Первая история. Начало 80-х.
У меня дома сидят за теплой беседой нидерландские друзья. Кофе, пиво, можжевеловка, пирожные, зрелый сыр с плесенью. Все мои гости живут в Брюсселе и его окрестностях, некоторые уже много лет. Мы говорим о нидерландской школе в Брюсселе. В эту школу ходили мои дети. Она расположена прямо за углом, в пяти минутах от нас, и к бельгийским детям там всегда относились очень доброжелательно. Одна приветливая дама говорит мне с жутким рандстадским[35] акцентом: «Я нахожу, что дети здесь очень прилично говорят по-нидерландски, даже бельгийские, почти без акцента. Ну разумеется, учителя тоже говорят без акцента». Лично у меня есть ощущение, что мои дети приносят из школы грубый акцент столичного «Радио Хилверсум», но я от этого не страдаю. Спрашиваю даму: «А я, по-вашему, тоже говорю с акцентом?» Она смотрит на меня удивленно и слегка насмешливо: «Ну конечно, ведь вы говорите по-фламандски».
Вторая история. Начало 70-х.
Письменный экзамен в Лёвенском университете. Поскольку студенты, изучающие общественные науки, должны прилично знать нидерландский, для них предусмотрен экзамен. Сдать его для них — пара пустяков. Они прекрасно владеют нидерландским: как-никак это их родной язык.
Им предлагают текст, который нужно исправить. Это целый набор ошибок — бельгицизмов, а также обиходных слов и выражений, несвойственных нидерландскому языку. Довольные студенты выходят из аудитории, где они корпели целый час. Никаких проблем, текст проще простого, всегда бы такие экзамены.
Через неделю вывешивают результаты. По пути в экзаменационную комиссию — крики и шепот, возмущение, изумление. Студенты сравнивают работы друг друга. Удивление только нарастает. Неужели ни один не справился, неужели в самом деле никто? Председатель студсовета идет выяснять, в чем дело. Да нет, говорит секретарь комиссии, одному удалось. Вон тому молодому человеку, который так красиво говорит; остальным шестидесяти — «неуд». Сам не могу понять, в чем дело.
Высокомерная глухота «голландца», самодовольство фламандца. Нидерландец, долгие годы проживший в Брюсселе, все еще думает, что нидерландский — это язык Королевства Нидерланды, то есть к югу от Хоогстратена на нидерландском не говорят, и что эталоном нидерландского является речь жителей Рандстада. Остальное, по его мнению, — провинциализм, отсталость, неотесанность, — и он презрительно пожимает плечами, если его упрекают в предвзятости.
Фламандец внушает себе, что десятилетия господства французского не оставили на его родном языке никаких шрамов; он подкрашивает свою речь за счет местного диалекта, но, проделав изнурительную интеллектуальную работу, чтобы безупречно говорить на нидерландском, очень сердится на претенциозных «голландцев»[36], которые этого не ценят.
«Голландский»: холодный, скупой, надменный, засоренный английскими словами.
Фламандский: примитивный, беспомощный, но не лишенный прелести.
И тот и другой мне противны. Но я люблю нидерландский.
Родившись в Брюсселе, я еще младенцем переехал в Утрехт и учился говорить в «Голландии». Мальчишкой к началу учебы в школе я снова оказался в Бельгии, где тотчас же стал «грязным голландцем» и «сырной головой». Я и был таким, но, еще не поняв этого, соскоблил сыр со своей головы.
К восемнадцати годам я уже говорил на некоем общекультурном фламандском, в котором галлицизмы роились, как личинки в падали. Проведенные в Бельгии годы сделали свое дело. Я буквально впадал в бешенство, когда все чаще начинал замечать симптомы нанесенного самому себе гигантского ущерба. Единственным утешением для меня была способность безошибочно классифицировать предметы по родам. Если верить «Идеям» Мультатули[37], в Нидерландах над этим бились весь девятнадцатый век (из-за «двуполого» определенного артикля de). Так что для меня stoel (стул) всегда мужского рода, как и man (мужчина), а tafel (стол) и vrouw (женщина) — женского. За это я благодарен Бельгии.
Я начал заново учить нидерландский, слово за словом, предложение за предложением, отвыкал от старого и приучался к новому. Мне нужен был настоящий язык, потому что моя речь им не была. Каторжный труд принес свои плоды, но полностью удовлетворительными его результаты я назвать не могу. Регулярно я ловлю себя на глубоко укоренившихся реликтах французского. Добрые голландские друзья, приезжая в Бельгию, относятся к этому с пониманием и всегда мне помогают. Но все равно это сизифов труд. Я не впитывал свою речь с молоком матери; язык, на котором я говорю и пишу, насквозь искусственный. Блуждая внутри моего языка, я должен каждую минуту остерегаться коварных грабителей. За каждое вожделение, порожденное мною в моем языке, я получал отмщение семикратно.
Мне несвойственна фламандская лень. Но мне не хочется говорить на языке Рандстада. Я не хочу терять мой язык, мои раскатистые «р», мои смягченные «г», мои кристально чистые «э» и «о». Я считаю, что они в тысячу раз музыкальнее, чем то, что принято в Голландии. Но при этом я не хочу, чтобы меня высмеивали или подвергали дискриминации.
Я хочу говорить на нидерландском. Это самая обычная вещь, поскольку нидерландский — официальный язык фламандских провинций и один из двух официальных языков города, где я живу и работаю, Брюсселя. Так записано в нашей конституции. Но я каждый день замечаю, что для фламандца это совсем не просто.
Но тогда почему не на фламандском, на котором ты все равно говоришь?
Здесь налицо недоразумение.
В Нидерландах как-то было сказано: «Мы говорим по-голландски». При этом имелось в виду: по-нидерландски. В Бельгии очень часто говорят: «Мы разговариваем (болтаем, судачим, толкуем) по-фламандски». При этом чаще всего имеется в виду — по-нидерландски.
На фламандском, чисто фламандском, разговаривают в трех областях, а вовсе не во всей стране, называемой Фландрией. На фламандском говорят во французском Северном департаменте, в бельгийских провинциях Восточная и Западная Фландрия, а также в Приморской Фландрии.
Во Франции фламандский умирает. В главе о языковых границах я писал о беспощадной языковой и образовательной политике, которая во Франции смертельно ранила или попросту убила многие языки. В приграничном городке Аллюен предыдущее поколение еще слушало проповеди на фламандском. Теперь все здесь говорят по-французски, даже те, кто живет на улицах, в названиях которых еще сохранились фламандские корни (таких как rue de Dronckaert).
В Приморской Фландрии этот язык все еще жив и здоров. В городке Слёйс меня скорее удивило, что молодая продавщица в лавке позвала свою коллегу на диалекте, а ко мне обратилась на смягченном голландском радиостанции «Хилверсум». Таков лингва франка во всем королевстве. Она вбирает в себя все диалекты.
Иначе обстоит дело в бельгийских провинциях Западная и Восточная Фландрия. В Западной Фландрии все сверху донизу говорят на превосходном диалекте. Однако в привилегированных кругах культурным языком по-прежнему остается французский. В Кортрейке и Брюгге верхний слой буржуазии чувствует близкое родство по отношению к этому языку и рассматривает Северную Францию как свои исконные земли. Исторические границы графства Фландрия так легко не забываются.
В Западной Фландрии царит раздвоенность: ее жители беспечно говорят на диалекте либо стесняются этого. Они с большим трудом пытаются скрывать привычки своего произношения. На мой взгляд, напрасно: ведь западные фламандцы, освоившие нидерландский, говорят на нем восхитительно, иногда преувеличенно по-голландски.
Западнофламандские диалекты — как, впрочем, и все диалекты нидерландскоязычной Бельгии — различаются от деревни к деревне, от поселка к поселку. Это способно завести очень далеко. Мне жаль, что западные фламандцы в их желании говорить на нидерландском примешивают в свою речь много брабантской лексики (например, заменяют «утро» неуклюжим «предполуднем»).
От Гента я просто без ума. Местный выговор мне кажется умилительно грубым, как будто грузчик убаюкивает свое дитя. Гентский диалект замедленный, его звуки идут шагом. Гент имеет нечто общее с Францией. Здесь до сих пор живет большая прослойка франкоязычной буржуазии. В Генте я как-то читал лекцию на французском для двух сотен гентских франкофонов. Меня это впечатлило, они жаловались, что их дети делают много ошибок, когда говорят по-французски.
Гентский диалект — как зыбь скользящих звуков, не нашедших себе места. Снобы считают его грубым. Диалектологи находят, что его неподатливость возникла исторически: текстильщикам приходилось все время кричать, чтобы перекрыть голосом адский грохот ткацких станков. Знатоки вроде покойной поэтессы Кристины Дхаан уверяют, что настоящий гентский диалект со своей фразеологией и оборотами речи истерся до простого акцента. Я любил слушать Кристину Дхаан. Ее блестящий нидерландский приобретал вибрирующую глубину, когда, словно под сурдинку, он окрашивался изяществом ее гентского диалекта.
К востоку от Гента фламандский прекращает свое существование. Мы изъясняемся на брабантском, хотя и называем его фламандским. Здесь тоже язык различается от поселку к поселку. Слово vuilnisbak (помойное ведро»), произносимое в Лёвене как «voëlbak», превращается, если проехать еще две деревни, в veëlbak, а антверпенское stroat (улица), превратившись в Мехелене в straat с неблагозвучным гаагским долгим «а», становится брюссельским stroet — уже с долгим «у».
Антверпенцы изъясняются на своем диалекте без комплексов. Они думают, что каждый встречный их сразу понимает, а это не так. Уроженцам Западной Фландрии и Лимбурга приходится очень нелегко. Это беда для антверпенцев. Я не имею ничего против диалектов и акцентов — наоборот, но в таком случае каждый должен обладать равным правом быть непонятым. Впрочем, я-то понимаю их без проблем и с удовольствием признаюсь, что редко где разговоры бывают такими живыми и остроумными, как в Антверпене.
Также и диалект здесь используется всеми слоями населения сверху донизу. Мне как-то довелось слышать бургомистра Янсенса, поющего песню о Кейзерлей — широкой улице, проходящей мимо Центрального вокзала. Сплошное кваканье. Бургомистр не стал бы часто прибегать к антверпенскому диалекту на заседаниях городского совета, но он может с тем же рвением говорить на нем как простой работяга. Для него, как и для сотен тысяч фламандцев от побережья до Мааса, от верхов до низов, это первый выученный язык. В такой стране, как наша, где язык часто использовался для выпячивания социальных различий, этот поступок — проявление демократизма, социальной солидарности.
Лимбург у нас, как и в Нидерландах, особый случай. Собственными ушами я мог констатировать, что лимбуржцы даже за государственной границей лучше друг друга понимают, чем остальное население страны, среди которого они разбросаны. Когда Маас в одну из дождливых зим в очередной раз вышел из берегов, я путешествовал с мэром бельгийского Ланакена сначала по залитым водой улицам его собственной коммуны, а затем по нидерландской стороне. В Нидерландах бургомистр говорил на том же самом диалекте, что в Бельгии, и ему отвечали если не на том же самом, то на родственном диалекте. Я видел, что лимбуржцы друг друга всюду признают, и был среди них отщепенцем как в Бельгии, так и в Нидерландах.
Таким образом, нельзя считать само собой разумеющимся то, что мы все говорим на нидерландском. Для многих фламандцев (брабантцев, лимбуржцев) открытие мира начинается со знакомства с диалектом. Именно с диалектом, а не с тем, что под ним понимают нидерландцы.
Как-то я услышал от одного голландского мальчугана, что говорю на странном диалекте. Если бы я действительно на нем заговорил, он бы подумал, что это венгерский.
У меня хорошо получается имитировать диалекты, может быть, оттого, что я ни одним из них не владею в полной мере. Имитация — это веселая публичная забава. Сидишь, бывало, за столом с двумя бельгийцами в кругу нидерландских друзей. Их восхищает твой фламандский. Потом наступает момент, когда нужно действительно заговорить по-фламандски. Они тут же навостряют уши, они думают, что это ютландский или мекленбургский, не верят мне. Они думают, что я так ловко сконструировал свой розыгрыш, потому что заранее отрепетировал хриплые звуки, которые издает морской ветер. А репетировать тут ничего не надо, просто нужно поточнее повторить выговор многих тысяч обитателей зоны между Брюгге и Кортрейком.
Когда диалекты главенствуют в повседневной жизни, для нидерландского остается мало места. Вы изучаете его в школе, но почти как иностранный язык, наподобие швейцарцев, изучающих нормативный немецкий.
В результате это отражается на употреблении языка.
Когда вы говорите на нидерландском, он подпитывается диалектом — в словах, в звуках, в построении фраз. «Подпитывается» означает, что диалект дает языку свежую кровь. Но я замечаю и нечто противоположное: язык страдает малокровием, потому что фактически вы говорите не от своего имени. Например, вам нельзя употребить какое-то слово, потому что оно может оказаться диалектным.
Если к этому добавить следы многолетнего господства французского в нашем языке, получаешь то, что зачастую называют фламандским. Конечно, это наша общая черта, от побережья до Мааса, она превыше всех диалектов и продолжает быть бичом нашего языка. Ибо сколько бы ни походили друг на друга диалекты Северного Брабанта и нашего Кемпена, северные брабантцы ни к чему не чувствительны, ничего не ждут, ничем не интересуются и ни за что не станут продавать свой товар покупателю по льготной цене. Это галлицизмы, их сотни, и они отравляют наш язык каждодневно. Язык рекламы по радио, например, нашпигован галлицизмами. Но этим дело не кончается. Похоже, что тексты такой рекламы составляются людьми, с головы до пят одержимыми одной-единственной злонамеренной идеей — разрушить нидерландский язык. И повинны в этом не какие-то фирмы, вступившие в сговор, а некие тесно связанные между собой компании, иначе говоря, одобряющий «глас народа», а также рынки и Интернет, хотя не уверен, все ли я правильно перечислил, потому что английский тоже преднамеренно разрушается.
Добротные нидерландские выражения, предлоги, существительные и т. п. вытесняются настолько активно, что люди воспринимают нидерландский эквивалент слова как нечто неестественное. Кроме того, возникает малая языковая граница по государственной линии. Французский, въехавший без билета в наш запутанный нидерландский язык, продвинулся уже до ворот Розендала. Нидерландец, приезжая в Бельгию, обнаруживает, что здесь говорят на другом языке. Вонь от испорченного нидерландского поднимается к небу, но путник вдыхает ее как экзотический аромат и восклицает, ошеломленный: «Круто! Вот он, фламандский!»
Между тем есть еще один фактор, который пачкает язык Южных Нидерландов, разъедает его, как смертельная язва. Это колченогий узурпатор в рубище, но с гонором и хамством парвеню. Он называется «местнический фламандский». Это язык, на котором говорят на богатых виллах в наших разбитых на участки, изуродованных деревнях. Это язык мальчиков и девочек, которые ходят в приличную школу и высмеивают своих одноклассников за то, что те не умеют красиво говорить.
Словарный запас этих мальчиков и девочек не вульгарен, нет, но он беден. Построение фраз не простонародное, но витиеватое. Выговор не грубый, но безликий.
Пусть я буду говорить на изысканном голландском или топорном деревенском, на языке гентских рабочих с Мёйде или языке официального перевода Библии на нидерландский — на чем угодно, только не на этом! Избави меня Боже от «местнического фламандского»!
Кроме того, эти слюнтяи думают, что говорят на приличном нидерландском! Они чувствуют себя на голову выше диалекта, а голландский ненавидят.
Местнический фламандский — это язык новоиспеченной ложной фламандской самоуверенности, родившийся из презрения к языку простых людей и боязни нидерландского; это уродец, язык новой Фландрии, исполненной духовной лени. Самое дурное в этом никчемном «местническом фламандском» то, что его всё больше перенимают простые люди.
В самом деле, филологи и социолингвисты всех мастей радостно приветствуют бельгийский вариант нидерландского. Они торжественно возвещают о кончине эталонного языка, потрясая результатами так называемого реалистического анализа и жонглируя прогрессивными, а по сути регрессивными идеями. Ура! Гип-гип ура! Долой языковую норму! Долой притеснение! Долой языковую полицию! Эти языковеды представляются мне людьми, которые хотят отменить красный свет на перекрестках, чтобы, ухмыляясь, считать столкновения автомашин.
Языковеды уверяют, что они лишь изучают явления, а не оценивают их. Вздор. Они выносят приговор хорошему нидерландскому и хотели бы поскорее привести этот приговор в исполнение.
Я тоже оцениваю, но не отказываюсь от своих оценок. Я ненавижу этот, с позволения сказать, вариант, потому что он угрожает жизни моего языка, нидерландского, и иссушает питающие его корни — диалект. Отвратительный полуязык размазывают по всей стране, как жидкий навоз. Фламандский регион уже обработан, и теперь жарят в духовке фламандский язык, причем это не язык Гвидо Гезелле, «Лиса Рейнарда»[38] или Хюго Клауса. Блюдо давным-давно подгорело, остался только чад.
Нет, меня привлекает то, что ведет к Spannung zwischen Mundart und Schriftsprache (напряжению между разговорным и письменным языком) — недаром об этом писал швейцарец Макс Фриш. Приведем в качестве примера стихотворный сборник Хюго Клауса «Лютое счастье». Геррит Комрей, сам большой поэт, в своей рецензии тотчас же обратил внимание на этот оксюморон — два слова, взаимосвязанные, но противоположные по смыслу. Однако он не знал, что за этим кроется будничный диалект и что каждый фламандец сразу улавливает смысл этой словесной комбинации. «Лютое счастье» — стандартный оборот во многих диалектах. В моем брюссельском, например, он звучит как vrie chance.
Даже на смертном одре я буду сопротивляться искажению языка Фландрии. Уже больше столетия идет борьба за право говорить на нидерландском; это право наконец завоевано, и тут же его начинают попирать. Франкоговорящие постоянно указывали нам на различие между фламандским и нидерландским, чтобы нас унизить. Теперь мы унижаем себя сами.
Яснее всего это проявляется на телевидении. Актерам положено быть служителями нидерландского, даже если они выступают в мыльных операх и тому подобных программах. Но стоит им открыть рот, и ты тотчас понимаешь, что они предатели нидерландского. Угрюмо и старательно они портят свой родной язык. А язык, как малый ребенок, неспособен защитить себя от искажения. Они что, пользуются просторечием? Говорят, как обычные люди? Нет. Хорошему нидерландскому подвластны все регистры, а значит, и просторечие. Они чересчур малодушны и зажаты, чтобы разговаривать на хорошем нидерландском. А обычные люди в повседневной жизни говорят на любой манер, но не так, как эти. Актеры размазывают свою вонючую монотонную словесную слякоть по жизнерадостному и многокрасочному народному языку. «Местнический фламандский» — это ходячая смерть. То же самое можно сказать об игровых телешоу, а тем более о новейшем бытовом недуге, опустошающем наши гостиные, — пресном пустословии записных комедиантов.
Диалекты у нас по-прежнему живы и здоровы. Я сказал бы, что это к лучшему, потому что в их лице мы имеем десятки малых обособленных языков, каждый со своим внутренним богатством. Кто не знает их, тому не дано почувствовать их интимную теплоту. И это, по-моему, очень жаль, потому что от этого страдает использование нидерландского, а болезнь «местнического фламандского» теперь придется изгонять сильнодействующими пестицидами.
Но и диалекты тоже отступают. Они утрачивают много старых, чистых слов. Чаще всего их заменяет брабантский (антверпенский) импорт. В Нидерландах досадно доминирует рандстадский «язык». У нас преобладает язык треугольника Антверпен — Брюссель — Лёвен.
А теперь о наших политиках.
Также и в стране польдерной модели в кругах политтехнологов наблюдаются признаки упадка языка. Благодушие, лицемерие, несообразное словоупотребление, расплывчатость — каждому, кто внимательно следит за тем, как разговаривают политики, заметны эти приметы разложения. А юные слуги пиара, которые доводят словесные панацеи партий до простых избирателей, попросту являются профессиональными садистами слова.
Фламандские политики комбинируют типичные трюки всех политиков мира на своем ущербном нидерландском, которым пользуется большинство фламандцев. Исключение составляют люди, которые говорят на обычном языке и без обиняков режут правду-матку, — таких встречают на ура либо ненавидят как завзятых болтунов. Основная же масса поливает избирателей безвкусными, бесцветными, мутными словесными помоями.
А чего стоит бельгийско-византийский стиль официальных деклараций! К кому они обращаются и чего добиваются, сразу не поймешь.
С серьезным видом вываливают политики свою белиберду на телеэкраны. Ни один мускул на лице не дрогнет, каждый делает вид, что понимает эту словесную абракадабру. Все это не имеет никакого отношения к бельгийским политическим институтам. Наличие в Бельгии нижней палаты и Сената, а в Нидерландах Первой и Второй палат — это итоги 1830 г. Налицо два разных государства, каждое со своими политическими органами. Они по-разному называются в Германии, Австрии и Швейцарии, во Франции и Бельгии. А как же иначе?
Но я имею в виду не это. Наверное, можно без труда переводить свои речи на понятный нидерландский, прежде всего ради нас, потому что именно мы их выбираем. А нидерландцы, конечно, сразу сообразят, что мы хотим говорить с профсоюзами, потому что они тоже хотят возлагать на своих администраторов больше ответственности или что-нибудь в этом роде.
Бельгийско-византийский стиль — это экстремальная форма политического уродования языка. Это грубое безразличие к языку, в том числе у политиков, которые выставляют себя отважными борцами за фламандское дело. Я могу понять, что, постоянно заседая в правительстве рядом с франкоговорящими министрами, поневоле переходишь на французский. Но фламандский политик должен об этом помнить и проявлять бдительность. Однако вряд ли им все это понятно, к своему языку они относятся с сибирским холодком и замечания по данному поводу способны просто игнорировать. Им это даже на руку. Туман непонятности и невразумительности от этого только гуще.
Пустое дело повторять, что каждый народ имеет таких лидеров, каких заслуживает. Однако в отношении Фландрии можно утверждать, что ее политики говорят на таком языке, какого народ заслуживает.
До чего же странно, что в моей стране нужно бороться за собственный язык и при этом отказываться правильно говорить и писать на нем. Людей в школах, в прессе и по радио запугивают назиданиями о чистоте языка и при этом держат в неведении о том, что они говорят именно на этом языке.
На мой взгляд, если люди за что-то серьезное борются, то они считают это что-то своим благом и тщательно его оберегают. Но боролись ли фламандцы за сохранение своих диалектов? Ведь именно они испытывали ностальгию по единению с нидерландским языком и культурой. Но Голландия не послала никаких сигналов о возвращении к золотому веку, и у нас опустились руки.
Мы старательно следили за тем, чтобы в законодательстве наш язык фигурировал как нидерландский, а не фламандский. У нас даже есть Языковая уния. Почему же мы не говорим на этом языке? Даже когда я в четвертый и последний раз переписываю эту книгу, сомнения удерживают мое перо. Необходимо признать: нидерландский не является нашим языком.
Фламандцы сопротивлялись напору французского языка, потому что он не считался с тем, что было впитано ими с молоком матери, — их родным языком. А это был диалект их деревни. Я уважаю французский. Он был всем, выполнял все функции — социальные, интернациональные, интеллектуальные. Фламандский таким не был. И все-таки люди хотели оставаться самими собой.
Приведу пример. Один ремесленник — его уже нет в живых — послал своих детей в Брюссель учиться в нидерландскоязычной школе. Только что закончилась война, и сделать такой выбор было нелегко. Все связанное с нидерландским языком пахло в задранных носах франкофонов коллаборационизмом. Это было клеветой. Тот человек абсолютно не был замешан в коллаборационизме, от нацистов его тошнило. Однако он лишился работы. Но он держался, «потому что, — как он мне говорил, — мои дети скоро перестанут понимать моих отца и мать, и как я тогда буду людям в глаза смотреть?»
Этот человек был не шибко образован. Правда, он превосходно владел французским (у фламандцев это сплошь и рядом так), но хотел говорить на своем языке. На нидерландском?
С точки зрения филолога — да, но не для него. Он говорил на диалекте северной части Брюсселя. В разговоре с голландцем ему нужно было напрягать внимание, чтобы понимать собеседника.
Дети этого человека — из моего поколения. В школе они изучали нидерландский как иностранный язык, а их родители учили в школе французский как иностранный. К счастью, нидерландский ближе примыкает к диалекту, на нем они говорили в быту, и это благодаря прошлому, которое мне бы не хотелось забывать.
Диалект был питательной средой противостояния французскому. Самым обыкновенным людям — не всем, многие офранцузились, прежде всего в Брюсселе — диалект придавал сил и подогревал их сопротивление французскому.
Образ нидерландского помогал поддерживать уважение к диалектам и быть представителями языка, который добивался тех же прав, что и французский. Нидерландский был необходим, но нельзя было отдавать его голландцам на износ и профанацию.
Результат оказался обескураживающим.
Мы перенимаем из французского массу слов и конструкций и упрекаем нидерландцев за увлечение галлицизмами. Мы называем уборную «туалетом», но смеемся над «этажами» и «этажерками». Мы называем «жилетом» безрукавку, но считаем манерностью, когда нидерландец носит «панталоны», а не брюки.
В то же время у нас есть железное оправдание собственной лени. Фламандцы неизменно к нему приходят. Оно действует как закрывающийся люк. Я делаю колкое замечание о фламандской лени в отношении языка, в ответ нажимается кнопка с галлицизмами голландца, каждый тянет одеяло на себя, дискуссия превращается в перебранку. Но через закрытую крышку люка крики почти не слышны.
С другой стороны, у нас проявлялось судорожное стремление к чистоте языка. Специальные рубрики занимали место в прессе, на радио и телевидении. Это время давно прошло. Зато теперь фламандские власти ввели службу языка, в том числе по общественному телефону. Во Фландрии указания по правильному применению языка стимулируются иначе, нежели за рубежом.
Первый стимул — французская модель. В мире нет другой страны, столь же централизованной, как Франция. Ни один диалект, сравнимый по успешности, не поднимается ни до статуса национального языка, ни даже до статуса универсального языка, как язык Парижского региона. В этой сфере французы требуют абсолютного подчинения, а кто подчиняется, тот соглашается. Черный как смоль сенегальский поэт, а затем президент Сенегала Леопольд Седар Сенгор до Второй мировой войны преподавал французский в Лицее Декарта в Туре. Революционер? Ничего подобного. Он придерживался чисто картезианской логики: знал французский лучше французов.
Мы не хотели отставать от франкоговорящих. Отсюда тяга к чистой речи без акцента, отсюда фанатичная прополка непролазных зарослей нашего языкового питомника. Есть только один язык, один выговор — парижский. То есть я хочу сказать — стандартный нидерландский.
Второй стимул — сопротивление французскому. Когда все говорят, что ты не знаешь какого-то языка, начинаешь стараться заговорить на этом языке как можно скорее. А поскольку язык-угнетатель — французский, то начинаешь вставлять в свою речь все знакомые французские слова. Поэтому центрифуга раскручивается, менеджеры работают, телефоны звонят. Отсюда заблуждение части нидерландцев, что мы говорим чище, чем они. Говоря по совести, эти центрифуги мне очень нравятся. Большинство нидерландцев находят этот аппарат всего лишь смешным, но он уже довольно длительное время меняется. Впрочем, мне не удалось услышать ни от одного роттердамца слово «менеджер».
И конформизм, и сопротивление внушены комплексом неполноценности. Когда мы говорили на нидерландском в собственной стране, нас осмеивали, что мы пренебрегаем мировым языком — французским. И неважно, что мы этого не делали, напротив, мы прилежно изучали французский и хорошо научились на нем читать, говорить и писать. Мы задевали гегемонию французского, что равносильно греху против Святого Духа. Когда мы говорили на севере страны на приграничном нидерландском, нас осмеивали, что мы говорим на вульгарном языке с непривычным акцентом, смачном, старомодном, короче говоря, каком угодно, только не на обычном голландском. К счастью, франкоговорящим удается осмеивать нас только спорадически, и тут мы тоже можем позубоскалить над нидерландцами. Но лично я не перевариваю эту надутую, ленивую, ложную самонадеянность, которая вытесняет наш старинный, красивый комплекс.
Все тяжелее нависают над нашими землями зловещие туманы «местнического фламандского». Я по-прежнему на стороне жрецов языка — как прежних, так и нынешних. Я буду поддерживать их, пока они, вызывая раздражение, ковыряются в останках нашего французского колониального прошлого. Но я стану их противником, если они начнут препятствовать переходу диалектов во всеобщий нидерландский. Впрочем, многие из них больше не возражают против обогащения родного языка. Наш общий язык нуждается в наших диалектах, как в материнском молоке.
Нидерландский является языком письменности и всеобщим языком обихода благодаря государственному переводу Библии на нидерландский язык (так называемая Библия Штатов). Об этом нам рассказывали в школе, но мы не знали, как выглядит этот перевод, как он звучит. Мы были католиками, патеры запрещали нам читать подобного рода еретические тексты, поэтому наши речь и письмо испытывали в лучшем случае косвенное их влияние. Но над данным переводом работали не только голландцы.
Во-первых, города Республики Соединенных провинций трещали под напором протестантов, беженцев из Южных Нидерландов. Во-вторых, державные господа из Генеральных штатов и члены Национального Синода в Дордрехте строго заботились о том, чтобы в комиссии переводчиков сидели ученые мужи из всех нидерландских земель, от Стенворда (сейчас это Франция) до Хогстратена и Гронингена (сейчас это Бельгия). Один Дренте был освобожден от обязанности прислать ревизоров. Члены Синода заявили, что в этих местах нидерландский язык плохо известен. Богерман был фризом, Гомар — родом из Брюгге, Баударций — из Дейнзе, что к югу от Гента. Тисий и Валей тоже были с Юга. Библия Штатов напичкана фламандским и брабантским.
Достойно сожаления, что новый перевод Библии, на который потратил массу времени и сил целый сонм квалифицированных теологов, филологов, библеистов, историков и прочего высокообразованного люда, выдержан в речевом стиле, среднем между докладом работника социального ведомства и жалобой изнуренного трудом школьного учителя. И Нижние Земли[39] безбожно грешат, пичкая каждое воскресенье своих христиан этой усыпляющей словесной кашей. Или церкви там недостаточно опустели, а языковое чутье недостаточно притупилось?
Со времен Второй мировой войны я наблюдаю другое целебное влияние на наш языковой обиход, на этот раз тоже внутри государственной границы Нидерландов. В школе об этом влиянии нам ничего не рассказывали. Я имею в виду комиксы Мартена Тондера об антропоморфном медведе Боммеле. Благодаря отцу мы читали их у себя дома, и, как в Нидерландах, выражения «простая, но питательная пища», «с вашего позволения» и др. стали элементами нашей повседневной речи. Когда я работал на факультете социологии Лёвенского университета, я систематически заменял уродливое, пафосное «система координат» словом «мировоззрение». Никто из профессоров, научных сотрудников и прочих мыслителей не догадывался, откуда пришло это слово. Сейчас оно встречается в текстах, трактующих самые разные предметы.
Третье влияние должно прийти из Фландрии. Оно уже заметно. Некоторые из наших роскошных диалектизмов уже мало-помалу проникают во всеобщий нидерландский Голландии. Не у завзятого ли голландца Мартена Харта мелькнуло фламандское goesting (кайф)? А Мартен Тондер уже давно оценил такие словечки. Приведу пример из его комикса «О чуваках»:
— Вот это мне нравится, — восклицает медведь Олли. — Это как раз для такого джентльмена, как я. Я просто кайф ловлю, мой юный друг.
— Почему? — интересуется шофер.
— Потому что у меня такое настроение.
Конец цитаты.
А когда мужчина видит прекрасную, но недостижимую девушку, разве можно сказать об этом лучше, чем: «У меня кайфа полные штаны»? Если вы отвергаете такие вещи, то ваш язык станет скучным и пресным.
Нельзя не заметить и других влияний. В своей речи, произнесенной 1 сентября 2000 года в Лёвене перед собранием нидерландистов всего мира, профессор Хюго Брандт-Корстиус воскликнул: «Пусть расцветают сто нидерландских языков!» И он перечислил их: от Мыса Доброй Надежды и языка медведя Боммеля в «Камагурках» до Бельгийского культурного стандарта. Это было забавное перечисление. К счастью, он забыл назвать «местнический фламандский».
Повторю для сомневающихся: великолепный нидерландский — это язык Севера и Юга. Для посторонних это единый язык, а для нидерландского языка и культуры это вопрос жизни и смерти. На нашем языке говорят 22 миллиона человек. С одной стороны, это немало, а с другой — не слишком много. Это больше, чем шведский, датский, норвежский и исландский языки, вместе взятые, но меньше, чем польский или румынский.
Массовые языки Европейского союза — французский, английский, испанский, немецкий — проявляют явную склонность оттеснить другие языки, такие как нидерландский, датский, греческий, а также итальянский, язык Данте и Петрарки, или португальский, на котором по всему миру говорят больше, чем на французском. Если мы хотим, чтобы наш язык смог выжить, нам нужно выступать за него единым фронтом.
Судя по всему, английский неудержимо наступает. Нидерландцы — одни из первых, кто этому радуется: 80% полагают, что нужно изучать один иностранный язык, а история учит стремиться к сияющим высотам, и в итоге нидерландские школы прилежно берутся за английский. К тому же английский такой легкий! И вот с утра до вечера учатся говорить на том, что им кажется английским. Площадь Дам находится on walking distance [в шаговой доступности] от улицы Рокин. Какой expiring date [срок действия] у вашей creditcard [кредитной карты]? Задыхаясь от космополитического возбуждения, мои соседи путаются в сетях языка англов и саксов. И фламандцы тоже разверзают свои речевые шлюзы. Раскройте любую газету и тут же наткнетесь на: «Больше нет гордых masters of the universe [властелинов вселенной]», «Все бельгийские предприятия back on track [вернулись на круги своя]», «Eat this [На-ка получи], Элио Де Рупо», «…особенно если вы верите в то, что the proof of the pudding is in the eating [для того чтобы узнать, каков пудинг, надо его отведать]», «…что фактически было not done [не сделано]», «Меня fair and square [по всем правилам] побили». Это звучит так солидно, так глобально, так круто! Чувствуешь себя приобщенным к большому миру больших людей. Это самоудовлетворение провинциалов.
Мне нравится английский в «When the sessions of sweet silent thought…»[40], в «There is a certain slant of light, / Winter afternoons»[41] и в «Do not go gentle in that good night»[42]. Но я не понимаю, почему язык «хедж-фондов» и «коллатерального ущерба» должен стать языком Европы.
Пораженчество — от лукавого. Мне знакомы эти фразы, низводящие любой протест до пустяковины: «Все кому не лень говорят на английском!», «Его наступления не остановить!», «Даже китайцы говорят на нем с иностранцами». И особенно: «В конце концов, надо признать реальность».
«Нет нужды надеяться достигнуть цели, добиться успеха, если не приложишь сил и настойчивости» — эти слова приписывают Вильгельму Оранскому. В XIX и значительной части XX века борьбу за права нидерландского языка в Бельгии тоже не считали реалистичной. Как сегодня английский, языком будущего был тогда французский. Политики, профессора, высокие судьи, интеллектуалы, писатели, кардиналы, фабриканты — все в полный голос выражали свое обдуманное, трезвое убеждение, что у нидерландского языка нет будущего. Кто защищал нидерландский в Бельгии? За исключением нескольких ясных умов — каноника Давида, Яна Франса Виллемса, Франса ван Кауэларта, Камиля Гюисманса, — нидерландский отстаивали неудачники в политике, романтические чудаки, третьеразрядные поэты, недозрелые интеллектуалы с чересчур длинными бородами и деревенские капелланы в изношенных сутанах. Морис Метерлинк, лауреат Нобелевской премии по литературе за 1911 год, известный в свое время всей Европе, называл этих горластых, плохо одетых, дурно пахнущих подвижников нидерландского так: «…кучка агитаторов, которые из-за своего сомнительного рождения на деревенских задворках и запоздалого обучения не в состоянии выучить французский» (французская газета «Фигаро», 5 июля 1902 года). Впоследствии Метерлинк принес свои извинения, но, вообще говоря, как это возможно, что знаменитый автор пишет нечто подобное в газете? А все потому, что выдающиеся умы, отмеченные мировой славой во всех сферах, то есть сам Метерлинк, кардинал Мерсье, профессор Эжен Дож, генеральный прокурор Шарль де Бове, политики вроде Роже и Янсона, были убеждены, что жизнь стала бы лучше, если бы все заговорили на французском. Нидерландский как базис обучения — это покушение на культуру; Метерлинк резко возражал против нидерландского как основы программы Гентского университета. Это, дескать, грозит Фландрии окончательным разрывом с культурой. Мы не должны сомневаться, что все эти великие люди хотели добра бедной Фландрии. Даже выдающийся фламандский писатель Сирил Бёйссе был убежден, что фламандец, этот маленький человек, может эмансипироваться, только научившись французскому.
Еще в 1965 году я слышал из уст молодого, интеллигентного, благовоспитанного франкоязычного антверпенского иезуита, выходца из верхних слоев буржуазии, что через двадцать лет вся Фландрия будет говорить на французском. По его мнению, борьба за нидерландский станет арьергардной войной. Ход цивилизации определил, что все малые языки должны исчезнуть. Защитники нидерландского оторваны от реальности. Этот разговор произошел полвека назад. Замените французский английским, патера на директора, и вы получите узнаваемую современную историю. Любопытно, какой язык быстрые на ум реалисты станут возвеличивать в ближайшую эпоху. Китайский? Суахили? Турецкий?
Так кто же оказался прав?
Правы оказались деревенские невежды. Правы оказались жухлые капелланы. Бородатые павианы-недоучки оказались правы. Никудышные поэты оказались правы. Чокнутые романтики оказались правы. Маргинальные дебилы-политики оказались правы. Каждый, кто носился с замороченными, нереалистичными, туманными, крамольными, отсталыми фантазиями, оказался прав.
А просвещенные умы, сильные мира сего, господа с хорошими манерами, хорошим воспитанием, хорошим вкусом и хорошими деньгами оказались не правы, обидно и жестоко не правы. Их реализм был громкой заменой близорукости. Их реализм был обманом жизни, прикрытием собственной выгоды. Их реализм был интеллектуальной ленью. Их реализм был не более чем фантазией.
Сегодня мир развивается намного быстрее, чем сто лет назад. Тот, кто кланяется английскому как единственному варианту исходя из реализма, оказывается более близоруким, чем кардинал Мерсье или Морис Метерлинк. Сто лет тому назад кардинал Мерсье заявил, что фламандский (слово «нидерландский», видимо, отсутствовало в его словарном запасе) непригоден для научной работы, хотя Камерлинг-Оннес как раз получил Нобелевскую премию, и уже была опубликована первая книга Хёйзинги. Когда язык удаляют из системы высшего образования, он очень скоро исчезает. Нам известно, что некоторые нидерландские министры предлагали ввести в университетах английский как язык высшей школы. Сегодня того же добиваются фламандские националисты. Везде есть пустые головы, лишенные памяти, но больше всего их среди фламандских националистов.
В этой главе я обрушился на лень и самодовольство своих соплеменников. Раньше я полагал, что нидерландцам следует самим бранить себя. Но потом пересилил робость и начал клеймить в своих работах самодовольство и провинциализм нидерландцев.
Провинциализм голландского мегаполиса должен быть взломан. Тесные рамки использования языка и акцента должны быть раздвинуты, чтобы дать место достоянию остальных нидерландцев. Фламандский провинциализм нуворишей нужно гнать пинками прочь. Махровое самомнение, лишенное всякой опоры, отравляет наш язык и культуру. Но самое ценное из провинциализма заслуживает нашего внимания: искренняя любовь к языку, любовь с ее горьким опытом и бездумная радость от диалектов.