К книге
Перелом. Книга 2Перелом. Правдивая история[1]. Часть четвертая. XII
97%
Перелом. Правдивая история[1]. Часть четвертая. XII
72

Сила в немощи совершается.

1-Недаром ты металась и кипела,

Развитием спеша,

Свой подвиг ты свершила прежде тела,

Безумная душа-1!

Три вечера сряду (вернее, три ночи: они после клуба отправлялись доигрывать в гостиницу Шевалдышева, где остановился генерал) играл с Занесухиным Троекуров. Он был уже в проигрыше тысяч пятнадцать… Игра нисколько не увлекала его, не портила ему крови, не обостряла нервов. Он искал в ней лишь рассеяния и физического утомления – и достигал этого. Он возвращался часу в шестом в свой нумер, ложился в постель и засыпал тут же как убитый. Начинавшееся для него не ранее полудня утро убивал он кое-как за чтением газет, или отправляясь бесцельно бродить по московским бульварам и неведомым проулкам, ехал затем обедать в клуб, a в урочный час садился опять в том же углу «инфернальной» против своего безногого, желтого как мумия противника, с автоматичностью куклы безмолвно выкидывавшего карты из своих старческих, чуть-чуть дрожавших рук… «Животная жизнь!» – прорывалось у него порою в мысли с какою-то внезапною потребностью и радостью самообличения, с мучительными проблесками воспоминаний о своей «той» иной жизни… Но он упорно отгонял эти помыслы, как бы признавая их пока еще ненужными; он чего-то ждал, – после чего он «займется собою», говорил он себе, кривя иронически губы.

Он ждал письма от Киры – он не сомневался, что получит его, – оно должно было окончательно «уяснить все»…

Оно пришло наконец. Матвей подал его барину вместе с первым стаканом утреннего чая… Троекуров взглянул на адрес, узнал руку и, не вскрывая обложки, отложил его на стол.

Он принялся за чтение его, лишь когда остался один в комнате…

Мы позволим себе передать письмо это читателю с полною точностью в его торопливом, не совсем связном изложении, со всеми его по-женски подчеркнутыми или недописанными словами:

«Я сегодня приехала сюда, – говорилось в нем, – хлопотала и разъезжала весь день, и пишу вам теперь поздно ночью, утомленная, но решившаяся и – без возврата решившись.

Не подумайте, чтоб это была с моей стороны внезапная сумасшедшая выходка вследствие того, что было в Москве… Нет, я давно, с Женевы, думала об этом; я там встретилась с одним сильным, убежденным человеком. Он мне еще тогда указывал путь… Но меня унесло потом опять, вы знаете!.. A теперь я чувствую себя твердо на берегу, на надежном берегу.

В том, что было, я никого не виню, ни вас, ни даже себя. Я поняла, что мне положено было испытать и перестрадать и это и что потом оно должно было непременно кончиться так, как оно кончилось. Счастье, вы говорили. Никогда! Его бы не было ни для вас, ни (для) меня, 2-nous nous serions mutuellement mangé le cœur. Быть счастливым особая способность; ее у меня никогда не было. A в вас гордость, le péché de Satan. Лучше, гораздо лучше так, как вышло, Борис Васильевич! Прощайте… и простите (!)…

Я прямо отсюда еду в Лион. Там есть un couvent de Visitandines, я у них постригусь в монахини.

Вас, я знаю, ничто никогда не удивляет, но (вам), может быть, покажется странным именно то, que je me fais catholique. Я вам скажу почему. Там – узда, там – дисциплина; (там) знаешь твердо, чего хотеть и куда идти. У нас (этого) нигде нет, некому себя в руки отдать, a в этом для меня одно спасение… Воля – бремя, невыносимая тяжесть, когда не знаешь, как управляться с нею… и вы знаете лучше всех, что умела я делать из нее до сих пор.

Сашеньке я еще не имею духа писать и очень мучусь этим… Но нет, – не могу теперь… Оттуда напишу – une-lettre humble et contrite-2, как это мне следует, как она этого заслужила.

А вы, вернетесь?.. Она не меня считает виноватою, вы теперь знаете… Когда-нибудь, когда все пройдет, вспомните – оба (обо) мне.

Кажется, все! Не могу более… Прощай (те) все, прощай, Россия! Когда вы получите это письмо, я уже буду далеко от нее, ото всего… К».

Вернувшийся было в комнату полчаса спустя за каким-то спросом Матвей застал Бориса Васильевича с уткнутыми в стол локтями и опиравшеюся на них головой, недвижно склонившеюся над лежавшим пред ним листком, – и «таким расстроенным» в этом положении показался ему «вид ихний», что он инстинктивно попятился назад, в переднюю, и исчез за своею перегородкой. Шустрый малый почуял, что собственный вид его в эту минуту мог бы вызвать только раздражение в его «мудреном барине»…

Троекуров недаром ждал этого письма, недаром откладывал минуту «заняться собою» до времени получения его. Он внезапно теперь, сразу, охватил мысленным оком и воспринял до боли сердцем всю неприглядную суть своего положения – он стоял среди развалин… Ледяным холодом обдало его вдруг при этом неумолимо сложившемся в нем теперь представлении… Он добровольно, безжалостно разбил ту свою чистую и честную жизнь – разбил для «призрака», для задорного миража беззаконного счастия. Из-за чего? Страсть?.. Нет, даже не страсть: вот она ушла из-под его власти, ее вынесли на берег, уверяет она, и он равнодушен к этому и пальцем не пошевелит, чтобы выманить ее оттуда опять на радужный пир жизни. Он сам уже в этот пир не верует… «Гордость, говорит она, – сатанинский грех». Гордость, да, пожалуй, когда она там, в Остроженковом доме, не кинулась ему прямо в объятия. А ранее?.. Ранее и того хуже – и краска стыда выступила ему на лицо: тщеславие, соблазн битвы и победы над девственным сердцем, и та, – прежде всего та — распущенность воли, с которою у нас никто «управиться не умеет», вспоминал он опять слова ее письма…

Все виденное, замеченное и испытанное им за последние месяцы воскресало теперь в его мозгу в сплоченных, живых и говорящих образах, а с ними возникала какая-то беспощадная ясность выводов и самоосуждения… «Безурядное время, бездарные люди, анархия и немощь умов, восходящее поколение, воспитываемое на отрицании всякой святыни, – раздраженное и тупое поколение варваров… А мы-то, мы-то сами, лучшие из предшествовавших ему, – сами-то мы что? «Эстетики» мы были; уродство формы одно претило нам в жизни, одна некрасивость зла3 возбуждала в нас отвращение к нему… Мы верили в «красоту», мы «страсть» возводили в культ, – и во имя их все дозволяли, все извиняли; под их флагом, убранные в их цветы, дерзко выступали у нас всякая разнузданность, всякий преступный каприз безудержной фантазии…»

Пред ним с неудержимою и мучительною силой представали картины, воспоминания столь еще для него недавнего прошлого: тиховейная летняя ночь, высокая комната с мерцающею пред иконами лампадой, молодая мать-кормилица у кровати, потонувшей в широких складках белоснежных занавесей… «Вся эта благодать и чистота… и уважение к себе – где они?» Все это лежало вдребезгах у ног его, сокрушенное его же руками…

«Чего ждать от детей таких отцов, как мы?» – неслось опять в голове его горячими и обрывистыми взрывами… «Общество без устоев и корней, плывущее как облако в пространстве по прихоти первого ветра… Всеобщая ломка и погром; все долой: живые побеги, родные предания, связи с прошедшим, с народом, с его нерушимыми верованиями… Слепые вожди, дешевые мыслители, куда ведете вы страну теперь, что тянет вас: злой рок, fatum?.. Нет, даже этого нет! „Torrent“ бессмысленный какой-то, рабство нищего ума пред фантасмагорией чего-то чужого, без духа жизни, без почвы под собою… Вы на этой слякоти и мрази здание ваших реформ строите, гражданскими правами великодушно наградить нас намерены… Вы прежде всяких прав научите нас долгу, научите отцами быть, вы семью спасите в России!» – с горечью и злостью, чуть не громким воплем вырывалось из груди Троекурова…

«Она поняла, она ушла к чужим эта женская, томительно и бесцельно алкавшая молодая душа, – ушла за „уздой“ и „дисциплиной“, поняла, что лишь под железными веригами послушания уймутся вечная тревога и судорожно тщетные искания ее». «Воля – бремя, воля – невыносимая тяжесть, – говорит она, – для того, кто, как все мы, не умеет подчинять ее высшему нравственному закону…»

Он встал, прошелся по всей длине своих комнат, продолжая думать:

«Ей нужно было, она чувствовала, „отдать себя в руки“, в надежные руки, a у нас – некому».

Он остановился в спальной, глянул, вдумчиво прижмурясь, в окно… Кресты ближней трехглавой церкви сверкали сквозь его стекла в мягком сиянии осеннего утра… Троекуров долго глядел на них…

«Некому? – вопросительно повторил он про себя. – Ужели ж все прежнее, крепкое прахом пошло и разнесено ветром?..»

Он поник головой… поднял ее опять:

«Так себя-то хоть умей в руки взять!» – проговорил он мысленно, и в стальных глазах его сверкнуло выражение какого-то мгновенного и бесповоротного решения.

Генерал Занесухин тщетно прождал весь вечер того дня доходного своего противника в Английском клубе. Курьерский поезд еще раз уносил Троекурова к берегам Невы.

Предыдущая главаГлава 72 из 74Следующая глава