А вот миссис Пендайс не спала. Ее муж находился под действием благословенного снотворного – трудов и хлопот, неизбежных, когда владеешь землей и сдаешь ее в аренду, – но у миссис Пендайс такого снадобья не было. Она лежала с открытыми глазами, доверяя мраку все самое сокровенное, глубоко запрятанное, святое, что жило в ее душе. О, если бы кто-нибудь заглянул в эти глаза! Но, будь мрак светом, ни один любопытствующий ничего не увидел бы в глазах Марджери Пендайс, ибо много глубже сокровеннейших чувств таилось в ее душе осознание себя истинной леди – гибкое, неуловимое, замысловато переплетенное с уважением к другим и к себе; древнее, если не сказать исконное, осознание это, будто кольчуга тончайшей работы, оберегало миссис Пендайс от чужих глаз. И, наверное, ночь выдалась действительно чернее черного, если миссис Пендайс позволила себе снять эту кольчугу, полежать во тьме без нее.
Едва забрезжил свет, миссис Пендайс вновь надела кольчугу и, тихонько выбравшись из постели, долго-долго умывалась, ведь глазам ее было больно, как если бы ночь напролет она смотрела на пламя. Затем она неслышно приблизилась к открытому окну и выглянула.
Солнце только-только взошло; птицы давали утренний концерт. Под окном, в саду, цветы казались сизыми от росы; сизыми были и деревья, опутанные туманом как пряжей. И что-то призрачное померещилось миссис Пендайс в дряхлом гунтере, который, поместив морду на жердь загонной изгороди, под утро забылся сном.
Налетел порыв ветра, взволновал недвижную рассветную сырость – и все, что миссис Пендайс неосознанно считала в поместье тюремными атрибутами, а также все, что было для нее в Уорстед-Скейнс неосознанно дорогого, вдруг оказалось разграничено и осмыслено ею. Ветер подул в лицо, как бы объясняя: вот первое, а вот второе, и затрепетало над сердцем белое полотно сорочки, словно били крыльями птицы, готовые взлететь.
Завершилось первое отделение птичьего концерта, и солнце, как бы удивленное внезапной тишиной, улыбнулось иронично и лучезарно, и сизый налет пропал, и под ним обнаружилось буйство красок. Долгие часы на душе у миссис Пендайс было сумрачно и тяжко, но теперь на нее словно посветили фонариком. Ибо эта ранимая душа: чуждая действиям, готовая съежиться от грубого касания, своей стойкостью обязанная поколениям истинных леди, – эта душа приняла решение, противное самой своей сущности, и страдала от этого. Продолжая страдать, и прежестоко, от неизбежности решительного шага, душа тем не менее не колебалась, но, подобно звезде, только ярче сияла сквозь пелену темных туч. В Марджери Пендайс (урожденной Тоттеридж) не было «плебейской крови», которая отвечает за ярость, злобу и дурные предчувствия; не пенное пиво и не мутный сидр текли в ее жилах – в них тек чистейший кларет. Ни черствость, ни праведный гнев не могли служить ей опорой – миссис Пендайс оставалось рассчитывать только на это слабое бледное пламя, что зажглось в глубинах ее существа, – пламя негасимое, хоть и почти не дающее тепла. Дух миссис Пендайс не восклицал: «Э нет, меня со счетов не сбросят!», а твердил другое: «Нельзя допустить, чтобы меня сбросили со счетов, ведь если это случится, погибну не только я сама – со мной погибнет нечто выше и важнее меня». Под словом «нечто» миссис Пендайс неосознанно понимала культурный код своего сословия, определяемый словами «сдержанность» и «невозмутимость». Ее характер сформировался в полном соответствии с этим кодом: миссис Пендайс никогда не затевала ссор по пустякам, не теряла самообладания, не делала из мухи слона, не преувеличивала и не преуменьшала, не подозревала дурного в ближних. И вот она решилась – не прежде, чем следовало, но и без опоздания, – и, раз решившись, отступать не собиралась. Ибо речь шла уже не об одной материнской любви, но о самоуважении, а оно, глубочайшее из наших чувств, велит поступить так-то и так-то, или поплатишься собственной душой.
На цыпочках она вернулась к кровати. Муж, которого она задумала покинуть, спал. Миссис Пендайс воззрилась на него без гнева, без упрека – только застывшее безразличие было в ее глазах. Увидь миссис Пендайс себя со стороны, она и сама не расшифровала бы по этому взгляду своих чувств.
Потому-то, когда разгулялось утро и настала пора вставать, миссис Пендайс ни действием, ни мимикой, ни вздохом не выдала присутствия в своей душе этой новой решимости. Задуманное свершится, но как нечто обыденное, как часть ежедневной рутины. Миссис Пендайс не предпринимала усилий, чтобы казаться спокойной, не гордилась тем, как хорошо это у нее получается. Она действовала по наитию, то есть как ей внушили еще в раннем детстве, – иными словами, не суетилась и не причиняла страданий близким.
Мистер Пендайс, сопровождаемый управляющим и спаниелем Джоном, вышел из дому в половине одиннадцатого. Он и не подозревал, что жена его до сих пор помнит сказанное накануне и что намерена выполнить угрозу. Одеваясь, мистер Пендайс повторил: он знать не желает Джорджа, он вычеркнет его из завещания, он добьется покорности крутыми мерами – короче, будет верен своему слову. С его стороны нелепо было бы предполагать в женщине, а тем более в собственной жене, такую же верность словам, вдобавок брошенным сгоряча.
Первую половину утра миссис Пендайс провела как обычно. Через полчаса после ухода сквайра она велела подать экипаж и уложить в него пару собственноручно упакованных чемоданчиков, спокойно спустилась со своей зеленой сумочкой в руках и так же спокойно уселась. Горничной, дворецкому Бестеру и кучеру Бенсону она сказала, что едет в Лондон повидаться с мистером Джорджем. Нора и Би гостили у Тарпов, так что с ними прощаться не пришлось. Оставался дряхлый скайтерьер Рой – опасаясь, что отъезд будет слишком тяжел, миссис Пендайс взяла собаку с собой на станцию.
Мужу она оставила записку, положив ее там, где мистер Пендайс гарантированно нашел бы ее, зато никто другой вовсе бы не заметил.
«Дорогой Хорас, я уезжаю в Лондон, чтобы быть рядом с Джорджем. Поселюсь на Бонд-стрит, в отеле «Гринз». Ты ведь помнишь сказанное мною вчера вечером. Возможно, ты не вполне осознал, что это не пустые слова. Позаботься о бедном старичке Рое: проследи, чтобы его не перекармливали мясом, пока стоит жара. Что касается роз, Джекмен лучше, чем Элис, знает, как за ними ухаживать. Сообщи мне, пожалуйста, о самочувствии бедняжки Розы Бартер. Не волнуйся за меня. Когда нужно будет, я напишу милому Джеральду, но пока не в состоянии писать ни ему, ни девочкам.
Прощай, дорогой Хорас, прости, если расстроила тебя.
Твоя жена Марджери Пендайс».
Покидая дом, миссис Пендайс не устроила бурной сцены, но и разум ее не был смущен этим поступком. Свой отъезд она воспринимала не как бегство или вызов мужу – ведь не скрыла, где поселится, и обошлась без мелодраматических восклицаний вроде: «Я никогда к тебе не вернусь». Ей претило ставить перед выбором кого бы то ни было. Правда, практические соображения, например средства, на которые она теперь будет жить, не коснулись сознания миссис Пендайс. Но даже и это лишний раз подтверждало: миссис Пендайс глядит широко – настолько, что прозаические мелочи остаются незамеченными. Хорас, во всяком случае, не допустит, чтобы она голодала: сама мысль об этом не укладывается в голове. И потом, у нее свои триста фунтов в год. Миссис Пендайс, не имея понятия, много это или мало, означает ли свободную наличность или неснимаемые проценты, об этом и не задумывалась. «Я отлично проживу в коттеджике, лишь бы со мной был Рой, а под окнами цветник», – говорила себе миссис Пендайс, и вряд ли преувеличивала, даром что никогда не живала в коттеджиках. Не зря она была урожденная Тоттеридж; Тоттериджи без денег получают все, что другим достается за деньги, а если и не получают, то прекрасно обходятся без, ибо самодостаточны, ибо за многие века в них развилось и окрепло это неброское качество души.
Тем не менее из экипажа миссис Пендайс выбралась поспешно, к вагону прошла, склонив голову, и дряхлый скайтерьер, оставленный на сиденье, по этой поспешности, по тому, как, щекоча ему нос, катились по шерсти отнюдь не его слезы, по новой тоске в сердце догадался, что это не обычное расставание, и заскулил, тычась мордой в стекло.
Миссис Пендайс велела кебби ехать в отель «Гринз»; только когда она уже заселилась, когда распаковала вещи, умылась и пообедала, в ней начали пробуждаться смущение и тоска по дому. До тех пор она была слишком взбудоражена своим поступком и потому не думала ни о дальнейших шагах, ни о том, во что выльются ее надежды, ожидания и мечты. Прихватив зонтик от солнца, она вышла на Бонд-стрит.
Какой-то прохожий снял перед нею шляпу.
«Господи! – подумала она. – Кто этот человек? Откуда-то ведь он меня знает!»
У миссис Пендайс была плохая память на лица; впрочем, хоть она и не вспомнила имени джентльмена, но сразу ободрилась. Почти исчезло чувство одиночества и неприкаянности, а скоро в глазах появился нехарактерный блеск, ведь миссис Пендайс встречались изящные дамы, ведь каждая следующая витрина модного магазина казалась великолепнее предыдущей. Радость, подобная той, которая владеет юной дебютанткой на балу и душами моряков, когда судно причаливает к неведомому берегу, коснулась Марджери Пендайс. Она вступила в новый мир, бросила вызов неожиданностям, поверила, что в ее власти длить это ощущение хоть целую вечность. Уверенность подкреплял дух лондонских улиц и солнечная июньская погода, и миссис Пендайс шла, вся пропитанная блаженством. Она миновала парфюмерный магазин и подумала, что никогда еще не обоняла более чарующих ароматов. Следующей в ряду была витрина с кружевами – здесь миссис Пендайс надолго задержалась. Собственная установка – ничего не покупать, ведь ее деньги нужны Джорджу – нисколько не испортила миссис Пендайс удовольствие, не повлияла на ощущение, что, пожелай она, и эти прелестные вещи будут принадлежать ей.
В следующей витрине ей предстал перечень театральных пьес, концертов и опер заодно с портретами выдающихся актеров, певцов и музыкантов. Она созерцала их с восторгом, пожалуй, забавным для любого прохожего. Да неужто все эти представления даются нынче, и завтра, и каждый день, и неужто ими можно насладиться всего за несколько шиллингов? Миссис Пендайс посещала подобные зрелища с раз навсегда установленной педантичностью: единожды в год – опера, дважды – театр, и никаких концертов, ведь мистер Пендайс не любил «классической» музыки. Пока она так стояла, к ней подошла за милостыней измученная, истомленная жаждой женщина с младенцем на руках, таким сморщенным и крошечным, что он едва виднелся в тряпье. Миссис Пендайс вынула кошелек и подала нищенке полкроны, и, едва сделала это, на нее нахлынуло чуть ли не бешенство. «Бедный малютка! – подумалось ей. – И ведь наверняка в Лондоне таких несчастных тысячи – а я-то про них знать не знала!»
Она улыбнулась нищенке, та улыбнулась в ответ, и пухлый юноша-еврей, что стоял в дверях магазина, тоже улыбнулся, будто находя всю сцену весьма милой. Миссис Пендайс казалось, что Лондон нашептывает ей нежности, и это было так непривычно и так приятно, что даже не верилось, ведь Уорстед-Скейнс не сделал ничего подобного ни разу за тридцать с лишним лет. Не без удовольствия миссис Пендайс стала глядеться в витрину шляпного магазинчика; стекло проявило снисходительность к ее серому полотняному платью с бантиками из черного бархата и гипюровой отделкой, даром что пошили платье два года назад. С другой стороны, миссис Пендайс надела его всего однажды, прошлым летом, в знак траура по бедному Хьюберту. Милосердно обошлось стекло и с ее щечками, и с глазами, что так трогательно оживились, и с темной массой волос, припорошенных серебристой сединой. И миссис Пендайс подумала: «Я еще отнюдь не стара!» Зато вид собственной шляпки ее не порадовал: шляпка имела загнутые книзу поля. Вообще-то миссис Пендайс любила этот фасон, однако теперь ей стало казаться, что в нынешнем сезоне такие шляпки уже не носят. Она долго стояла у витрины, убеждая себя, что все представленные здесь шляпки будут ей к лицу и что они ей нравятся, хотя они ей совсем не нравились. Она задерживалась и у других витрин. Целый год она не видела витрин, целых тридцать четыре года разглядывала их не иначе как в компании мужа или дочерей, хотя никто из них не находил в таком времяпровождении ничего занятного.
Люди в массе своей тоже отличались от тех, которых она наблюдала, наезжая в Лондон с Хорасом или девочками. Сегодня почти все были ей симпатичны; почти каждый вел совсем иную жизнь, непохожую на жизнь миссис Пендайс, причем казалось, что она сама непостижимым образом чуточку причастна к этой жизни. Она как будто могла запросто познакомиться с любым из прохожих, услышать его историю, проникнуть в его мысли и чувства и даже быть выслушанной с интересом и участием. И это тоже удивляло ее, и дружелюбная улыбка оставалась на ее губах, и у всех, кто ее видел: продавщиц, светских модниц, кебби, членов всевозможных клубов, полисменов, теплело на сердце, потому что очень, очень мила была эта увядающая дама с посеребренными, высоко поднятыми надо лбом волосами, в шляпке с полями, загнутыми книзу.
Так миссис Пендайс дошла до Пикадилли и свернула на запад, к «Клубу стоиков». Она хорошо знала, где находится этот клуб; проезжая мимо, обязательно смотрела на окна, а однажды – в юбилей королевы Виктории – провела в этом здании целый день, потому что из его окон хорошо была видна праздничная процессия.
Однако чем ближе миссис Пендайс подходила к «Клубу стоиков», тем сильнее ее потряхивало. Конечно, в отличие от сквайра, она не мучила себя домыслами о последствиях, но и в ее сердце уже угнездилась тревога.
Джорджа в клубе не было, и швейцар понятия не имел, где он может находиться. Миссис Пендайс остановилась, замерла. Джордж – ее сын; как она спросит его адрес? Швейцар, который живо распознал в посетительнице настоящую леди, терпеливо ждал. Наконец миссис Пендайс заговорила:
– Нет ли здесь комнаты, где я могла бы написать записку, или это будет не совсем…
– Как не быть, мэм, разумеется, есть. Я прямо сейчас провожу вас, мэм.
И хотя ситуация была самая невинная: к сыну пришла мать, швейцар, шествуя впереди миссис Пендайс, проявлял такую осторожность, словно устраивал влюбленным тайное свидание. Пожалуй, он не ошибался насчет относительных ценностей любви, ибо имел огромный опыт, поскольку немало лет прожил в непосредственной близости от представителей высшего общества.
На гербовой бумаге с выпуклыми белыми буквами «Клуб стоиков», столь хорошо знакомой миссис Пендайс по письмам сына, она изложила то, что имела сообщить ему. Звуки не проникали в эту полутемную комнатку; было совершенно тихо, только крупная муха, разбуженная солнечным светом, билась между стеклом и жалюзи. Преобладали здесь темные, тусклые тона, мебель была старая. В «Клубе стоиков» не жаловали ни нового искусства, ни пышных, с лоском, драпировок, без которых немыслимы все эти клубы для представителей среднего класса, куда принимают всех подряд. Небольшая эта комната всем своим видом как бы сетовала: «Мною так редко пользуются – но, прошу вас, располагайтесь, чувствуйте себя как дома, ведь такой уголок найдется в каждом поместье!»
И все же уединение этой комнатки помнило многих «стоиков», и много писем ко многим женщинам было здесь сочинено. Возможно, Джордж писал к Элен Беллью вот за этим самым столом, этим самым пером. Вообразив эту сцену, миссис Пендайс почувствовала укол ревности, но все же написала:
«Дорогой Джордж, я должна сообщить тебе нечто крайне важное. Пожалуйста, приходи ко мне в отель «Гринз», и как можно скорее, мой милый. Мне будет одиноко и тоскливо, пока я тебя не увижу.
Любящая тебя
Марджери Пендайс».
Письмо получилось как будто не к сыну, а к любовнику; это вышло непреднамеренно, а просто потому, что у миссис Пендайс никогда не было любовника, которому она могла бы написать в таком стиле.
Неуверенная, что поступает правильно, она вложила письмо и монету в полкроны швейцару в ладонь, ответила отказом на его предложение выпить чаю и направила нерешительные шаги в сторону Гайд-парка.
Было пять часов; солнце сияло даже ярче, чем в первой половине дня. Люди – в экипажах и пешком – двигались к площади Гайд-парк-корнер. Казалось, конца не будет этому праздному потоку. Поспешно и робко – она не привыкла ни к большому количеству транспорта, ни к толпам – миссис Пендайс пересекла улицу и села на скамью. Быть может, Джордж где-то рядом, и она увидит его; быть может, здесь Элен Беллью, и она увидит и ее тоже. При мысли об этом сердце миссис Пендайс забилось чаще, а глаза под вскинутыми бровями как-то просительно стали глядеть на каждого, кто шел мимо: на мужчин, старых и молодых, на светских дам, на свеженьких юных девиц. Как они милы, как прелестно одеты! Зависть пополам с удовольствием охватила миссис Пендайс – она всегда испытывала это чувство при виде красивых вещей, но сейчас не сознавала, что и сама очаровательна в своей шляпке с опущенными полями.
Она все сидела и ждала, и вот мало-помалу свинцовая тяжесть закралась к ней в сердце. Нервы ее были на пределе; всякий раз, когда с ней здоровался человек, которого ей следовало бы помнить, ее бросало в дрожь. И всякий раз, когда она отвечала на приветствие кивком, ее щеки розовели, а жалкая улыбка словно говорила: «Да, я понимаю, что веду себя несообразно своему полу. Мне и самой странно и неловко сидеть здесь в одиночестве!»
Она чувствовала себя старой. Никогда это ощущение не было столь острым и болезненным. В вихре веселой толпы, в разгар яркого дня, одиночество, дав о себе знать, быстро трансформировалось в страх. Миссис Пендайс казалось, что она никому не нужна, что выброшена из этого мира. Словно одно из растений в ее обожаемом саду, она, выдернутая из земли, жалкими оголенными корнями тянется обратно, тщетно ищет опоры. Миссис Пендайс стало ясно, что она слишком долго питалась от почвы, которую ненавидела, что прошли все сроки пересадки – она слишком стара. Сельский уклад, это грузное бескрылое порождение времени и земли, давно держит ее в своих щупальцах: она его наложница, и не видать ей избавления.