К книге
Цепная реакцияЧасть четвертая Крысиные тропы вопиют март 1945 г.. Цюрих — Берлин, 6—8 марта
75%
Часть четвертая Крысиные тропы вопиют март 1945 г.. Цюрих — Берлин, 6—8 марта
46

Анри Бум и правда не появлялся в кирхе Гутхирт после того, как капеллан, с которым у него установились добрые отношения, шепнул ему, что слышал, как викарий Жозеп говорил о нем с неким посетителем, судя по акценту, немцем — кто-то сказал, что этот человек служит в гестапо. Якобы викарий интересовался, может ли тот сказать что-то о господине Буме и еще о каком-то человеке, имеющем шведское имя, но на самом деле являющемся полуиспанцем. Бум насторожился — и не напрасно: он заметил за собой слежку, по всем признакам, со стороны той самой организации, о которой ему говорил капеллан.

Сказать, что Бум испугался, — ничего не сказать: на фоне близящейся развязки его охватила настоящая паника. Отношения с гестапо никоим образом не входили в его планы. Он знал и их хватку, и их методы, далекие от интеллигентских манипуляций Шелленберга, которого, кстати, он поставил в известность о своих опасениях, но не дождался ответной реакции. Все надежды на послевоенное благополучие запылали в его воображении погребальным костром. Он замкнулся. Свел отношения с дочерью к телефонным разговорам. В клинике появлялся в первой половине дня. Дурные предчувствия мучили его. Дома, сидя в кресле возле своей роскошной английской радиолы «RGD», он до глубокой ночи слушал Гленна Миллера, Бенни Гудмена, Арти Шоу, Каунта Бейси, все эти «Moonlight Serenade», «Sing, Sing, Sing», «Begin The Beguine» — и мысленно уносился в мир грез, где нет войны, Шелленберга, гестапо, а есть только покой, один сплошной покой. Он любил джаз, любил дочь, любил комфорт. И вот теперь это всё зашаталось. Что угодно, но Бум не мог выйти из игры своих эсэсовских кураторов, чтобы переждать грозу. Могло вылезти многое такое, что сделало бы его объектом интереса победителей. Бум голову сломал, думая, как теперь ему поступить. И вот когда по радио мягким голосом Джимми Уэйкли с женским вокалом в тысячный раз зазвучала «You are my sunshine», он решил поговорить с Хартманом, так как догадывался, какого полуиспанца имел в виду викарий Жозеп.

Они встретились в центре города на станции фуникулера Цюрихбергбан, которая разместилась внутри жилого дома, и, поднимаясь наверх, к Федеральной политехнической школе, в пустом красном вагоне, Бум за минуту сорок секунд изложил Хартману суть своей озабоченности, не скрыв, что стало причиной его тревоги. Он рассудил, что Хартман — темная лошадка, однако нет сомнений, что его ресурс много больше, чем можно было вообразить. Кому он служит — Бог весть, но явно кому-то серьезному, и если приоткрыть перед ним дверь к некоторым связям, например, к римским святошам, то, глядишь, можно будет рассчитывать на какую-никакую защиту. Подобные умозаключения диктовались не столько опытом, сколько растерянностью.

Бум почувствовал слабость своих покровителей в преддверии скорого крушения. Ему требовался новый стальной кулак.

Выслушав Бума, Хартман уточнил имя викария и предположил, что тому зачем-то захотелось собрать информацию о своих прихожанах. «Я не являюсь прихожанином его церкви, — возразил Бум. — Я вообще не посещаю церковь, поскольку склоняюсь к агностицизму. Это — во-первых. Во-вторых, он интересовался и вами. Предположу, что вы тоже не бываете в Гутхирте. Ну, и согласитесь, весьма странно наводить справки о прихожанах у гестапо. — Он затравленно посмотрел на Хартмана: — К тому же за мной следят». Хартман пожал плечами: «Мда-а, так что вы ждете от меня?» — «Всё довольно просто, Франс, — заговорил Бум неожиданно горячо, — мне нужна защита, прикрытие. Вам, я думаю, тоже. Не знаю и не желаю знать, кто за вами стоит, но вам, лично вам, Франс, могу предложить не только дружбу, но и возможность заручиться поддержкой Ватикана. Пусть вас не удивляет, но ведь я давно с ними сотрудничаю. Да-да, давно. Стоит ли говорить об их значении, особенно сейчас. А с нацистами меня не связывает ни- чего, поверьте, ничего, кроме страха потерять своих близких. Они не оставили мне выбора». Дальше он долго, сбивчиво уверял Хартмана в приверженности республиканским идеалам и ненависти к гитлеризму. Хартман сочувственно кивал и слушал.

Темнело. По буковой аллее они вышли к смотровой площадке Политерассе и сели там на скамейку. В лицо им дохнуло весенней сыростью. Гряда Альп на горизонте подернулась кофейной дымкой. Меж синих горбов крыш побежали ярко-желтые струйки улиц, и все пространство покрылось брызгами загорающихся окон. Снизу доносился утробный гул.

Хартман положил ногу на ногу, втянул в легкие влажный воздух и сказал:

— Я знаю одного крестьянина, очень мудрого человека. Мудрость его заключается в форме существования. Он, как даосский монах, живет одним днем, сегодняшним. И думает лишь о том, как перед сном допьет свой стаканчик лангатуна. Успокойтесь, Анри. День скоро закончится. Идите домой, выпейте виски. А о том, что будет, мы с вами подумаем завтра.

Хартман не лукавил. Он и впрямь намеревался позаботиться о безопасности стоматолога, в котором увидел объект перевербовки. Что до Бума, то он заметно ожил: Хартман умел вселять надежду. Они распрощались на набережной Лиммат, довольные друг другом. Прикупив у уличного торговца пакетик сырных крепфли и пару бутылок пива, Бум с чувством успешно выполненного дела поспешил домой, где его ждала джазовая про- грамма BBC Light, предположительно, до глубокой ночи.

Но он не успел. Спохватись Бум хотя бы днем раньше, и шанс на завтра, на джаз по ночам мог и возникнуть. Прямо в дверях собственного дома его скрутили и в наручниках грубо запихнули в подъехавший черный «мерседес-бенц». Он не проронил ни слова, поскольку окаменевшие профили сидевших по обе стороны от него субъектов в одинаковых плащах не оставляли сомнений, с кем он имеет дело. К тому же накрывший его девятый вал ужаса всецело сковал в нем способность к какому бы ни было действию. Ему просто не верилось, что такое может случиться с ним — умным, опрятным, талантливым.

На переднем сиденье Шлихт ел слоеные пирожки с сыром Бума и запивал их его же пивом, то и дело ругая «Шютценгартен»: «В распоследней забегаловке рейха пенистое лучше, чем это швейцарское пойло!» По радио играл джаз-бэнд кларнетиста Клода Лютера. Устав получать выволочки от Шольца, Шлихт начал действовать по собственному разумению, как говорится, на свой страх и риск, благо в подчинении у него было трое головорезов, готовых на все, лишь бы задержаться в спокойной, сытой по сравнению с рейхом Швейцарии подольше. Поскольку из участников переговоров Шелленберга с янки, помимо Хартмана, трогать которого было запрещено, Шлихту был известен только Анри Бум, он решил взяться за Бума. Ничего другого он придумать не мог, как ни старался.

В тридцати километрах от Цюриха в горном лесу гестапо владело охотничьим домиком. Место было глухое, к нему вела единственная дорога, больше похожая на тропу. Туда и был доставлен стоматолог. Полночи с небольшими перерывами Шлихт изнурял его допросами, которые сопровождались истязаниями с применением подручных средств, как то: раскаленная кочерга и швейные иглы. Почти сразу, не дожидаясь побоев, Бум вывалил абсолютно всё, что знал и о чем догадывался в связи с переговорами, но Шлихту было мало, ему казалось, что стоматолог что-то не договаривает, и потому он приказал перейти к экзекуции. Невзирая на мольбы, Бума при- вязали к столу. Шлихт сидел на скамье напротив, наблюдал за происходящим, и в голове у него крутилась одна и та же дурманящая, странно притягательная мысль, заставлявшая маленькие глазки жадно расширяться: «Неужели такое возможно? Вот так, безжалостно, властно манипулировать чужой болью?» — и спина покрывалась колючими мурашками, как бывает в постели с желанной женщиной.

Светлой, детской любовью Шлихт любил кино — и не просто кино, а любовные мелодрамы. Сколько раз завороженно, как в первый раз, смотрел он знакомые до последней реплики «Люби меня», «Девушку моей мечты», «Игру в любовь», «Мы делаем музыку». В силу природной сентиментальности Шлихт проживал экранные истории, как собственные. Он даже мог пустить слезу в особенно трогательных сценах. Когда вместе с дочерью они смотрели на Кристину Зёдербаум, Густава Фрёлиха, Марику Рёкк или Ольгу Чехову, им казалось, что и в их жизни приключалось нечто подобное, тем более что фройляйн Шлихт сама мечтала выбиться в актрисы и даже снималась в паре массовых сцен на киностудии в Бабельсберге. Зачарованно наблюдая за мучениями стоматолога, Шлихт ловил себя на абсурдном впечатлении, будто всё это творится не с ним, а в каком-то удивительном фильме, где вот-вот появится Ильза Вернер и обернет происходящее в сцену из легкомысленной оперетты.

К трем часам все устали и забылись сном. Бум к этому моменту пребывал в глубоком обмороке. Проснувшись, Шлихт растолкал подчиненных. Они быстро позавтракали бутербродами с молоком. Затем он приказал связать тихо постанывающего стоматолога и уложить его в багажник «мерседеса». Одного из своих сотрудников Шлихт оставил в доме, с двумя другими двинулся в путь, заняв заднее сиденье в автомобиле. Когда они проехали значительное расстояние, Шлихт хлопнул себя по лбу и приказал остановиться.

— Кляп! — воскликнул он. — Зигфрид, пойди, заткни ему пасть какой-нибудь тряпкой.

Открыв багажник, Зигфрид нашел промасленную ветошь и засунул ее в рот плачущему Буму.

Потребовалось чуть меньше полутора часов, чтобы по петляющей дороге добраться до границы. В районе Шаффхаузена, через действующее «окно» СД они благополучно переехали на территорию рейха. Оттуда через Зигмаринген вышли на Штутгарт и далее на предельной скорости погнали машину в Берлин.

Весь семичасовой путь Шлихт проспал и пробудился лишь на подъезде к Ванзее, когда за окнами замелькали фасады роскошных особняков. «Гони, гони», — пихнул он водителя в спину. Проскочили Михендорф. Слева за озером остался позади Потсдам. В Тиргартене было на удивление пустынно. Прохожие удивленно провожали глазами несущийся по улице автомобиль. Вырулив на Курфюрстенштрассе, «мерседес-бенц» Шлихта резко затормозил возле штаба отдела РСХА IV В4, куда перебралось руководство гестапо с виллы СД на Ванзее. Шлихт выскочил из машины и, переваливаясь с боку на бок, подбежал к дежурному на входе.

—Вызовите сюда штурмбаннфюрера Шольца, — приказал он.

Шольц только что вернулся из Имперского министерства авиации, где Геринг провел многословное и бестолковое совещание ни о чем, сел за стол, аккуратно разложил перед собой оперативные документы, когда с вахты позвонили и сказали, что его желает видеть штурмбаннфюрер Шлихт.

— То есть как? — не понял Шольц. — Что значит — хочет видеть?

—Он здесь, штурмбаннфюрер, — ответил дежурный. — Ждет вас на улице.

Озадаченный Шольц торопливо поднялся из бункера наружу. Действительно, перед входом топтался Шлихт собственной персоной, лицо которого при виде Шольца прорезала самодовольная улыбка.

—Я выполнил ваше задание, штурмбаннфюрер, — с победным видом доложил он и поскреб ногтями по рыхлому подбородку: — Извините, не было возможности побриться. Я привез неоспоримое доказательство наличия переговоров бригадефюрера Шелленберга с американскими подонками в Берне. Прошу вас.

Он подвел Шольца к «мерседесу», возле которого стояли навытяжку два оперативника. Слегка похлопал ладонью по крышке багажника и торжественно открыл ее. Шольц заглянул в него. Внутри, скрючившись, лежал Анри Бум. Он был крепко связан. Изо рта у него торчала грязная тряпка. Глаза закатились. Бум был мертв. Он не успел сказать своим мучителям, что из-за искривления носовой перегородки у него затруднено дыхание.

Шольц медленно выпрямился. Заглянул в бегающие под стеклами маленьких очков глазки Шлихта и очень тихо сквозь стиснутые зубы процедил:

—Болван. Глупый, хитрый болван.

Предыдущая главаГлава 46 из 61Следующая глава