. Около вокзала был гараж, где они держали всякую мебель.
– Хоть матрас поменяли бы, – сказал Билл. – А этот сожгите к чертовой матери.
– Матрас как матрас, – сказал Чарли. – Ты бы спал на нем, Дерек, а?
– Спал и на похуже, – сказал Дерек.
– Ты кое о чем забыл, – сказал Чарли брату, – или не удосужился узнать. Пройди по этому дому и постучись к людям. Они тебе скажут, что рады тут жить. Крыша над головой, адрес для работодателя. Без адреса на работу шиш возьмут. Мы сдаем тем, от кого другие шарахаются. Если тебе тут не очень, посмотри, какое жилье сдает Сирил Кэй. Лучше или хуже, Дерек?
– Там довольно погано.
– Наши квартиранты к нам расположены, – сказал Чарли.
– Потому-то они тебе виселицу на машине нацарапали, – сказал Билл.
Чарли пожал плечами. Дерек снова смотрел на стену – на пятно, где раньше висело «Лето». Комната стоила пять фунтов десять шиллингов в неделю. При вселении – за три месяца вперед. Всегда только наличные. К выходным желающие найдутся, причем без всякой рекламы.
Вернулись на улицу, где пахло угольным дымом и железом, пахло историей, наваленной слой на слой, как шкуры в дубильне. Дерека высадили у гаража. Оттуда Билл и Чарли двинули в Сохо. Чарли хвастался, что знаком с Джеком Спотом[67], что знает, где можно купить спидбол у графского сына и как бесплатно припарковаться на Бик-стрит. Они сидели плечо к плечу, и каждый из двоих сознавал в себе некую потребность по-братски ущучить другого. А Сохо в снегу выглядел чарующе. Витрина, полная апельсинов, рядом витрина, полная сигар. Стрип-клубы только открывались, джаз-клубы еще нет. У дверей маленьких кафе стояли и курили в тяжелых пальто, отдыхая между чудесами, невозмутимые мужчины, похожие на святых Эль Греко. Иной раз только поглядишь на такое – и уже доволен.
Воспитательница принесла поднос с едой. Ее сопровождали двое детей. Из угла комнаты подкатили по проходу кроватный столик. Айрин робко спросила, нет ли возможности зажечь свет. Они посмотрели на нее, ориентируясь на ленту ее голоса.
– Конечно, золотце, – сказала воспитательница.
Один из детей, как пловец, двинулся к дальней стене, где были коричневые выключатели. С третьей попытки нащупал. Ожили полдюжины лампочек под металлическими абажурами, похожими на островерхие шляпы азиатских кули.
Они сидели с ней, пока она уплетала картофельное пюре. Она только сейчас поняла, до чего проголодалась.
– Вот и хорошо, золотце, – сказала воспитательница. – Очищаем тарелку. Ничего не оставляем, всё в рот.
Чай был с легким пенистым меловым налетом. Выпила. Десерт – консервированная груша в сладком соусе, это ей понравилось больше всего. Поднос забрали. Когда осталась одна, поискала свою одежду и нашла ее (но не обувь) в гардеробе между двумя окнами. Накинула дубленку и выбралась в коридор. Миновала верх лестницы. Подходила к дверям и осторожно их открывала. Подобно лозоходцам, она пыталась уловить признаки воды; услыхав шипение подтекающего бачка, обнаружила ванную с тремя ваннами и шестью умывальниками. За дверьми с латунными ручками – три туалета (в учреждении всегда надо говорить: туалет). Выбрала крайний, с узеньким окошком. Посидела в тишине, в холоде; кисти рук, будто цветы в вечерних сумерках, испускали свой собственный свет.
Когда вышла, ей захотелось к зеркалу, но его не было. Открыла краны над умывальником. Из одного ледяная вода, из другого сначала теплая, а затем залпы пара и выплески кипятка, которые разбивались, как стекло, о потрескавшийся фаянс. Вымыла лицо, вытерла одним из грубых маленьких полотенец. На крашеной полке над умывальниками стояли меламиновые кружки, из них торчали детские зубные щетки. Как, интересно знать, ребенок находит здесь свою кружку? Выбрала одну из щеток, почистила зубы и поставила щетку обратно точно так же, как она стояла.
Теперь назад в спальню. На оконных стеклах лежал последний свет дня. Забралась в кровать, не снимая дубленки. Голова отяжелела, от усталости накатывало какое-то безрассудство. То, что добавили в чай, складывало ее, словно постельную ткань. (Хлоралгидрат? Откуда-то всплыло это название.) Она, думалось ей, нуждается в помощи, в выручке, но трудно было понять, что это может значить. Самое меньшее – надо позвонить по телефону, хотя, пожалуй, не так уж это и срочно. Снег многое переменил. В окружающем мире все стало по-новому, люди это поняли.
Она лежала на спине, потом перекрутилась на бок, пытаясь устроиться поудобнее. Детская кровать была ей мала – захватчице, чужачке. Она пыталась собрать свое «я» воедино, но искомое «я» было стаей рыб, плывущей гораздо глубже нее. Приблизишься – и оно рассеется на тысячу уносящихся стремглав частей…
Вчерашнее, позавчерашнее, недельной, годичной давности – все надо было обдумать. С чего начать? Она обманута, но истоки обмана были не так ясны, как следовало бы. Она не могла понять, почему не испытывает ненависти к Элисон Райли, и неясно было, есть ли доля правды в том, что люди получают по заслугам; хотя, разумеется, верить в такое – сущий ужас, что-то в ней отказывалось верить категорически. Не снять ли кольца? (Но как она в свое время желала их надеть!) Ей представилось, как она швыряет их в снег, как они, проблеснув в воздухе, зарываются в темень маленьких снежных колодцев. Для рук было бы облегчение. А для жизни? Она вздохнула, словно чья-нибудь бабушка. Зубы ныли от холода, постельное белье пахло щелоком. Холод и тишина вычищали ее, отсеивали лишнее. Свобода, подумалось, неуютная вещь. Она будет как эта комната. Ничего домашнего от нее не жди – по крайней мере домашнего в знакомом тебе смысле.
Владелица клуба стояла у ближнего к двери конца стойки и приветствовала входящих, а выкатывающихся наружу (один марш лестницы вниз – и ты на улице) напутствовала: пока-пока, голубки́ мои!
Размером заведение было небольшое, колорит – скорее темный. Малозаметное окно в одном конце, вязкий тускнеющий книзу потолочный свет. Разглядишь лица пьющих – станет очевидно, что здоровых тут почти никого. Кто помоложе, мужчины и женщины, казалось, ну год-два еще будут в порядке. Хоть восхищайся такой растратой.
Они выбрали маленький круглый столик у стенки. Его только что освободили, и кто-то оставил на нем личико из лимонной дольки и двух бутылочных крышек. Чарли добыл питье. Он пришел с четырьмя, как он выразился, «большими джинами». С четырьмя, чтобы можно было некоторое время не ходить к стойке. Бармен тут нередко грубил. У него были любимчики. Чарли в их число явно не входил.
Братья подняли стаканы с джином. С первым «большим» Чарли разделался одним глотком. Вытер губы.
– Мы должны помочь папе, – сказал он.
– С папой ничего страшного, – сказал Билл.
– Откуда ты знаешь?
– Он нормально выглядит.
– Нет, ненормально.
– Ну и что с ним не так?
Чарли пожал плечами.
– Стареет, вот и все, – сказал Билл.
– Мы не знаем, какого он возраста.
– Да, – подтвердил Билл. – Не знаем.
– Я ему помочь не смогу, – сказал Чарли.
– Почему?
– Я не тот человек.
– А я тот?
– Ты – конечно.
Билл убрал из мордочки на столе одну бутылочную крышку, затем вернул на место. Забавно, как безупречно составляется личико из двух крышек и лимонной дольки.
– Ведь ты, а не я, здесь остался, – сказал Билл. – Ты с ним работаешь.
– Он разговаривает сам с собой, – сказал Чарли. – Не по-английски.
– И что?
– Раньше этого не было.
– Может быть, просто мы не слышали.
– Я не потому остался, что мне нравится, – сказал Чарли.
– Так отселись, – сказал Билл. – Займи чудесную комнату, в которой мы побывали.
– Ты приехал, мне думается, чтобы его обобрать, – сказал Чарли.
– Нашего старикана, – сказал Билл. – Нашего падре.
Он хмурился, глядя на маслянистую поверхность джина.
– От чего он бежал, – сказал Чарли, – нашло-таки его. Выследило. Забралось в дом. Ходит за ним туда-сюда.
– Как оно выглядит? – спросил Билл.
– Не знаю, – сказал Чарли. – Может быть, оно выглядит как ты.
Засмеялись.
– Мне за все прикажешь отвечать? – спросил Билл. Прозвучало как нешуточный вопрос.
– Послушай, что я тебе скажу.
– Слушаю.
– Мне было откровение. Тут, в клубе. В сортире, честно сказать. – Чарли стал искать сигареты. – В машине, что ли, оставил?
– Без понятия.
– У тебя есть?
Билл покачал головой.
– Почему-то в здешнем баре продают только «житан».
– Откровение, – напомнил Билл. – В сортире.
– Что папа приехал сюда, в эту страну, чтобы сотворить тебя. А цель сотворения была в том, что ты его возненавидишь. Неплохо, да?
– Ненависти у меня к нему нет.
– Английский джентльмен, образованный. Человек со вкусом. Человек, который его стыдится.
– Мне не нравится то, что он делает, если ты об этом. Мне не нравится то, что делаешь ты.
– Сноб. Либеральный сноб. Немножечко левоватый. Но прежде всего сноб.
– А ты? Ты-то кто, Чарли? Бизнесмен? Никакой ты не бизнесмен. Ты даже на гангстера не тянешь.
– Я заглядываю в грядущее, – сказал Чарли.
– Знаю, – сказал Билл. – Оно пурпурного цвета.
– Оно наполнено такими людьми, как я.
– Сомневаюсь.
– О чем я забыл, – сказал Чарли, вглядываясь в Билла с кривой улыбочкой на лице, – это до чего ты на него похож.
– Чушь собачья, – сказал Билл, хотя на него подействовало.
Он пошел к стойке за добавкой.
– Вы который? – спросил бармен. – Розенкранц или Гильденстерн?
Напитки тут стоили дорого. Билл ждал сдачу, но ее не было. Ставя питье на стол, он посмотрел на брата сверху вниз – волосы у него на макушке редели. Билл почувствовал укол в сердце, как будто увидел смерть. В семнадцать Чарли был миловидным юношей; в сорок он будет лысым вариантом их матери. Билл уселся. Подняли стаканы.
– У тебя есть фото жены? – спросил Чарли.
– Нет.
– Как тебе такое? – спросил Чарли.
Он показал подбородком на двоих мужчин, танцевавших друг с другом под музыкальный автомат. Билл смотрел на них: медленный вальс, один мужчина средних лет, другой помоложе. И это приводило на ум самодеятельное шоу в британских войсках во время войны или представление в немецком лагере для военнопленных Шталаг Люфт номер такой-то, которое давалось, чтобы отвлечь охрану от рытья подкопа. Но было в этом и что-то безыскусное, как в простом танце влюбленной пары.
Доктор Парри, – сказал Эрик в трубку. Он только-только вернулся. Телефонный звонок напугал его, словно во сне раздалась сирена. Он слегка пыхтел, стоя у лестницы в пальто.
Это был отец Айрин.
– Здравствуйте, Эрик. Мы ждали Айрин вчера вечером, но она не приехала.
– Не приехала?
– Нет.
– И не звонила?
– Нет.
Пауза. Вероятно, в комнате и мать Айрин. Вероятно, смотрит на мужа во все глаза. А ему, вероятно, ненавистна каждая секунда этого разговора. Скорее всего, он озабочен, зол.
– С поездами сейчас черт знает что, – сказал Эрик.
– Да.
– Я думал, она у вас.
– Нет. Не появлялась.
– И не звонила?
– Нет.
– Понимаю, – сказал Эрик. От смятения его бросило в жар. – Я убежден, что она позвонит. Либо вам, либо мне.
– Да. Должна кому-нибудь дать о себе знать.
– Будем держать друг друга в курсе, – сказал Эрик. – Если сюда позвонит, я позвоню вам.
– Хорошо.
– Некоторые телефонные линии могут быть повреждены. Лед.
– Да. Возможно.
– Она могла где-нибудь задержаться по пути. Чтобы переждать плохую погоду.
– Думаете?
– Я позвоню в любом случае, – сказал Эрик. – И если будет звонок от нее, и если не будет.
– Спасибо.
– И, если она позвонит, я попрошу ее позвонить вам.
– Сделайте одолжение.
– Конечно.
– Тогда прощаемся.
– Да. До свидания.
Эрик положил трубку. Его беременная жена лежит в снегу. Снег сыплется в ее открытые глаза, снег хоронит ее. Или она решила не рисковать? Решила обойтись без лотереи поездов, услышала на станции, что доехать невозможно, и надумала укрыться в более удобном месте – тут, под боком? Он поднялся по лестнице в ванную и выглянул в окно. Свет в темноте – слабый, как звезда, дрожащий, как звезда. Спустился обратно. Нужно выпить. Пришло в голову выражение – «взять себя в руки». Что это значит? И как это осуществить? Его слегка удивило, что он все еще в пальто. Бывают времена, когда тело просто таскается за тобой, как пес или младший братец. Он взял сигареты, взял бутыль с водкой, которую оставила эта глупая сучка, и пошел в гараж. Сел в машину. Представил себе, что едет, что по ветровому стеклу бегут звезды. Сказал вслух: «Неделю назад я был счастлив». Спустя полминуты добавил: «Нет, не был». Кивнул и сделал глоток из горлышка бутыли.
Дети были уложены. Воспитательница подоткнула им одеяла. Почитала им на ночь своим надоевшим голосом. Все это Айрин слышала – их ходьбу, перекрикивание, унимающее «тсс», открывающиеся и закрывающиеся двери. Когда воспитательница вошла к ней, она притворилась спящей. Лежала на боку лицом к окнам, слушала, как она приближается, подволакивая ноги, чувствовала идущий от нее запах (похоже на детский бальзам «Викс» – может быть, втирала в грудь ребенка). Потом стало слышно, как она уходит, утихающие шлепки подошв по лестнице. Подождала, по ощущению, с полчаса и выскользнула из кровати. Ощупью добралась до двери. В коридоре было темно, но опять ей подсказала путь вода в старых трубах. Дверь ванной, ванная, затем полминуты она шарила по стене в поисках выключателя. Дверь не запиралась. Ну и пусть. Она выбрала среднюю ванну. Есть еще горячая вода, или дети всю ее извели? Есть, есть, там в подвале какая-то старая печь топится, небось, горами угля, поленьев. Или просто там останки пассажиров поезда, троих мужчин из ее купе, трубка, котелки, газета и прочее, все это вздымается в розовом сердце пламени, трепещет, а затем оседает пеплом…
Она пустила холодную воду, водила рукой, смешивая с горячей, вода качалась в серой эмали. Быстро разделась, повесила ночнушку на один из крючков, дубленку парой крючков дальше. Опустилась в воду сквозь пар. Сделала бы горячéй, будь она сама по себе. Правда ли, что от горячей ванны бывает выкидыш? Горячая ванна плюс джин – и готово. Скорее всего, неправда, подумала она, из тех заблуждений, что Эрик поднимает на смех. Но что мешает девушке попытаться?
Помылась с белым, резко пахнущим мылом. Наконец-то она согрелась. Теплая вода разбудила младенца. Он крутанулся внизу живота, – пяточка размером с розовый бутон. «Маленький путник», – сказала она и заплакала. Когда-нибудь, гуляя с ним вдвоем, она объяснит, расскажет. Это будет их шутка.
Откинулась назад, положила голову на подушку потемневших зимой волос. Позволила векам опуститься. Она была… в самолете, трансатлантический рейс британской авиакомпании, стюардесса в белых перчатках, похожая на Грейс, княгиню Монако, наклоняется к ней с вопросом, нужно ли ей что-нибудь. (Мои перчатки? Наденьте, пока они теплые. У вас тоже маленькие руки.)
Дверь позади нее открылась. Она лежала в полной неподвижности, только веки дернулись вверх. Готовилась услышать воспитательницу, получить нагоняй – но показался мальчик лет девяти-десяти в пижаме со звездами и ракетами. Он приостановился. До этого крепко спал, может быть, видел сон. Что он сейчас почуял? Он поднял руку, описал ею изящную дугу, расчищая перед собой воздух. Потом взялся за латунную дверную ручку ближайшего туалета, вошел, дверь оставил открытой, спустил пижамные штанишки до колен, помочился, подтянул штанишки и вышел, бормоча себе под нос какое-то заклинание от того неожиданного, что ему почуялось в ванной; его слова, которых невозможно было разобрать, казались пурпурными пятнышками фиалок под слоем снега.
В столовой, где четыре обогревателя разных типов, чадя и мерцая, боролись с холодом, которым тянуло от не застеленного ковром пола к коленям и выше, Билл и его родные собрались для вечерней трапезы. И каким-то образом Колин, слуга, ухитрился оживить люстру (часа три, стоя на стремянке, возился с проводами). Теперь сидели под ее световым дождем. Отец Билла украсился шелковым галстуком и дымчатыми очками; он ухмылялся чему-то и играл столовым ножом. Мать Билла наложила на веки густые зеленые тени. Если бы она вместо того, чтобы рассматривать мужа и сыновей, прикрыла глаза, ее веки можно было бы принять за погребальных наглазных скарабеев, требуемых ритуалом лондонских кладбищ – Барнета, Уолтем-Фореста, или куда там ее в итоге понесет траурная ладья.
Чарли растолковывал современное искусство. Начал в шутливом тоне – секс, безверие, слова, написанные поверх других слов; но теперь его голос стал гуще, наполнился чувством.
– Нам бы собаку тут завести, – сказала мать. – Нет, не немецкую овчарку. Маленького песика.
Вошел Колин со столиком на колесиках. Он был заставлен бутылками. Что, уже поели, значит? Билл посмотрел на стол, на тусклое серебро. Пьян он вроде не был, но трезвым себя точно не мог назвать. К примеру, он курил «житан» из купленной в клубе пачки.
– Да, песик тебе определенно нужен, – сказал он. – Такой, чтобы ты его в сумочке могла носить.
– Спасибо, Билли, – сказала его мать.
– Будет делать тут свои дела, – сказал Чарли. – Представь себе: запускаешь куда-нибудь руку, а там что-то теплое…
Она состроила гримасу, но с таким видом, словно не прочь была послушать еще про ужасы, которые может творить песик.
– Колин будет его на площадь выводить, – сказала она. – Согласны, Колин?
– Согласен, – сказал Колин.
Он обходил стол, наливая напитки. Еще из здешнего: бокалы в этом доме были крупней, чем в других домах. Их едва получалось держать.
– Бинки, – сказала она. – Вот как я буду его звать.
– А почему не курочку? – спросил у нее отец Билла. – Маленькую. Они яйца несут. А собака не несет. Песик уж точно. Билл тебе подыщет курочку.
– Мы в войну с ними намучились, – сказала она с полным убеждением, хотя никто из остальных ничего такого не помнил. Куры? Где? В саду? Все трудней и трудней, похоже, помнить войну – по крайней мере помнить ее достоверно.
Бокалы снова были полны, и в разговоре, пока возобновляли и утоляли жажду, стояло затишье. Мой ум, подумал Билл, это муха в спичечном коробке. В Оксфорде в тот недолгий промежуток, когда он метил в интеллектуалы, он пошел однажды в Дискуссионное общество послушать дебаты о телеологическом аргументе в пользу существования Бога. После дебатов он вслед за Стэнхоупом вышел в ту дверь, куда выходили говорящие «нет», но сейчас он понятия не имел, кто тогда победил. Досада. Это может быть важно.
– Скоро вы станете дедом и бабкой, – провозгласил Чарли.
Он вытащил из вазы на столе искусственный тюльпан, прицелился им в Билла и стрельнул, как из лучевой пушки.
– Да, – сказал Билл. Он сообщил брату в клубе. – Это правда.
В наступившем молчании Колин выкатил столик. Слышно было, как он, побрякивая, едет по коридору.
– Это всего-навсего ребенок, – тихо сказал Билл.
– Что мы делаем, папа? – спросил Чарли. – Бьем бокалы на счастье?
Их отец наклонил голову. Он и знал, и не знал. На столе перед ним стояла серебряная узорчатая таблетница, похожая на маленькую средневековую дароносицу. Как и многое другое из его имущества, она казалась добытой грабежом. Он открыл ее.
– Тебе с едой же надо принимать, – сердито сказала его жена.
Окно столовой выходило на площадь. Билл увидел, что уличные фонари начали мигать. «Воздушный налет», – сказал он. Потом замигала люстра – сначала медленно, дальше все быстрей. Они смотрели на нее, по их обращенным вверх лицам пробегала тень, и выглядело это как фильм о них самих, снятый на заре кинематографа: верные получают манну, неверные вот-вот будут вымараны.
Эрик взял с собой фонарик, но светил только себе под ноги. Он был или хотел быть некой скользящей по полю тенью, блуждающим огоньком. Дошел до снеговика. Вздрогнул от неожиданности, хотя, конечно, знал, что он где-то тут есть. Посветил на него. Он выглядел отвердевшим, промерзшим насквозь, скорее ледовиком, чем снеговиком. Подумалось – будь я ребенком, может, вообразил бы, что он преследует меня.
Побрел дальше, расталкивая снег; один раз, споткнувшись, упал на колени, как молящийся, – три секунды неподвижности: может быть, так и остаться? Добрался до калитки. Она была открыта и не закроется, пока не сойдет снег. Вошел в их фруктовый сад. Он никогда еще тут не был. В саду не имелось явной тропинки. Стволы яблонь были примерно с него высотой, и два-три раза он почувствовал прикосновение ко лбу. Упавшие яблоки под сапогами ощущались как щебень. Выйдя из-под деревьев, он погасил фонарик. Дом был слева от него; справа – чернота неосвещенных построек, вероятно, двор.
Есть у них собака? Вряд ли. Это настоящие фермеры все с собаками. Но, пусть не собака, что-то тут есть живое. Слушало, как он идет через сад, чуяло его. Он улавливал слухом влажную тяжесть его дыхания. Лучше прямиком к дому, подальше от этого. Из незанавешенного окна на первом этаже струился свет, ложился на снег желтым ромбом. Он коснулся камня стены и медленно, по-ящеричному, придвинул лицо к стеклу.
Она сидела на полу перед камином. На ней было пальто. Она курила сигарету и что-то говорила. До него – едва слышно – долетал ее голос, но не слова, их он не разбирал. На полу вокруг нее кольцо из предметов (фотоаппарат, моток шерсти, что-то похожее на будильник; еще с полдюжины леденцов или, как он, вглядевшись, понял, вероятно, каких-то таблеток).
Горел верхний свет, горела настольная лампа, горела еще одна лампа на полу около софы. Нигде не было ни малейшей тени, в которой могла бы прятаться его жена. Он что, всерьез думал найти ее тут? Не настолько он был сейчас пьян и не настолько растерян, чтобы воспринимать свои недавние мысли некритически. И даже будь она здесь – допустим, сидели бы вдвоем, замышляли что-нибудь, хихикали, – что тогда? Ворвался бы к ним в развевающемся плаще? Обрушил бы на них свою трость с серебряным набалдашником?
Она метнула окурок в камин. Обхватила колени. Это безобразие, он знал, так на нее пялиться, но до чего же редко выпадает подобный шанс: увидеть кого-то – какую-то – сидящей в лабиринте самой себя, ничего не подозревающей, оголенной, как ветка. Надо бы обучать на таком врачей – под окнами, в темное время суток. Или показывать это по телику, тайные съемки людей наедине с собой (когда он это предложит, ему скажут: отвратительно, постыдно – а потом осуществят). Однажды вечером, конечно, можешь увидеть самого себя. И это тебя изменит.
Его пробрала дрожь. Он забыл надеть шапку; про перчатки и шарф тоже забыл. Ему делалось уже очень холодно, но трудно было поставить точку, перестать смотреть. Она обхватила себя туже. Стала слегка раскачиваться. В ней на самом-то деле меньше такого? Вряд ли – скорее больше. Он вспомнил их разговор во время вечеринки – он потом шел на кухню готовить кувшин джина с изменившимся мнением о ней. Подумал сейчас, не постучаться ли вежливо в переднюю дверь, а когда она откроет, он скажет (смеясь), что будет рад купить у нее несколько яиц. Изо всех сил постарается иметь успокаивающий вид и, может быть, обмолвится, что если ей нужна будет помощь, то она знает, где его найти. Никакой попытки соблазнения. Порой он искренне ненавидел секс и мысли о нем. Он будет к ней добр; он на это вполне способен. И он видел все это мысленно, представлял себе короткий разговор у двери, слышал и свой тон, и ее, воображал, как устанавливается некое доверие, как обоим делается спокойно и уютно… и вдруг свет погас, и она завопила жутким жалобным воплем ужаса и отчаяния. Он ждал. Не смел шелохнуться, да и не мог. Потом вспыхнула спичка, и ее лицо показалось в окне на расстоянии протянутой руки от его лица – просто овал с широко раскрытыми глазами, неровно освещаемый колеблющимся пламенем. Последняя на Земле, первая на Марсе. Так или эдак – покинутая.
Вытиралась, делая блестящую кожу матовой, детским полотенцем, грубым, сотню раз прокипяченным в баке. Ванна удалась на славу. Ей надо научиться побеждать, и ванна ощущалась как первый шаг. Ей эту ванну не предлагали, она приняла ее, потому что захотела. Поступила так, как поступил бы мужчина, – они, не спрашивая, пользуются ваннами, временем, людьми. Где они этому учатся? В школе? В клубах? Перенимают от отцов? Имеет ли это отношение к деньгам?
Более или менее сухая, голая, если не считать колец, начала вытирать подошвы ног, держась за скругленный край ванны. Подушечки от ходьбы через поле были стерты и в синяках. Внезапно – звук, слишком слабый и трудноуловимый, чтобы ему можно было дать название, и свет погас. Она выпрямилась и стала ждать. Тьма разлеглась, и откуда-то пришло знание, что разлеглась она на мили и мили, что если встать на крыше, где стужа поползет по коже, и посмотреть во все стороны, то ни точечки света не будет видно нигде.
В голове, ухваченный смекалистым мозгом, еще сохранялся абрис ванной, хотя, конечно, он потускнеет и сотрется – может быть, очень быстро. Она обогнула ванну, протянула руку и нащупала ночнушку. Надела. Двумя крючками дальше – дубленка. Слава тебе, Господи, что она есть! Повернулась кругом, миновала умывальники, касаясь их неуверенной рукой, затем двинулась туда, где должна быть дверь, нашла ее, отыскала ручку, открыла дверь и выглянула наружу, хотя глядеть там было не на что. Коридор и лестничная площадка были темны по-своему, темнее ванной. Спальня и ее кровать – в конце коридора, по правой стене. Слева, примерно на полпути – лестница. От нее подальше.
Нащупала правую стену и, вполоборота к ней, стала перемещаться по дощатому полу. Широко открытыми глазами искала хоть какой-нибудь свет, что угодно, точку, пятнышко луны в замочной скважине, но тьма была полной, и ее жизнь сосредоточилась в пальцах и в сохраненных памятью эскизах. Медленно, медленно, босыми ногами по голым доскам в компании собственного дыхания. Потом стена кончилась, руки ушли в пустоту. У нее захватило дух, она покачнулась и встала в колышущейся неподвижности, будто на краю расселины. Перед ней – она ощущала это по воздушным токам – проем, которого она не в силах определить, которого тут быть не должно. Картинка в голове померкла. Она повернулась туда и сюда, к одному ничто, к другому. И почувствовала, как оно входит в нее – смятение, полнейшее смятение. Чего она не учла? Какую ошибку сделала? Вышла из ванной через другую дверь? Попала в другой коридор? В тот, где лестница не слева, а справа? А ее комната, значит, не перед ней, а за ней…
Все тепло ванны, весь ее уют улетучились. Как по пути с поезда, на секунду вспыхнула ярость. Вот как с ней обошлись! Но эта вспышка, подобно той, ничего не изменила. Позвать на помощь? Дети спасут, чего им стоит. Сонно потянутся из своей комнаты, возьмут ее за руки и поведут – взрослую женщину, заблудившуюся в коридоре. Женщину, которой к цветению боярышника предстоит стать матерью.
Смутный стыд привел ее в чувство. Она вызвала в воображении сестру (не накручивай себя, дорогуша, тут не так уж трудно на самом деле). И еще, к некоторому своему удивлению, подумала про Габби Миклоса с его сумрачным тяжеловатым взглядом, носящего в кармане вельветового пиджака несчастья столетия.
Она двинулась в сторону – шаг, другой. Она догадывалась, что находится в середине пути; она была там, куда ее помещало воображение. Она зажмурилась, воздела руки с распахнутыми ладонями, с разведенными пальцами и, влекомая некой фантазией, что ее ребенок подвешен внутри к ее ребрам и зряч, как магнит или быстрая, летящая через полмира в знакомый сад ласточка, стала мало-помалу подвигаться вперед, сомнамбулически, словно прозорливица, божественно слепая жрица, приближающаяся к святыне.