– Некоторые, – сказал он, – предпочитают в два приема. В два захода, так скажем. А я все делаю сразу – и отлично. Зачем дважды, когда можно единожды? Как, вероятно, не говорил епископ актрисе.
Он поднял глаза. Наверно, произносил это перед студентами и получал желаемый отклик. Эрик кивнул. Он смотрел на его руки, на быстрые движения ножа. Потом нож был отложен в сторону, и он, запустив руки внутрь, поднял разом то, что освободил – сердце, легкие, желудок, печень, почки, почти весь набор из лавки мясника, все между пищеводом и мочевым пузырем, – и одним движением, оставив лишь тоненькую вереницу розовых пятнышек, перенес на стол, на этакий стол-кровать на колесиках, чья мраморная поверхность шла поперек и выше голых ступней Стивена Стори. Кишки уже лежали в ведре. Для грудной клетки, отделенной подобием садовых ножниц, имелся особый столик. Тело было теперь почти пусто. С мозгом – чуть позже.
Фамилия патологоанатома была Севен («Нет, не Северн, не река, а севен, семь»). Может быть, подумал Эрик, надо выразить ему восхищение. Блеск работа, ничего не скажешь. Да, он, конечно, проделывал это сотни раз, опорожнял мужчин, женщин, а то и несчастного ребенка. Большая часть извлеченного потом вернется обратно. Стивена закроют, огромный разрез прочно зашьют одним куском нити. Придадут пристойный вид. Возможно, его захочет увидеть мать. Скорее всего, захочет.
– Как вам печень?
Эрик подошел ближе.
– По-моему, нормальная, нет? – сказал он.
– Неспециалистов, – сказал Севен, – всегда поражает ее размер.
Несколько минут он был плотно занят. Переходил от инструмента к инструменту. Сейчас у него в руке были анатомические ножницы. Он ввел их в пищевод. На стене висели часы. Время – уже после полудня. Когда Эрик ехал в город, по ветровому стеклу хлестал дождь. Здесь, в подвальном помещении, чувство было такое, что внешний мир может делать что ему вздумается. Хоть пожар, хоть четыре всадника Апокалипсиса понесутся вскачь по просторной лужайке Колледж-грин, срубая головы полицейским.
– Долго вы его пользовали?
– Очень недолго, – сказал Эрик. – Он недавно поступил.
– В психиатрическую?
– Да.
– Как там у них вообще?
– Стараются как могут.
Севен осклабился, будто услышал забавное. Он был готов приступить к желудку. Принес со стола около раковины металлический сосуд.
– Напомните мне, Парри, где вы учились?
– Манчестер, – сказал Эрик.
– Как вам было на вскрытиях? В обморок не падали?
– Первое время было… ну, не знаю… не по себе. Не помню, чтобы кто-нибудь падал в обморок.
Севен поднял желудок и сделал разрез. Содержимое вывалилось в сосуд. Они внимательно всмотрелись.
– Это для наших друзей в токсикологии, – сказал Севен. – И соберу им немного крови из бедренной. Судя по виду – трудно сомневаться насчет таблеток. Вы женаты?
– Да, – сказал Эрик.
– Габби Миклос, по-моему, говорил, что вы живете в одной из деревень.
– Да, – сказал Эрик. Он назвал деревню.
– Не скучно там? Вы же молодой.
– Нам подходит, – сказал Эрик. – И есть железнодорожная станция. Если хочется куда-нибудь.
– Отличное место, чтобы деток растить, – сказал Севен.
Он уже занялся сердцем. Прощупывал его, исследовал сосуды на поверхности. Севен, подумалось Эрику, старше него лет на пятнадцать. Себя он, ясное дело, молодым не считает. Где в эти пятнадцать лет происходит перемена? Сколько ему еще до нее?
– А взять Габби, – сказал Севен. – Что он за человек, какая у него история? Спрашивать напрямик что-то не хочется. – Он поднял сердце и держал его на весу двумя руками в перчатках. – Ну, угадывайте, – сказал он. – Выиграйте приз.
– Что мне угадывать? – спросил Эрик.
– Сколько весит.
Эрик наклонился. Еще чуть ближе, и можно куснуть. А потом куснет Севен. Съесть сообща, подкрасить губы.
– Четыреста?
– Это было бы крупное. Нет, я за триста.
Он положил сердце на весы. Стрелка замерла на трехстах десяти.
– В точку, – тихо промолвил Севен.
Он вернул сердце на мраморный стол. Электрический свет скользил по стеклам его очков. Он принес ножовку. Бóльшую часть инструментов патологоанатома можно найти в кухне или садовом сарайчике.
– Декарт, – сказал Севен, – считал, что душа человека может быть заключена в шишковидном теле мозга. Должно быть, он видел вскрытия – в Лейдене, к примеру. Не странно ли – такой ум, и такая мысль?
Он притронулся к голове Стивена, к его волосам двух оттенков каштанового. Всматривался в кожу, словно изучал текстуру дерева, решая, как приступить. Эрик откашлялся. Сказал: очень жаль, но надо идти.
– Мир живущих зовет, – откликнулся Севен. – Да, бегите, бегите. Никаких сюрпризов я тут не жду. Само собой, вы получите от нас копию заключения. Винить здесь некого, Парри. Бедный свихнувшийся малый. Не первый такой у меня тут. И не последний.
Секунды три они смотрели друг на друга поверх трупа, выйдя из своих ролей, ничем не огражденные, как путники на дороге.
– Халат просто на крючок там повесьте, хорошо? – сказал Севен.
Он ехал и курил за рулем, иногда роняя пепел себе на колени. Дождь перестал. Солнце, пробиваясь сквозь разломы неба, сверкало на стеклах в крышах пакгаузов и вагонных депо, трогало воду в канале, по-зимнему одаривало поросший травой мусор на разбомбленных участках. Досадуя на медленное движение транспорта, он проговаривал в уме то, что собирался сказать, оттачивал формулировки, нежное слово заменял прямым, недвусмысленным, а затем возвращал обратно.
Он выехал из Бристоля Батской дорогой. Миновал ворота кладбища на склоне холма, где спал его отец, где отец проснется при звуке последней трубы, где он просто гниль, где он ничто, где он камень в ряду других камней среди зимней травы. На похороны приехал из Бирмингема десяток старых товарищей, и ему почудилось, что кто-нибудь может вынуть из кармана свисток и дать, как железнодорожному экспрессу, сигнал к отправке.
Вверх по склону через Бризлингтон, тут машин меньше, городская застройка пореже, и вот наконец совсем выехал, потянулись поля, трактор рыхлит землю, сопровождаемый чайками. Что за пахота в декабре? Что сейчас сеять собрался? Жизнь в деревне, да к тому же рядом с фермой, должна была бы чему-нибудь его научить – но нет, не научила. Круговорот времен года был очень слабо ему внятен. Как, вероятно, большинству, подумал он.
Проехав Кейншем, спальный городок без перспектив, он повернул на более тихую дорогу, которая шла на север, ну, почти на север. Увидел здание шоколадной фабрики из красного кирпича. Среди прочего там делали рахат-лукум с ароматом розы, покрытый шоколадом, иногда он им запасался и клал себе в бардачок. Он с детства любил эти сладости. Порой отец вспоминал, покупал ему в вокзальном ларьке и приносил домой в чемоданчике.
Оставил позади деревню. За ней дорога делалась узкой. Он не знал, где она кончается. Может быть, просто сходит на нет. Он свернул с нее между двумя столбами и по колдобинам доехал до поляны у края леса. Заглушил мотор, смахнул с колен пепел. Вид отсюда открывался очень далекий. Опустив окно, услышал грачей. «Мне очень жаль, – сказал он вслух, – но так будет лучше, согласись».
Он открыл дверь, выбрался наружу, потянулся. В первый раз после морга вдохнул полной грудью. Он чувствовал, как его омывает холодный воздух, ощущал запах земли и палой листвы.
Через пять минут услышал, как она подъезжает. Она остановила машину почти вплотную за «ситроеном». Когда вышла к нему, подумалось – сколько заботы она уделила своей внешности, чего вообще стоит женщинам вечная необходимость о ней печься. Она приблизилась и поцеловала его.
– Привет.
– Привет.
Про эту поляну Элисон-то ему и рассказала. С кем она бывала тут до него, он не знал. С Фрэнком? Летом здесь у него с ней был рай земной. Подолгу бродили, лежали вместе под защитой нескошенной травы, слушали жаворонков.
– Ты давно тут?
– Минут десять, – сказал он.
Она взяла его под руку.
– Пошли пройдемся.
В ее голосе была тихая мягкость, оттенок успокоительной меланхолии. Она уже все поняла. Как бы то ни было, она женщина умная. Сюрпризом для нее это не станет.
– Когда я неделю назад уезжал… – начал он.
– Фрэнка увидел.
– Он что-нибудь сказал?
– Говорит: «По-моему, я видел машину Парри», а я ему: «Парри?» И все на этом. Я сделала ему хорошую порцию выпивки. Он и так уже неплохо набрался. Вырубился с открытым ртом на софе.
– И все-таки… – сказал Эрик.
– И все-таки, – повторила она, улыбаясь, подражая его голосу.
Направились к старому дому. Он показался – стены из батского известняка, окна закрыты ставнями. Те, кто в нем некогда жил, страстно любили гортензии. Необрезанные соцветия, сухие, как бумага, шуршали и перешептывались, когда налетал ветер.
Вышли на любимое место, где тропа поворачивала. Отсюда можно было оглянуться на Бристоль и увидеть практически весь город. В ясные дни открывался вид и намного дальше, на просторы Уэльса.
– Ко мне приходил полицейский, – сказал он.
– Что случилось, прошлое тебя настигло?
– Я тебе говорил, что случилось. Психбольница.
– Да ты что!
– Нет, он был более-менее. Слегка напомнил мне полицейского в пьесе Пристли[37].
– В пьесе вся суть вроде бы в том, что он мнимый полицейский.
– Этот, похоже, настоящий.
– Тебе, может, стоило бы поговорить с кем-нибудь, кто, ну, поговорит еще с кем-нибудь.
– Пустить в ход связи?
– Да.
– Фрэнк у тебя масон?
– Если масон, то мне он про это не говорил.
– Но, думаешь, сказал бы?
– Не знаю. Иногда мне кажется, он все мне рассказывает. Иногда кажется – не все.
– Он принес письмо, которое нашли на теле. Записку самоубийцы.
– Ты прочел?
– Да.
– И?
– Ничего ужасного. Безусловно, не жалоба, не нападки. Список причин не быть, не оставаться. Часть из них личные. Он не верил, что когда-нибудь совсем выздоровеет. Но в основном состояние мира, водородная бомба и так далее. Он считал, мы, вероятно, скоро ее взорвем. Пишет, потерял в нас веру. В нас, в людей. Мол, мы привержены насилию. Не способны учиться, меняться.
– Это не так, – тихо сказала она.
– Что не так?
– Мы не привержены насилию.
– Мы с тобой или люди вообще?
– Я вижу уйму добра, – сказала она.
– Одно другому не мешает. Гиммлер боготворил свою дочь. Называл ее Пюппи.
– Пюппи?
– Куколка.
– Ну, – сказала она, – они же побеждены.
– Побеждены.
Они стояли, смотрели вдаль. Вид все время менялся.
– Я был утром на вскрытии, – сказал он. – Этого парня. Давно мне не случалось присутствовать.
– А я была в парикмахерской. – Она слегка сжала его локоть. – Пойдем.
Она повела его обратно к машинам. Шли молча. Они, бывало, видели тут оленей, множество кроликов. В один из дней старик вдалеке катил тачку – похоже было на картинку из старинного часослова. Когда дошли сейчас до машины Эрика, она отделилась от него, направилась к своей и вернулась с коробочкой, завернутой в темно-зеленую крепированную бумагу и перевязанной золотой атласной лентой. Сели в его машину вместе. Закурили.
– Когда приду в гости, такой подарок я тебе сделать никак не смогу, поэтому с Рождеством тебя уже сейчас, дорогой мой. Я понимаю, у тебя, вероятно, тысяча возражений против подарков, от меня по крайней мере, и ты, кажется, заставил меня однажды поклясться, что я не буду их дарить, но я захотела, купила, и да, ты его примешь.
Говоря, она снимала зеленую обертку. Внутри в коробочке из тисненой кожи лежали наручные часы. Увесистые, если подержать на двух пальцах. Перевернув, увидел свои инициалы, гравированные на стали.
– Корпус «ролекс», хотя начинка другая. Продавец меня уверял, что качественная вещь. От швейцарских гномов. Коричневый ремешок, я подумала, лучше подойдет, чем черный. Под цвет твоих глаз. Ну, скажи что-нибудь, если хочешь.
Он поблагодарил ее. Вероятно, имела в виду, что он будет их надевать, когда они вместе. Или что солжет Айрин, скажет, что это взятка от представителя фармацевтической фирмы. Они наклонились друг к другу и поцеловались. Откуда-то из глубин ее кожи потянуло пахучими духами, но вчерашними, не сегодняшними. Она была искусна в поцелуях. Он не знал, в чем тут секрет, есть ли что-нибудь помимо физиогномики. Может быть, Севен способен объяснить, извлечь секрет своими инструментами. Интересно, несет ли от него самого сейчас моргом, въелся ли запах формалина.
– А теперь другая часть подарка, – сказала она.
Стала расстегивать ширинку его брюк. Он помог ей. Когда брюки и трусы были спущены до колен, она возбудила его ласками и, окружив влажным, дымным теплом рта, начала обрабатывать. Он смотрел на ее макушку. Такие густые волосы! Завитые и жесткие из-за сушки в салоне под одним из этих странных металлических колпаков. С Айрин у него это было только один раз. И без большого успеха. Нет ничего хуже, чем женщина, которая старается. Она проявила доброту, он это признавал; хотела, чтобы ему было хорошо. Думала, может быть, что это входит в обязанности жены. Его слегка удивило, что она вообще знает о таком. Откуда? Из романа про леди Чаттерли? Или сестра ее просветила, Вероника, на которой теннисная юбочка была покороче? На сестру, кажется, не очень-то подействовала атмосфера враждебности сексу, в которой они обе выросли. Муж, университетский профессор, вероятно, получил от нее хорошую долю радостей. Мелькнул вопрос: сосали ли когда-нибудь член его отцу? Слава богу, это было непредставимо. Он погладил ей шею. Погладил ухо с сережкой. Впереди, где-то вдали, уже над Глостерширом, что-то светилось в небе, как осколок стекла. Самолет, скорее всего – для вертолета слишком большая высота, – но перемещалось не так, как летят самолеты. Не будь он занят другим, возможно, был бы озадачен.
Когда он кончил, его тело подалось вперед, и он крякнул, как боксер. Она выпрямилась, улыбнулась. Он натянул брюки, застегнул. Она рассматривала свое лицо в зеркальце на козырьке от солнца. Промокнула губы салфеткой.
– Счастливого Рождества, доктор.
– Терпеть не могу Рождество, – сказал он.
– Я знаю. – Потянулась к нему и поцеловала в щеку.
Она поехала первой. Он сидел несколько минут, соображая, что произошло. Понятно, будет сложней, чем он думал. Каждая тайная встреча завязывает еще одну нить и туже стягивает имеющиеся. Сделать это, разумеется, все равно необходимо. Не потому, что она ему надоела. Нет, не надоела. Она воплощала собой некое его принципиальное устремление, от которого ему очень не хотелось отказываться, от которого он чуть ли не боялся отказаться, – но если этого не сделать, если не урегулировать все, кончится тем, над чем он не будет властен, и это пугало сильнее. Сон, где он сидит в кресле начальника станции, и звонит красный телефон, и большие составы мчатся в тумане к какой-то катастрофе, пока не сбылся, но кто знает. Слез, конечно, не избежать, но все будет цивилизованно. Он произнесет какие-то слова о беременности Айрин. Она женщина, и ей не нужно объяснять, насколько это меняет дело. Расплывчато подумалось про Новый год, когда все протрезвеют после Рождества и осознают, что зима еще надолго. Наверно, это самый подходящий момент. Дольше тянуть опасно.
Он вышел из машины, чтобы привести одежду в полный порядок и выветрить до конца ее духи. Поискал в небе этот блеск, это странно маневрирующее свечение, но на тот момент в нем ничего необычного не было.