К книге
Скованные одной цепьюГлава 10
71%
Глава 10
12

Снова кукую в сквоте на Китай-городе, у иксантроповских товарищей. Так и не уточнил, что обозначает их название, звучащее как название неприятной болезни, вроде псориаза или экземы.

Скупо поздоровавшись с Филом и Игорьком, пропахшими растворителем средь голых побелочных стен, иду к Эле. Та, как всегда, сидит на расхристанном матрасе, средь серого постельного белья в рваный цветочек, вытаскивает очередную польскую сигаретку из пачки, разминает пальцами, будто проверяет на прочность, и только потом засовывает в рот. Слушаю, как Элька нервно рассказывает про свою арт-группу.

– Ты седня видел же Каринку? – интересуется между затяжками.

– Не, даже у входа не курила.

– А, лады. Так вот у нее брат – «афганец». Колька. Прикинь, как его оттуда вытащили? С ногами в говне и пулей в спине. Теперь он, сука, ссытся по ночам. – Эля показывает жестом, словно закручивает кран. – Живет с ними в коммуналке, спит на полу. Каждую ночь орет во сне, будто снова к душманам попал.

Фырча, ржу, хоть это и не смешно. Но так она это сказала, что не удержаться. Эля хмурится, втыкает в меня свой острый взгляд.

– У него психика вся наизнанку. Мать евойная твердит, что штаны Колькины уже стирке не подлежат. А он в ответ: «Заткнись, сука» – и потом по стене лбом херачит. А вчера к ним менты приходили. Каринка мне рассказывала: мол, Колька завелся в продуктовом. Какой-то мужик перед ним ляпнул про «зря пацанов отправляли, мол, лучше б Кабул оставили». Колька взял бутылку дюшеса и этой бутылкой ему по роже!

Я замолкаю, неудобно уж подковыристо хихикать. Эля делает очередную затяжку.

– Заводится с пол-оборота. Кефир кислый? Все, мать – «предательница». Батя спросил, почему мусор не вынес. «Ты что, тоже хотел, чтобы меня в кишлаке завалили, как Андрюху?»

– Андрюха – эт кто?

– Однополчанин его, Каринка так говорила. Мина, мясо по всему ущелью.

Эля говорит это сухо, зубы стиснув. Пепел с ее сигареты падает прямо на пол, не замечает.

– Каринка его, конечно, боится. А вот новости читает и ему, дебилу, пересказывает.

– Какие еще новости? – спрашиваю, хотя заранее знаю, что пожалею.

– Ну, из последних: в Кабуле взрыв. Советская часть. Уходим вроде, а эти шайтаны все равно мстят. В Герате – снова бойня, танки сожгли. А в Ташкенте «афганцы» восставшие чуть не устроили драку с ментами.

Эля резко тушит сигарету, почти ломает ее в тарелке. Смотрит на меня с каким-то решительным грязным блеском.

– Вот я и думаю… весной, где-то к маю, надо акцию.

– И какую на этот раз?

– Хочу облить фасад Мавзолея святой водой.

Сваливаюсь с матраса от смеха.

– Ты чего, совсем? Опять Ильич покоя не дает?

– Достану через какую-нибудь воцерковленную бабку… – как ни в чем не бывало продолжает Эля. – Кто знает, может, Ильич воскреснет и увидит, что за ужас творится в его стране?

– А вдруг тебя охрана изобьет? Это же будет больно.

– Ну и что? Жить тоже больно.

Эля поджимает складки рта, будто уже пробует, каково это будет. Она, блядь, серьезно. Эля, мать вашу, всегда серьезна, даже когда решается на всякую дикость, на спор с системой.

Через неделю сидим с Венькой на его кухне, недавно пожарил нам картошку, несет луком и прогорклым маслом, не выветривается даже с открытыми сквознячными окнами.

А Мелахберг вдруг выдает:

– Володь, у меня давно идея. Настоящий перформанс. «Тройничок».

Поднимаю глаза от книги – Венькиной давно затертой до полупрозрачности «Москва – Петушки». Бледные буквы на серых страницах сейчас кажутся едва ли не пророческими.

– В каком смысле? – спрашиваю, стараясь не подавать виду, что внутри все переворачивается.

Венька, с его вечной сигаретой, чмокает губами, размышляет, как вкуснее подать блюдо.

– У меня есть одна девчонка, Танюша. Она такая гибкая, прямо ластик. Короче, говорю, давай втроем. А что? Это искусство. Это доверие. Это… – закатывает глаза, будто вспоминает что-то невероятно важное.

– Мелахберг, ты ебанулся? – пробую остановить его поток сознания.

– Да расслабься, шпаги пересекаться не будут. – Он смеется, выдыхая дым в потолок. – Я тебе доверяю. И Танюша, кстати, за.

Великолепно. Я, как всегда, блядь, оказываюсь в тупике. У меня внутри снова два Володи: один сгорел от стыда и тихо закапывает себя в мелахберговскую пепельницу, другой смакует саму возможность. А третий (да, у меня там явно что-то размножается) вдруг думает про Элю.

Эля, с ее вечным бардаком в голове и под матрасом, с дымом вместо мыслей и фразами, которые режут тупыми ножницами по дешевому целлофану.

Даю Веньке передышку и направляюсь в Элин сквот. Спускаюсь по четырем ступенькам лестницы, каждая из них хрустит вишневыми косточками. Дверь открывает сама Эля, босая, в растянутой черной футболке.

– Ассемблер! – кричит, вытягивая «е», как в плохой опере. – Заходи, садись, рассказывай.

Я начинаю издалека, словно невзначай, про Веньку, про Танюшу, про их планы. Эля слушает, прищурившись.

– А ты чего хочешь? – перебивает.

– Я… – и осекаюсь.

Эля смеется, этот ее смех цепочкой из стеклянных бусин рассыпается по всей комнате.

– Да ради бога. У нас тут коммуна, все свободны. Хочешь – иди.

Машет рукой, как будто отгоняет комара. Не прихлопнет ведь.

– Серьезно? – недоверчиво спрашиваю.

– Ассемблер, ты, кажется, не понял: у нас тут не цирк с моралистами. Делай что хочешь. Но, знаешь, Мелахберг этот… Не, он же, на хуй, сам из цирковой программы. Уверен, что желаешь участвовать в его клоунаде?

– А если ты? – вдруг вырывается у меня.

Эля медлит, потом поднимается, берет сигарету с подоконника и зажигает.

– Я бы с ним не пошла. Слишком уж люблю сольные номера, – усмехается она, затягиваясь. – Но ты иди. И потом расскажешь. Только красиво, в твоем стиле.

И все. Она выпускает дым, а я стою, чувствуя, как пол под ногами будто уходит куда-то вниз, в шахту метро, где рельсы поют песню о том, как мы все идем на свет, а доходим до туннелей.

И вот день икс. Заявляюсь в своих лучших, незастиранных трусах. Сверху – брюки с острыми стрелками, рубашка, выглаженный пиджак. В спальне у Мелахберга царят фарфор и хаос. Коты – везде. На тумбочках, подоконниках, даже на спинке кровати. У одного в лапках гармошка, у другого банджо, третий держит в зубах рыбину с золотыми чешуйками. Все они глазеют, и это хуже, чем если бы смотрели люди.

Сажусь на край расстеленной постели, подтягивая колени к груди. Танюша миловидна. Уже голая, длинные каштановые локоны пушатся у чуть полноватой талии. Зато грудь отменная, размер этак третий, розоватые острые соски. Рембрандт. Или кто там написал «Венеру».

– Привет, – мягко говорит мне.

Танюша эта столь молчалива и податлива… Покуда и на мне ничего, кроме смущения, которое мокро обволакивает, ласкаю ее робко, провожу по складкам ее тела. Танюша голая, да, но уверенно голая, будто это ее образ жизни, а не временная необходимость. Перебирает свои волосы пальцами и морщит личико, может, ищет в памяти хоть одну причину, почему она здесь, среди нас. Мелахберг напротив, лежит на спине, руки раскинуты. На его поясе – тонкий след от ремня, разрезанный закат. Худощавый, цвета кожано-бежевого, волосы на груди коричневатые. Впалый живот, средней длины член под жестким пушком. Уголок губ чуть приподнят, словно Веньке все это смешно.

Он смотрит, как Танюша валит меня на постель, принимаясь чувственно отсасывать, встает и пристраивается сзади, к ее заду, начинает неспешно двигаться. Танюше, похоже, в кайф. Сосет она хорошо, я почти скулю. Комкаю и без того мятое голубое одеяло. Безумие.

Кончаю на удивление быстро, целую Танюшу в лоб, брезгую в губы. Об Эле – ни единой мысли. Лишь стыд за то, что Мелахберг возится сзади с полуфальшиво стонущей Танюшей на полторы минуты дольше.

– И что дальше? – спрашивает выдохшаяся, взмокшая Танюша, поднимая глаза на нас обоих. В ее голосе тоска, будто только что осознала, что ее жизнь – мыльная опера, а сценаристы забыли написать кульминацию.

Молчу. Не знаю, что сказать.

– Дальше… ванная, – отвечает за меня Мелахберг, лениво кивая в сторону коридора.

Танюша встает. Ее движения быстрые, нервные. Исчезает за дверью, хлопает замок. Слышится отдаленно звук воды, но я уверен, Танюша не моется, а просто пытается стереть этот вечер с себя.

– Ты чего такой загнанный? – спрашивает Венька, переворачиваясь на бок. Он ложится ближе, голый, прям античной статуей, но вместо мрамора – живое тепло.

– Не знаю, – выдыхаю я. Взгляд упирается в фарфорового кота с золотым бантом. Кот этот теперь знает обо мне больше, чем я сам.

– Володь, – продолжает Венька, обнимая меня за плечи, – ты красивый, когда переживаешь. Как будто внутри тебя все горит, а снаружи – только дымок.

Хмыкаю. Странный комплимент, но он звучит честно.

– Тебя это не напрягает? – спрашиваю, указывая взглядом на ванную.

– Ты о ней? – Венька смеется, но мягко, как будто боится спугнуть мое смущение. – Она просто пассажир. А мы с тобой – поезд.

Не могу не улыбнуться. Его слова звучат абсурдно, однако в них есть что-то. Не знаю, поезд ли я, но вся ситуация давит на меня могильной плитой.

– Все ведь нормально, Володь, – говорит, уткнувшись носом мне в шею. – Все это просто эксперимент, понимаешь? Не переживай так.

Дышу сперто. Не понимаю, как ответить. Но слова Веньки реально успокаивают. Танюша скоро вернется, и мы объяснимся. Через два дня я уже в другом измерении. Сижу на полу на каком-то квартирнике «Анатомической трансцендентности». Квартирка… Ну, неплоха. Все выглядит максимально современно для Москвы: выбеленные до рези стены, зеркала в тяжелых черных рамах, кожаные диваны скрипят призрачными шептунами из моих джинсов. На полу вперемешку нарезки ковров и журналы: «Огонек», «Юность» и даже один «Пентхаус».

Венька сияет, как электрический чайник. На нем черная водолазка, настолько облегающая, что прям обнимает его стройный, полурельефный силуэт. На носу – фирменные круглые очки с чернявыми полупрозрачными стеклышками, в этой выбеленной компании Мелахберг выглядит вождем психоделического клана. Кто-то включает Talking Heads, а мы, обкуренные, ржем так, будто мир – это одна большая шутка и мы – ее главные герои.

Смотрю на Мелахберга и думаю: «Черт, он гений». Его пальцы дрожат в такт музыке, губы шевелятся, как в немой молитве духу Арто, а лицо – лицо художника, который живет в этой секунде и больше нигде.

– Ты мне скажи, – спрашиваю, когда он присаживается рядом. – Почему «Мелахберг»? Ты ж вроде по паспорту – Мельников.

Венька долго изучает меня тягучей зеленью глаз поверх очков, проверяет, стою ли я этого вопроса. Потом вдруг начинает смеяться.

– Ты хочешь знать мою тайну, Володь?

– Да хоть три тайны.

Снимает очки, откидывает голову назад и говорит, растягивая слова, будто произносит заклинание:

– Мелах… с иврита – соль. А берг – гора. Соляная гора. Символично, да?

– Ты сам-то откуда? – спрашиваю, пытаясь ухватить нить.

– Да отсюда. Москвич. Просто… – пожимает плечами. – Меня иногда беспокоит еврейский вопрос. «Дело врачей», все дела…

Я выдыхаю. А затем мы оба начинаем хохотать, и все внутри меня крутится быстрее. Голова легкая, как воздушный шар. Венька снова надевает очки, и ловлю себя на мысли, что он какой-то другой, не отсюда, не из этого времени.

Вокруг кто-то обсуждает, как на новой выставке в ЦДХ один из художников устроил перформанс, просто стоя на одной ноге целый час. Мелахберг поднимается, разливает по рюмкам водку, которую принесли от очередного таксиста.

– За соль, Володь, – говорит, улыбаясь. – И за горы, которых у нас в Москве нет.

Мы чокаемся, а за окном начинается тягучий крупный снег.

Хозяина нашей квартирки зовут Савва, хотя все в тусовке кличут его просто Граф. Он в кожаном жилете поверх белой майки, которая, вернее, когда-то была белой, а теперь наполовину заварена серым и желтым. Цепь на шее тяжелая, собачий поводок, и взгляд человека, который уже решил, что жизнь – это дрянь, но из этой дряни можно выжать еще пару нескучных моментов.

Сидим на полу в его гостиной, обложившись пепельницами, стаканами и остатками каких-то бутербродов с докторской, когда Граф вдруг рывком открывает ящик в комоде и вытаскивает оттуда, блядь, револьвер. Старая советская модель, наган, потертый, но все еще с уродливым блеском.

– Во, наследство от папани. – Граф усмехается. – Он в ментовке служил, все списал перед пенсией.

Смотрю на эту железяку, и мне сразу становится не по себе. Черт знает, что в голове у этих людей.

– Русская рулетка, – вдруг произносит Граф, щелкая барабаном. Голос у него почти шутливый, но только почти. – Кто первый?

Все ржут. Все, кроме Веньки. Он сидит, смотрит на револьвер, зеленея глазами с крупными зрачками, блестящими в тусклом свете, словно у хищника, засевшего в кустах.

– Дай сюда, – тихо говорит, протягивая руку.

– Да ладно тебе, Мелах, – отмахивается Граф. – Ты что, серьезно?

– Это не шутка. – Венька поднимается, что-то в нем надломилось. Голос становится твердым ножом. – Это, блин, моя новая акция.

Граф пожимает плечами, робко протягивает револьвер. Мелахберг смотрит на него с какой-то патологической нежностью.

Через двадцать минут мы уже на заброшенной свалке за нашими «Графскими развалинами». Мороз пробирает до костей. Все вокруг – ландшафт из старых шин, перевернутых холодильников и искореженных, проржавевших железок от автомобилей. В воздухе висит сладковатая вонь разлагающегося пластика.

– Это как Берден, – говорит Венька, перебирая барабан револьвера, будто это волшебная шкатулка. – Помнишь его «Выстрел»?

– Это другое, Вень, – пытаюсь его остановить, но слова мои проваливаются в пустоту. Крис Берден. Хладнокровное лицо и простреленная рука. Тоже, блядь, кислотный ебанат. А Венька мне все же нужен целым и теплым.

Мелахберг меж тем закатывает рукав водолазки, подносит револьвер к виску.

– Первый выстрел – это всегда искусство. Искусство смерти.

Щелк.

Столь стремительно, что не успеваю крикнуть, мол, Берден стрелял себе не в башку, а в предплечье, мимо кости даже. Но Венька, сука, оттолкнув всех «анатомистов», продолжает слишком охотно. Мой желудок сворачивается в узел, как пакет с овощами из гастронома.

Второй выстрел. Щелк.

Венька дико смеется. Глаза его, потемневшие, блестят еще ярче.

– Смерть всегда запаздывает, – медлительно произносит, поднимая револьвер в третий раз.

Щелк.

Все слишком напуганы или, блядь, заворожены этим действом. Даже Граф, хозяин ебаного револьвера.

И тут четвертый должен быть. А тишина. Венька не нажимает на крючок и вдруг обмякает, роняет револьвер, сломанно делает три шага вперед и падает мне на руки. Его лицо белее здешнего снега, губы синеватые, Венька что-то бормочет, будто пытается выговорить слово, которого не существует.

Держу его на коленях, как какая-то вывернутая Пьета. Венька еще живой, смачно блюет в сторону. Даю ему время, затем, достав платок, вытираю рот, отодвигаю его от белесой лужи.

– Все нормально, Вень, все нормально, – шепчу, хотя сам в это не верю.

Граф побежал к себе, вызывать скорую. А у Веньки из глаз ручейками льются слезы, на мгновение чувствую, что внутри меня что-то умирает. Хватаю револьвер, который все еще лежит на земле около нас, открываю барабан.

И вот тогда вижу. На следующем обороте пуля стоит как раз в своей лунке. Еще миллиметр. Еще одно щелк. И это бы не кончилось просто обмороком.

Ветер треплет Венькины рыжеватые волосы. Где-то вдалеке слышно сирену.

Сижу на этой холодной свалке, сжимая в одной руке револьвер, а в другой – Мелахберга, и чувствую, что смерть действительно всегда запаздывает. Но это не делает ее менее настоящей.

Потом оживаю. Вместе с другими «анатомистами» успеваем сбросить револьвер в какой-то ржавый корпус телевизора, наполовину торчащий из сугроба. Запоминаю где, на всякий случай. Потому что такие вещи просто так не забываются. Скорая выруливает на свалку, ревет сиреной, как стая перепуганных птиц.

Врачи выскакивают из машины – два мужика в затертых куртках и женщина с изможденным смугловатым лицом.

– Что с ним? – почти кричит, глядя на Веньку, который висит на мне расплавленной вешалкой.

– Сахар упал, – выдавливаю я. – У него диета строгая.

Женщина кивает, словно поверила, но потом поднимает фонарик, светит Веньке в глаза.

– Расширенные зрачки, – бурчит она. – Что ж вы врете? Накурились или хуже?

Мямлю что-то про переутомление, но ее уже не остановить.

– Давайте на каталку, быстро! – орет коллегам.

Я паинькой следую за ними, потому что оставлять Веньку одного – это как оставить включенный утюг на обоях. Что-то спешно объясняю его перепуганным дружкам.

Дальше воспоминания – мы в больнице. Длинные коридоры, пахнущие хлоркой и чем-то похожим на кислое молоко. Веньку везут в процедурную, а я остаюсь в коридоре, вцепившись в пластик стула.

С детства ненавижу больницы. Или тебя сначала осыпают игрушками, а затем втыкают подленький укол, или просто обзывают трусом и девчонкой.

Проходит вечность. Вечность пахнет дешевыми дезинфицирующими средствами и вареным горохом из столовой напротив.

Наконец Веньку выводят под руки. В сознании, но лицо его такое белое, будто он только что разговаривал с Левиафаном и тот дал ему пощечину.

– Госпитализация нужна вам, Мельников, – говорит Веньке врач.

– Не нужна, я от нее отказываюсь, – отзывается Мелахберг голосом резиновым и противным.

– Вам еще минимум два раза прокапаться нужно…

– Да идите вы в жопу, – перебивает он.

Белохалатники вполголоса возмущаются, но особо не настаивают.

Выписывают что-то на обрывке бумаги, подают ее Веньке, и все.

На улице мороз. Мелахберг идет рядом, шатается. Я хватаю его за руку.

– Ты ебанутый, Вень, – наконец вырывается из меня. – Скажи, ты вообще себя в зеркало видел? Ты там себя как находишь?

Он молчит. Это злит еще больше.

– Нет, правда, ты что, в какой момент решил, мол, бессмертный? – Хватаю его за плечо, разворачиваю лицом к себе. – Ты о чем думал, когда ствол себе к башке поднес? Это не Берден, не хуйня на выставке, это… это…

Слов не хватает. Я отпускаю его.

– А что ты хотел? – тихо спрашивает Венька. Голос хриплый, тонкий, словно это уже не Мелахберг, а его тень. – Ты сам к нам пришел, Володь. Ты со мной. А теперь тебе страшно?

– Да, блядь, страшно! – кричу я.

Ветер обжигает горло.

Венька глядит на меня, и вдруг я понимаю, что он это не специально. Он такой. Пропитанный смертью, как старая газета бензином. И если я сейчас уйду, то он просто возьмет и докрутит барабан до конца.

Поэтому молчу. Мы стоим в сугробах у обочины. Где-то вдалеке слышен трамвай, скрипящие рельсы, огромный металлический кузнечик.

– Пошли домой, – наконец говорю я, отворачиваясь, имея в виду, конечно, дом его, на Патриках.

Венька не отвечает, а следует за мной, тяжелый и хрупкий одновременно.

Предыдущая главаГлава 12 из 17Следующая глава