Современная цивилизация периодически выталкивает из глубин своих то одного, то другого выдающегося индивидуума, и он, подобно всем выдающимся индивидуумам, не сознавая, сколь велико его благодеяние для человечества, оставляет по себе долгую память, прежде чем кануть в забвение.
Так было и с основателем «Клуба стоиков».
Он вынырнул на поверхность цивилизации в 187- году, и все его имущество состояло из единственного костюма и единственной идеи. В один год он запустил свой проект: «Клуб стоиков», нажил десять тысяч фунтов, еще больше потерял и исчез.
Детище его осталось, и причина была в бессмертной красоте самой идеи. К 1891 году «Клуб стоиков» представлял собой вполне жизнеспособную самоуправляемую организацию. Пожалуй, не столь блестящая, как при своем основателе, в целом она не уступала в исключительности и аристократизме прочим лондонским клубам – ну разве что была пониже парочки особо престижных, куда все равно никак не пробьешься. Идея, на которой зиждился фундамент сего общества, как и все великие идеи, лежала на поверхности и, в силу своей безупречности, годилась для любой эпохи; даже странно, как при подобных характеристиках она никого не осенила раньше. Идея эта входила в клубный устав пунктом первым. Вот она: «Членам сего клуба запрещается самим зарабатывать себе на жизнь».
Отсюда и название клуба, на весь Лондон известного тонкими винами и великолепной кухней.
Располагался клуб на Пикадилли, фасадом к Грин-парку; многочисленные окна курительной комнаты в первом этаже предоставляли публике привилегию в любой час дня лицезреть «стоиков», в разнообразных позах читавших свежие газеты либо смотревших на улицу.
Некоторые «стоики» руководили компаниями, выращивали фрукты или владели яхтами; за иными числился литературный дебют, иные проявляли интерес к театру. Большинство пробавлялось скачками, охотой на лис и птиц. Об отдельных индивидуумах поговаривали, что они умеют играть на пианино или исповедуют католицизм. Многие из года в год в установленное время исследовали одни и те же локации на континенте. Некоторые служили в резервном полку легкой кавалерии; другие называли себя барристерами[51]; время от времени кто-нибудь писал картину или начинал заниматься благотворительностью. Объединяла этих людей, различных по воспитанию и нраву, одна общая черта: наличие независимого дохода, зачастую столь надежно обеспеченного милостью Провидения, что избавиться от него «стоик» не мог, сколько ни старался.
Даром что основополагающий принцип нивелировал классовые различия, абсолютное большинство «стоиков» принадлежало к землевладельцам. На выборах их вел инстинкт; именно он подсказывал, что клубный дух лучше всего поддержат представители данного класса. Вот почему старшие сыновья, которые становились «стоиками» почти автоматически, не теряя времени, приводили в клуб своих младших братьев. Таким образом, в изысканное вино не допускались посторонние примеси, и первозданным сохранялся дивный аромат старинного поместья, нигде не ценимый столь высоко, как в Лондоне.
Когда омнибус, на империале которого ехал Грегори, скрылся из виду, Джордж Пендайс встал и прошел в комнату для карточной игры. Поскольку игроки еще не собрались, Джордж принялся рассматривать картины на стенах. То были портреты всех тех членов клуба, которые, каждый в свое время, попались на глаза некоему прославленному карикатуристу из некоей широко известной общественной газеты. Едва на ее страницах появлялся «стоик», как его вырезали, вставляли под стекло в рамку и помещали в комнате для карточной игры среди товарищей по клубу. Джордж двинулся вдоль стены и, наконец, застыл перед последним в ряду портретом. Это был он сам. Костюм безупречен, локти чуть оттопырены, на груди бинокль, голова, непропорционально большая, увенчана черным котелком с плоскими полями. Художник немало внимания уделил лицу. Губы, щеки и подбородок выражали бездумное, почти животное довольство жизнью, хотя их тон и лепка намекали на упрямство и желчность. Взор был нездешний, меж бровей художник наметил морщинку, словно портретируемый думал: «Вот так задача! Но положение обязывает – нельзя сойти с дистанции!»
Внизу стояла подпись: «Эмблер».
Джордж замер, созерцая этот апофеоз земной своей славы. Его звезда взошла, да на какую высоту! Перед мысленным взором бежала череда триумфальных заездов; мерещились бесчисленные дни и ночи, которые наполнит собой, осияет изнутри и снаружи Элен Беллью. И вот мало-помалу (бывают странные совпадения) взор настоящего, живого Джорджа затуманился, и тоненькая морщинка залегла меж бровей.
Послышались голоса, и Джордж поспешно сел в кресло. Любование самим собой противоречило его личному кодексу – не хватало, чтобы его на этом поймали!
Было двадцать минут восьмого, когда Джордж, переодевшись во фрак, покинул стены клуба и за шиллинг добрался до Букингем-гейт. Там он отпустил кеб и высоко поднял большой меховой воротник пальто. Теперь между полями его цилиндра и краем воротника виднелись только глаза. Он ждал, кусая губы, сверля взглядом каждый хэнсом[52]. Вот быстро катится бог весть какой по счету, вот из окна высунулась рука – мутного света довольно, чтобы ее разглядеть. Хэнсом остановился; Джордж шагнул из тени и вскочил на подножку. Хэнсом поехал дальше, и плечо миссис Беллью тесно прижалось к плечу Джорджа.
Эту простую схему они разработали, чтобы вместе приезжать в ресторан.
Залов там было несколько, все небольшие; Джордж и миссис Беллью проследовали в третий от двери, с приглушенным освещением, и уселись за столик в углу, спиной к входящим, лицом к стенам. И тотчас ножка миссис Беллью коснулась украдкой лакового ботинка Джорджа. В глазах у обоих – даром что они осторожничали – тлел и не думал гаснуть огонь. Завсегдатай, что за столиком напротив потягивал свой кларет, наблюдал за Джорджем и миссис Беллью в зеркало; на старом его сердце потеплело, и проникло туда сочувствие пополам с тоской, и от понимающей улыбки глубже стали морщинки вокруг глаз. А потом сочувствие отхлынуло подобно волне, и на губах осталась только легкая усмешка. В смежной комнате сошлись два официанта, их взгляды выражали ту же неосознанную симпатию, а кивки, которыми они обменивались, ту же сознательную иронию.
Старик завсегдатай подумал: «Интересно, надолго это у них?», а вслух сказал:
– Официант, кофе и счет!
Он планировал из ресторана отправиться в театр, но теперь медлил, ибо услужливое зеркало являло ему белые плечи и яркие глаза миссис Беллью.
«Эх, молодость! – думал старик. – Денечки невозвратные!»
– Официант! Рюмку бенедиктина!
Тут миссис Беллью рассмеялась, и сердцу стало больно. «Никто уже, – подумал старик, – так при мне не рассмеется!»
– Официант! Это еще что? Я мороженого не ел – откуда оно в счете?
Но стоило официанту скрыться, как старик уставился в зеркало. Те двое подняли бокалы с золотистым шипучим вином и чокнулись, а старик подумал: «Счастья вам! Ах, деточка, чего бы я ни отдал за этакую улыбку!..»
Тут его взгляд переместился на букетик грубо сработанных цветов, что якобы украшали стол. Желтая, красная и зеленая бумага; мертвечина, безвкусица, дрянь. Как он раньше этого не замечал? А эти опивки в его бокале, а брызги соуса на скатерти, а кучка ореховых скорлупок, им же и оставленная? Он вдохнул со свистом, закашлялся.
«Да, снизили они планку! Больше я сюда не приду!»
Уже в гардеробной, сражаясь с рукавами пальто, старик покосился в зеркало и поймал на себе взгляды этих двоих. Поверхностная жалость молодости – вот что он прочел в этих взглядах. «Погодите! Весна не вечна! А я вам, милые, всего наилучшего желаю!» – отвечали отражениям его глаза, и старик удалился, припадая на хромую ногу.
А Джордж и его спутница остались. С каждым выпитым бокалом огонь в их глазах разгорался все ярче – ибо кого было им принимать во внимание? В зале они одни! Ведь не считается же долговязый смуглый юнец официант, чуть косой и явно чахоточный; не считается и низкорослый сомелье с бледным страдальческим лицом. Целый мир сделался оттенка игристого вина; они говорили на посторонние темы, и только их глаза – смущенные, сияющие – вели истинный диалог. Смуглый официант замер поодаль, уставившись на плечи Элен Беллью; во взгляде косых глаз было вожделение – так смотрят, забывшись, святые на старых картинах. Низкорослый сомелье скрылся за ширмой, налил полный стакан вина из початой и забытой бутылки и осушил его. С наружной стороны к ледяному окну приник некто любопытный и тотчас затерялся на холодной улице; только глаз мелькнул в щели меж красных гардин.
Давно пробило девять, когда Джордж и миссис Беллью встали из-за стола. Смуглый юнец официант с благоговением, на вытянутых руках, подал даме манто. Безмерная снисходительность сияла во взгляде, которым одарила юношу миссис Беллью. «Видит бог, – казалось, говорила она, – будь в моих силах осчастливить тебя, я бы осчастливила. К чему страдания? Жизнь – это бурная радость!»
Юноша потупил свои косящие глаза, склонился в знак благодарности, когда в ладонь ему легла монета. Низкорослый сомелье уже спешил распахнуть дверь, растягивал в улыбке свое страдальческое лицо.
– Хорошего вечера, мэм, хорошего вечера, сэр. Премного вам благодарны!
И ему тоже досталась монета, и он склонился над нею, и расслабил мышцы, которые отвечали за улыбку.
В кебе Джордж запустил руку под манто миссис Беллью, обнял ее. Поток экипажей подхватил их, помчал заодно с другими парочками. Для каждого не было больше ни чужих взглядов, ни чужих прикосновений – только взгляд и прикосновения спутника; и вот, в полумраке блестя глазами друг на друга, Джордж и миссис Беллью наконец-то повели настоящий едва слышный разговор.