Some rise by sin, some fall by vertue1.
2-…Да неизменен жизни новой
Дойду к таинственным вратам,
Как Волги вал белоголовый
Доходит целый ко брегам-2.
Сентябрь стоял на исходе. Мелкий дождь шел с утра, но его разогнал поднявшийся к полудню ветер, и пелены разорванных туч уносились вдаль одна из-под другой по светлевшему небу… Вот и засинело оно, выглянуло солнце и заиграло алмазною гранью по каплям, скатывавшимся с широких листьев старых лип в большой аллее Всесвятского. В сыром воздухе потянуло теплом. Воробьи, припрятавшиеся от дождя под крышу дома, весело чирикая, запрыгали опять по террасе, пред окнами гостиной, в чаянии хлебных крошек, которыми награждала их каждый раз, как выходила из-за стола, «Божья душа», Лизавета Ивановна Сретенская.
Маленькая особа уже третью неделю гостила во Всесвятском… С кротко-радостною улыбкой на своих увядших губах стояла она в эту минуту у одной из стеклянных дверей гостиной и глядела сквозь нее на эти разносившиеся в небе облака, на волшебные тоны разноцветной осенней листвы под засверкавшими по ней внезапно солнечными лучами, на своих «воробушек-птичек сереньких, благодатных, ни тоски людской, ни ехидства нашего не знающих», причитывала она про себя на своем своеобразном, не то песенном, не то сказочном языке.
– Вот и вёдра дождались, ангел мой, – проговорила она, полуоборачиваясь, – в аккурат как Николай Иванович наш вчерась предсказывал. Как ежели, говорил, завтра к полудню ветер подымется, так к перемене значит, к вёдру, и надолго уж пойдет тогда, говорил…
Она подняла крючок двери, полуоткрыла ее, быстро вытащила из кармана горсть кусочков разломанного сухаря и кинула ее на террасу.
– Благодать, милая, тёпло стало так, благорастворение… Надели бы вы калошки, ангельчик мой, да на воздух вышли…
Александра Павловна Троекурова, к которой относились эти слова, не отвечала. Она медленно, механически шагала, опустив голову и слегка сожмурив глаза, по длинному протяжению гостиной, от дверей в сад к окнам, выходившим на двор, и обратно… Они с Лизаветой Ивановной за эти последние ненастные дни приняли привычку приходить сюда каждый день после завтрака, и молодая мать, ввиду кормления Васи, регулярно совершала здесь, повинуясь предписанию доктора, свой «гигиенический», очень наскучавший ей «моцион».
– Право бы вышли, золотая моя, – повторила Лизавета Ивановна, – Николай Иваныч, сами знаете, «первым делом, говорит, воздухом пользоваться надо вам»…
Александра Павловна все так же механически повернула в ее сторону:
– Пойдемте, все равно… – как бы нехотя выговорила она.
– А погодите ж, ангел мой, так нельзя, сыро. Я вам вот сейчас обуться и одеться принесу потеплей…
Но в то же время в комнату вошла с ботинками на двойной подошве в одной руке и бурнусом барыни на другой догадливая Анфиса.
– Может, в сад выйти вздумаете? – сказала она с улыбкой. – Бабье лето зачинается, распречудесная погода сделалася.
Александра Павловна ответила ей благодарным взгдядом. «Какие обе они чудесные, жалеют и холят меня, – подумала она… – Кроме них и некому теперь», – пронеслось тотчас затем у нее в мысли с болезненным сжиманием сердца…
Она переменила обувь, окуталась в бурнус, прикрыв голову капюшоном, и вышла в сопровождении Лизаветы Ивановны на террасу.
Стало действительно так тепло и тихо, что она капюшон этот отбросила тут же с головы за спину и широко вдохнула в себя живительную струю свежего воздуха. Большие печальные глаза ее загорелись на миг, устремившись вдаль.
– Ах, как хорош Божий свет, – как бы невольно и негромко вырвалось у нее из груди, – одни только люди его портят…
– Людям прощать надо, ангел мой! «Не ведают бо, что творят», – сказано, робко и нежно воззрившись ей в лицо, тихо проговорила ее маленькая приятельница.
– Не могу! – неудержимо и обрывисто вымолвила на это молодая женщина и спустилась с террасы в аллею.
Но гулять оказывалось не совсем удобным: ноги их вязли в разжиженной четырехдневным дождем почве; с падающими с деревьев листьями неслись им в лицо холодные брызги… Они вернулись, не пройдя и ста шагов.
Но идти в комнаты не хотелось. Александра Павловна уселась на успевшую уже просохнуть скамью у самой стены дома и погрузилась опять в свое немое раздумье.
Она не выходила из него теперь… Она, после того как «узнала все», в один из первых дней по отъезде Киры, под гнетом нестерпимой муки, почувствовала неодолимую потребность «выплакаться пред родною душою», – и поспешно вытребовала к себе Лизавету Ивановну… Но когда приехала та, встревоженная безотчетным предчувствием несчастия с ее «ангелом небесным», Александра Павловна осталась нема. Она кинулась на шею маленькой особы, едва успела она войти в комнату, разрыдалась истерическим рыданием… «Что с вами, голубушка вы моя, золотая, ненаглядная?» – допрашивала ее та, вся дрожа от тревоги и жалости. Она не ответила и только руками замахала, как бы приглашая ее не спрашивать… И так не узнала бы ничего Лизавета Ивановна, если бы не рассказала ей Анфиса.
«Мое горе, – я с ним одна и справлюсь», – незыблемо стояла на этом решении молодая женщина. Причина этого горя ни для кого не была тайной кругом нее, она знала, – но она почитала недостойным себя, почитала оскорблением той святыни прошлого, неугасаемый огонь которой помимо ее воли упорно теплился в глубине души ее, заговорить с другими о том, как беспощадно поругана была эта святыня, как стыдилась теперь она своего прежнего «безумного» счастия, своего «идолопоклонства» пред человеком, «которого она более уважать не может…» Но она давно ли свято и слепо верила, любила этого человека, этого мужа, этого отца ее детей – и не могла, не хотела, «не должна была наконец», признавала она, допустить теперь малейшее слово порицания ему из чьих бы ни было уст. «Я молчу – уважайте это молчание!» – как бы говорил весь ее дышавший теперь какою-то печальною величавостью облик, сказывали ее вдумчивые и строгие глаза… Сама она никогда не произносила имени мужа и с замечательным тактом умела предупреждать всякий повод к упоминанию о нем другими, не принимала, под предлогом нездоровья, никаких посещений, не допускала служить на занимаемой ею половине никого, кроме Анфисы, из многочисленного персонала слуг в доме и проводила весь день в детской, переступая за порог ее не иначе, как для предписанных ей доктором Фирсовым прогулок «с гигиеническою целью…» Темные тени бежали от нее на все ее окружавшее. Полный недавно движения и звуков дом Всесвятского глядел теперь каким-то обиталищем мрачных молчальников… И только маленькая Лизавета Ивановна, поместившаяся в «шкапной» Александры Павловны, рядом с комнатой Анфисы, вела по ночам, сидя на кровати своей синеокой «другини», долгие и таинственные с нею беседы о «соблазне, смутившем мирное житие честного дома сего…» «И все-то его, врага человеческого, рук дело, милая, и смущает он же опять теперича грехом уныния и ее душу чистую, душу страдалицы нашей неповинной», – плача и тоскуя об этой ей дорогой душе, шептала она своим детски-лепечущим голоском…
Более практическая по природе своей Анфиса не ограничивалась этими слезами участия и сетованиями на случившееся. Она неустанно прикидывала в сообразительной голове своей, «как бы этому самому горю помочь», принимая к основанию своих рассуждений и упований на это одно «удивительное» известие, сообщенное ей управляющим завода во Всесвятском, получившим его в свою очередь из прямого источника, – из московской конторы Бориса Васильевича. Из этого известия оказывалось, что княжна Кира Никитишна уехала в Петербург на другой же день после приезда в Москву и что сам Борис Васильевич прожил там после того еще четыре дня, пока не выехал в тот же Петербург. «Хоть и в то же место, да не вместе, значит – не в одно время, не прямо в собственном экипаже, за границу», – как передавал ей «подлец этот», Троженков, соображала Анфиса, строя та этих данных свои особые догадки, о которых из осторожности, не доверяя вполне говорившему в ней чутью, лишь далекими еще намеками сообщала она Лизавете Ивановне. Гораздо откровеннее рассуждала она с доктором, «с Николай Ивановичем», с которым установилось у нее большое дружество за последнее время. Она ждала чрез него проверку себе. У него, говорил он, был в Петербурге друг и приятель один, «тонкая бестия», который «всякую мол штуку пронюхать может» и которому он, по ее просьбе, написал «некое», как выражался шут, «достойное дипломатического пера послание, прося «акуратненько разузнать, находится ли в Петербурге его, Фирсова, патрон, имярек, и где именно стоит, a если выехал или на выезде состоит, то куда именно, – a тож узнать достоверно и про отставную фрейлину и княжну такую-то, приметы коей при сем препровождаются». Ответа на это послание доктор и Анфиса с равным нетерпением ждали со дня на день, находя в этом вполне основательный и законный предлог для продолжительных переговоров вдвоем, приобретавших для них как бы с каждым днем все более занимательности и значения…
Лизавета Ивановна со своей стороны ратовала, насколько могла, против «великого греха уныния», смущавшаго ее прежнюю, «как дитя малое счастливую Сашеньку». Она пользовалась всяким случаем напоминать ей о кротости душевной, о снисхождении к людям, о прощении обид «во имя Страстотерпца-Христа Спасителя нашего…» «Не могу!» – нежданно ответила ей сейчас на это, к глубокому изумлению ее и прискорбию, Александра Павловна, – и маленькая особа, присев к ней на скамью, уныло поводила на нее искоса соболезнующим взглядом, придумывая, «с какой стороны» возобновить с нею разговор о том же предмете.
Так сидели они обе, уйдя в себя, тоскливые и безмолвные. А солнце сияло с голубых небес, и последнее тепло увядавшей природы веяло на них своими мягко-проницающими струями. Обрывистое коленце какой-то птички неслось в гулком воздухе из ближайшей аллеи…
– Пеночка это с радости завела… – начала и не договорила «Божья душа».
Со стороны двора послышался явственно топот скачущих лошадей, и в то же время раздались в гостиной приближавшиеся мужские шаги.
– Кого-то Бог дал! – проговорил доктор Фирсов, выходя из нее на террасу.
– Кого это? – вскрикнула тревожно молодая хозяйка.
– Не знаю. Военный какой-то, должно быть, – я фуражку издали заметил с околышком…
Ах, пожалуйста, торопливо молвила она, я никого не принимаю… не желаю видеть…
Фирсов успокоительно усмехнулся:
– Так ему и донесут; чего ж вам тревожиться, барыня? Приказ ваш известен, слуги исполнить должны… A только что, может быть, человек за делом за каким-нибудь нужным приехал…
– Так вы тогда, пожалуйста, спросите… A я ничего не знаю, никаких дел…
– Пойду, барыня, пойду сейчас… Сидите себе тут на солнышке, вам это пользительно…
И толстяк повернул опять в гостиную, направляясь к сеням.
Навстречу ему оттуда вынеслась Анфиса с перевернутым лицом:
– Сам… барин, Борис Васильевич!.. – задыхаясь от волнения, с лучистым сиянием глаз проговорила она. – Сказывала я вам, предчувствовала.
– Что это вы… где он? – растерянно вскликнул доктор.
– К себе, к своему крыльцу проехал… Я из прачечной шла, a они едут… в военном одеты… Только я их сейчас признала, поклонилась… и они мне… Как же теперь с барыней нашей быть? – перебила она себя, понижая голос.
Из дверей, ведших на половину Троекурова, выбежал в то же время слуга с громким воскликом:
– Барин изволили приехать… Анфиса Дмитриевна, барыня где, Александра Павловна? Им доложить требуется…
– Хорошо, чего кричишь, – сказала она, – ступай, и без тебя доложут!..
Он исчез.
– Идите к ней сами, Николай Иваныч, – отнеслась она опять к Фирсову, – как бы с ними дурно не сделалось…
– A вы вот на всякий случай вынесите-ка мне от нее одеколончику. Нюхнуть дадим… Радость ведь, так думать надо? Живо в том разе в себя придет…
Но гул их разговора, неясный, но слышный возглас слуги долетели уже до террасы… Александру Павловну что-то подняло вдруг, какое-то внезапное острое ощущение.
Кровь отлила в ней к сердцу. Бледная, с вопрошающим взглядом показалась она в дверях, укутанная в широкие складки своего плаща…
– Что такое! кто приехал?..
Доктор с Анфисой кинулись к ней.
– Сюрприз вам, барыня, сюрприз неожиданный, – говорил он, стараясь принять самый веселый вид.
– Сережа, брат? – пришло ей на мысль, хотя этого брата, усердно преследовавшего свои карьерные цели в Петербурге и которого она не видала со дня своей свадьбы, она не имела никакого основания ожидать к себе во Всесвятское.
– Поближе будет вам, барыня, поближе! – шутовским тоном и подмигивая произнес Фирсов, зорко в то же время следя за выражением ее лица.
– Борис Васильевич… вернулись, – прошептала, наклоняясь к ней в свою очередь, Анфиса.
Ноги подкосились у молодой женщины. Она упала б, если бы не поддержали ее… Но она тотчас же совладала с собою, с первым ощущением лихорадочной в ней тревоги, кивнула, словно давая этим понять, что он должен был приехать и что она это и знала, и улыбнулась через силу.
– Анфиса, – сказала она с заботливым видом хозяйки, распоряжающейся в своей области ведения, – пожалуйста, прикажите сейчас насчет обеда ему: того, чем мы питаемся с Лизаветой Ивановной, ему будет недовольно.
И за этими словами отправилась на свою половину, в сопровождении маленькой особы.
«Приехал… вернулся… для чего? – недоумело спрашивала она себя мысленно. – А она же что… для которой…» Она не могла разобраться в водовороте вопросов, поднявшихся в ее уме, – только сердце ее нестерпимо ныло от чувства чего-то предстоявшего ей, страшного… и противного…
Она опустилась на кушетку в своем будуаре, судорожно прижмурила глаза, как бы с тем чтобы не видеть этого «чего-то».
Вся похолодев от какого-то бессознательного, детского страха, стояла пред ней Лизавета Ивановна, широко раскрыв глаза, с нервною дрожью, пробегавшею по всему ее жиденькому слабому существу.
Но вот из двери в коридор, отделявший комнаты молодой матери от помещения ее малюток, вышла Анфиса.
– Борис Васильич к детям прошли, – доложила она.
Александра Павловна откинулась от спинки кушетки, подняла веки, задумалась как бы на миг и, не отвечая, повела неопределенно головой, будто говоря: «Хорошо, что же?»
– Они вас спрашивают, – сказала еще раз Анфиса, – прикажете просить их сюда?
Ресницы дрогнули у молодой женщины, грудь высоко поднялась, мгновенный румянец пробежал по лицу.
«Сюда» – в эту ее интимную, собственную комнату, свидетельницу былого ее счастия и теперешней муки, где каждый угол словно говорил о каком-нибудь блаженном или скорбном помысле о нем, куда кроме его никакой еще мужчина не проникал никогда, – принять его здесь теперь, теперь, когда…
– Нет! – неудержимо воскликнула она. – Скажите, что я в гостиной и прошу его туда…
Она быстро поднялась и пошла.
Анфиса выбежала в коридор… «Страстотерпче Иисусе Сыне Божий, помилуй нас!» – пролепетала, оставшись одна, Лизавета Ивановна, быстро крестясь под своею шерстяною косынкой…
Александра Павловна уселась на маленьком диванчике за длинною жардиньеркой с растениями, составлявшею искусственный, изолированный уголок по одной из стен длинной гостиной… Руки ее дрожали… «Зачем приехал он… что он мне скажет?» – и то же чувство чего-то страшного и «противного», предстоявшего ей, ныло у нее нестерпимо на сердце… Глаза ее не отрывались от двери, откуда ждала она его входа…
Дверь эта, слегка скрипнув, отворилась настежь. Он вошел.
Дыхание у нее сперлось, веки помимо воли потупились – и поднялись опять. «Не я, он во всем виновен», – пронеслось у нее в мысли, и темные зрачки ее бестрепетно остановились на нем…
В нем было что-то неузнаваемое теперь, сказалось ей первым впечатлением. Коротко, форменно остриженные волосы, военный, новосшитый, с блестящими погонами сюртук, не успевший еще принять складок тела, отчего весь худощавый облик носившего его представлялся будто обернутым в какой-то лубок, тесный и недвижный, строгое, чуть не суровое выражение осунувшегося лица. «Что с ним, для чего эта форма, мундир?» – недоумело спрашивала себя Александра Павловна.
Он подошел к ее месту, протянул ей руку.
– Bonjour, Alexandrine, – сказал он, против существовавшего у них всегда обыкновения, по-французски… Она поняла: «По-русски он, по привычке, невольно говорил бы мне ты, a он не хочет… или боится…»
Он пожал ее пальцы, сел боком на плетеный стул против нее, оперся о спинку его локтем и продолжал на том же языке.
– Детей я нашел процветающими (florissants). Маша, мне кажется, выросла за этот месяц, что я не видел их.
– Она узнала вас? – вырвалось невольно у молодой матери.
Он слабо усмехнулся:
– Времени прошло еще не так много, чтоб она успела забыть меня.
– Нет, я хотела сказать – в этой форме, – проговорила она несколько смущенно, кивнув на его погоны, – вы опять поступили в военную службу?
Он наклонил без слов голову.
– Какой же это мундир? Армейский. Я назначен командиром *** пехотного полка.
– А-а!.. Где же этот полк?
– Он стоит в Царстве Польском, в Люблинской губернии.
– И вы там теперь жить будете? Там!..
Судорога пробежала у него по лицу; зеницы усиленно замигали:
– Так лучше! – проговорил он с трудом и как бы вопросительно.
Она по крайней мере поняла это так – и дрогнула всем телом. Все, все, что выстрадала она за это время, подступило ей в эту минуту к горлу; в зрачках запрыгали искры…
– Как хотите!.. Но я не могу… не могу, Борис! Вы все тут у меня убили! – воскликнула она, указывая на сердце.
Он обнял быстрым взглядом ее изменившуюся наружность, ее измученные черты и повел медлительно головой.
– Я знаю… – проговорил он чуть слышно, глядя куда-то неопределенно в угол.
– Я так любила, так уважала вас! – продолжала она неудержимо. – Я вам как Богу верила, Борис… И вы на это решились, вы – такой человек, как вы! Кому же, чему после того верить? Решились на такой грех… на такую низость!
Все лицо Троекурова передернуло от этого слова, глаза сверкнули – но он тут же опустил их, закусывая ус до боли, чтобы не выдать своего душевного смущения.
Она заметила это. «Что я сказала ему!» – мучительно кольнуло у нее в сердце; но остановиться она была не в состоянии:
– Я знаю, я говорю вам ужасные вещи… и вы не простите их мне никогда… Но я не могу, я должна… не за себя даже… Где Кира, что вы с ней сделали?
Он усмехнулся мимолетною и странною улыбкой.
– Княжна в Лионе, – спокойно выговорил он.
Александра Павловна растерянно глянула ему в глаза:
– Почему в Лионе?
– Там женский католический монастырь; она хочет в нем постричься.
– В монахини… в католички!
И молодая женщина всплеснула руками.
– Да, там, я знаю, один abbé Legrand3, – медленно припоминая, заговорила она теперь, – Кира была с ним в переписке… Она и прежде говорила, но я не хотела верить… и сама она как бы забыла потом… Отчего же это теперь вдруг, не сказав об этом слова пред отьездом… даже напротив?..
– Вы получите от нее письмо оттуда; оно все объяснит вам, вероятно, – молвил он на это, сдвигая брови.
– Вы ее… видели?
– Видел в Москве, – тем же спокойным тоном ответил Троекуров, глядя на нее в свою очередь своими бледными глазами.
– Она долго оставалась там?..
– Она приехала за сутки до дня возвращения моего из Петербурга и уехала в тот же день туда с курьерским поездом.
Голос задрожал у Александры Павловны.
– Но вы разве?..
Он понял, чего не договаривала она.
– Я выехал опять в Петербург тремя днями позднее княжны, – подчеркнул он, – и приехал туда, когда она была уже за границей.
У Александры Павловны билось сердце так, будто хотело оно выскочить у нее из груди.
– Но отчего же не написали вы мне тогда же, Борис, – лихорадочно заговорила она, – когда узнали, что она решилась постричься?.. Вы и совсем не писали, ни слова… Разве не понимали вы, что я за муку выносила в это время!
Он сдвинул брови:
– Что же было писать мне? Я был уже осужден вами, – тихо молвил он и, вынув из бокового кармана анонимное письмо, полученное ею и переданное ему княжной, развернул его быстрым движением руки и положил на стол.
Она узнала его, переменилась в лице вся и, с дрожавшими слезами на ресницах, сжала руки умоляющим жестом.
– Борис, – вскликнула она по-русски, возвращаясь невольно к обычной, дорогой ей речи с ним, – Борис, ради Бога, если то, что написано в этом письме, неправда, – скажи мне! Я бы одному ему не поверила… Но сама Кира, то, что она говорила мне пред отъездом и что этот отъезд ее вышел именно так и тогда, как вперед говорило это письмо, – все это так очевидным представилось мне… Пойми, что я должна была почувствовать!.. Я надписала тогда эти слова… И теперь наговорила тебе таких ужасов… Если ты не виноват, скажи мне одно слово, – я поверю тебе, как прежде; я на коленях, я не постыжусь, стану молить тебя простить мне. Только скажи слово, милый, одно слово! – звенел ее голос сквозь прорывавшиеся рыдания.
Ему было невыносимо тяжело…
– Я наложил на себя эпитимию, – словно отрубил он, дернув за борт своего военного сюртука, – что же еще могу я сказать!
– О, Борис! – в силах была только произнести она теперь, заливаясь слезами: ее будто кто с горы спихнул опять в бездонную пропасть.
– Я лгать не умею; не делом, так намерением все равно это в сущности – я виноват пред вами… и пред собою еще более, может быть, – сурово досказал он, судорожно мигая и отворачиваясь.
И нота такой тоски и подавленной гордости зазвучала в этих словах, что молодой женщине стало вдруг жутко за него. Она взглянула на мужа глазами, полными безмерной жалости.
– Да, ты виноват, Борис, – тихо начала она, голос ее обрывался и дрожал, – ты забыл меня, чуть не покинул навсегда детей… тебя грех попутал… Но ты каешься, ты мучаешься, я вижу, как мучилась я сама… Ведь я не враг тебе, Борис! Разве я… разве я не могу…
Он быстро простер руку вперед, как бы приглашая ее не продолжать:
– Нет! – твердо и хмурясь произнес он. – Вы это легко забыть не можете… А великодушия я не желаю!
«Это не великодушие, Борис! – чуть не крикнула она, и удержалась. – Он бы стал презирать меня, если б я ему теперь простила», – сказалось у нее чутьем на душе.
– Я еду сегодня же; меня в полку ждут… Все здесь остается по-прежнему; кроме детей вам не о чем заботиться. Я уже сделал распоряжение в Москве. Я возьму только Скоробогатова – Матвея отпустил, a ваш кучер, Алексей, человек непьющий, смирный и при смирных лошадях… Все остальное по-прежнему, прошу вас очень!.. Юшковых не забудьте, кланяйтесь им, они на радостях теперь: сына их удалось вызволить… Скажите им, что очень извиняюсь, что не успел побывать сам… Некогда, на службу пора, в стране там не совсем покойно…
Он оборвал вдруг эту нервно срывавшуюся с уст его речь, поднялся с места и протянул ей руку опять.
Она уронила в нее свою… Он пожал ее и удержал на миг в своей руке. Под ресницами его пробежала какая-то мягкая струя:
– Прав я, Alexandrine, скажите? – проговорил он проницающим, чуть-чуть дрогнувшим голосом.
Она без слез теперь подняла на него глаза и медленно повела утвердительным движением головы.
Он поднес руку ее к губам, быстро опустил ее, двинулся с места… и остановился.
– Вы будете писать мне иногда?.. У нас дети… – промолвил он, словно извиняясь.
– Да… Я буду молиться с ними за вас, вам это теперь нужно…
Троекуров в свою очередь теперь как бы утвердительно наклонил голову и направился на свою половину.
Она жадно устремилась ему взглядом вслед… «Да, так лучше», – проносилось у нее в голове, – ему надо дать время отмучиться до дна…»
Он уехал в тот же день после обеда.
Словно кисеей какою-то заволоклись глаза Александры Павловны, когда она вышла на крыльцо проститься с ним, держа за ручку полуторагодовую девочку-дочь, когда няня подняла ребенка под губы отца, и он, с обычною ему неловкою торопливостью в этих случаях, осенил крестным знамением ее кудрявую головку, a затем все так же поспешно, заметно хмурясь на толпу домашних и слуг, собравшихся на «проводы барина», наклонился к руке жены и молча поцеловал ее, «точно учтивый гость»… Ей показалось только, что руку эту ее сжал крепче в своей, что уста его не так скоро оторвались от нее, как бы это сделал «чужой», и сердце ее инстинктивно забилось чем-то давнишним, бесконечно милым и влекущим… Но в голове у нее стоял туман тончайших, разноречивых и раздражающих ощущений. Когда наконец он, как в предшествовавший этому отъезд его, вскочил в коляску, и Скоробогатов, в последний раз правя своею любимою четверкой рыжих, поднял высоко вожжи над крутыми с лоснящимися крупами их, она как бы бессознательно прижмурила глаза. «Ну и пусть, и пусть, не хочу видеть!» – проносилось у нее в мысли, между тем как ухо жадно прислушивалось к мерному конскому топоту, уносившему его все далее и далее от этого «родного крыльца»… Маша заплакала вдруг. «И о чем это, ласточка ты моя сизокрылая, папы жаль, а?» – засуетилась около нее няня… Александра Павловна кинулась к ней, схватила девочку на руки и, судорожно покрывая ее поцелуями, побежала с нею к себе в будуар. Но слезы душили ее самоё. Машу няня унесла в детскую по настоянию доктора. «А не то на весь дом такой бы дуэт распели…» – говорил он, подмигивая Анфисе «подать ему одеколонцу на всяк случай». Маленькая Лизавета Ивановна захватила обе руки молодой женщины и, прижимая их к губам:
– Испытание захотел послать вам Господь, ангел мой, – шептала она своим детским и растроганным голоском, – покориться с кротостью и терпением надо…
Анфиса, подошедшая к своей барыне с флаконом в руке, многозначительно глянула ей в лицо:
– Вы бы лучше так сказали, Лизавета Ивановна, – протяжно проговорила она, – что терпенья еще крошечку им требуется. Потому ни на что другое как на радость идет: но даром сегодня солнышко-то после трех дней ненастья выглянуло… Окаянный сквозь землю, Господь по земле, так я понимаю.
И так убедительно и радостно звучали ее слова, что на душе у Александры Павловны мгновенно просветлело, как на отученном небе того утра. Она быстро отерла глаза платком, чуть-чуть усмехнулась и пролепетала как бы смущенно:
– Я всегда терпелива была… Пойдемте к детям, Лизавета Ивановна! – промолвила она за этим, быстро подымаясь с места и направляясь в сопровождении маленькой особы к двери в коридор.
Анфиса двинулась было за ними.
– А погодите-ка, вдовушка! – остановил ее Фирсов.
– Чего вам? – спросила она, оборачиваясь, с тою дружелюбною и насмешливою грубостью тона, с которою приняли они почему-то привычку беседовать друг с другом в последнее время.
– A вот чего, – начал толстяк, – откуда это вы ума набираетесь, право? Ведь вот сейчас такой изумительный диагноз учинили…
– Чем это вы, каким таким словом выстрелили? – рассмеялась она, не понимая.
– A таким, – отвечал он, глядя на нее разгоревшимися глазами, – что если с него да сбудется, так я с вами в первый законный вступить готов…
– Что-о? – полугневно, полутрепетно протянула синеглазая женщина, покраснев до самого лба.
– Нет, я это без всяких шуток, Анфиса Дмитриевна, – заторопился сказать он, – как если барыня наша действительно съедется с мужем на прежнее, я в тот самый день женихом вашим объявлюсь, если на то от вас согласие последует.
– Да что это вы, сбрендили? – растерянно бормотала она. – Какая я вам жена?..
– A такая, что на глупость на эту, жениться, только для вас и решаюсь… Вот, при свидетелях говорю, – вскликнул он, указывая на вбегавшую в эту минуту в комнату за оставленным тут Александрой Павловной платком Лизавету Ивановну, – a вы, всеобщая скорбей утешительница, внемлите!
И он повторил ей сейчас сказанное им Анфисе.
Маленькая особа, нисколько не удивившись этому, кинулась на шею своей совсем оторопевшей «другини».
– Милая, да в таком случае радость-то нам всем какая, двойная радость будет!.. Дождаться-то скорее только б Бог привел!..
И вдруг остренькое, завялое личико ее приняло озабоченное, почти испуганное выражение:
– Николай Иванович?
– Что прикажете?
– A в Бога веруете?
– A вам на что? – буркнул он, нахмуриваясь.
– Как же без этого ей иттить за вас, голубчик, – тревожно говорила она, – душа ведь у нее русская, христианская, a как если муж да этого самого не чувствует…
– Уж это, известно, последнее дело, – как бы вырвалось в свою очередь у Анфисы.
– Ну чего голосить-то? Верую! – прервал их Фирсов, досадливо и смущенно махнув рукой. – Отец у меня священник был, человек древний, строгий… Залегло! – как бы извинялся он.
И тут же, кривя губы, обратился к Лизавете Ивановне:
– Да вы смотрите, не вздумайте об этом по Москве-то трезвонить: по нынешнему времени в нашем ученом мире этим совсем можно репутацию человека уронить…
– Не напоказ у человека вера-то, голубчик, не напоказ, в сердце надо иметь… Ну и, значит, теперь совсем по правилу, ангел мой! – вскинулась опять она целовать приятельницу.
– Да что это вы! – бормотала та; она все как бы не пришла в себя…
– Ну уж это вы с ним орудуйте, – рассмеялась маленькая особа, – a что вы, голубчик, не раньше под венец идти хотите, как если когда наша-то голубка-барынька слезы лить перестанет, так за это за самое Бог вам обоим счастие пошлет!
И она с платком Александры Павловны в руке, сияя вся, побежала в детскую.
– Так как же, Анфиса Дмитриевна? – спросил Фирсов, глядя на нее исподлобья.
– И с мыслями со своими просто собраться не могу, Николай Иванович, – тихо вскликнула она, разводя руками, – чтой-то вам вздумалось, право? При моем низком положении… и прежней жизни, как вам известно, потому я этого никогда не скрывала…
– Ну, это мы оставим в стороне, – прервал он ее чуть не с сердцем, – грех да беда на кого не живут! На то человеку и смысл дан, чтоб это понимать… А «вздумалось» мне, – весело примолвил он, – потому, говорил я вам, что очень уж умны вы… Ну и глаза эти синие, что твои фиалки, а я их с детства страсть любил по вёснам в лесу собирать…
Она взглянула на него внезапно засмеявшимися, счастливыми глазами.
– Так нам, значит, с вами теперича в ожидании оставаться? – лукаво проговорила она.
– «В ожидании», да, – осклабился с радости толстяк, – и долго придется ждать-то, как по-вашему? – спросил он уже с беспокойством.
Она как бы укорительно закачала головой:
– Известно, с большою они совестью господин, – сказала она, разумея Троекурова, – так разве согласятся они после того, да к жене опять, греха не омывши?..
Доктор повел одобрительно подбородком и слегка вздохнул.