Напрасно вы беседою шутливой
Мой тяжкий сон хотите перервать1!
2-Твоей душе покорность невозможна,
Она болит и рвется на простор-2.
«Призрак, да, призрак! – повторял мысленно Троекуров, спускаясь по лестнице в мрачные сени дома. – Не любовь у нее, не увлечение, a все то же болезненное искание, зуд беспокойного ума, рвущегося за пределы возможного… A я?..» Он не договаривал… На душе его было темно и трудно, и он как бы боялся разобраться в наводнявших ее ощущениях. Ему хотелось отбиться от них, отогнать, рассеяться каким-нибудь внешним, посторонним занятием… Он вспомнил о своей конторе, помещавшейся тут же рядом, на Покровке, и, выйдя на улицу, направился туда.
Контора состояла из трех комнат, из которых первая служила приемною, вторая – «канцелярией», a третья, маленькая, выходившая на двор, с спокойною мебелью, несгораемым шкапом для хранения денег и письменным столом, служила рабочим кабинетом Троекурову, когда он приезжал по делам в Москву.
Он вошел, застал конторщика и двух его писцов за счетами и, пройдя в этот свой кабинетец, потребовал полугодовой отчет по сахарному заводу «с документами».
Он рассчитывал, что ему за этим «часа на два работы хватит», и, потребовав каких-то предварительных сведений от конторщика, выслал его затем из комнаты и погрузился в дело с карандашом в руке.
Ему приходилось перелистать и проверить страниц пятнадцать всяких статей, исписанных колоннами цифр, но он не был в силах одолеть и одной. Цифры прыгали и путались пред его усталыми глазами. Нервы, чрезмерно натянутые бессонницей и прожитыми им сейчас ощущениями, отказывались повиноваться ему. Им овладевала неодолимая дремота. Он безотчетно откинул голову в спинку старинного кресла, на котором сидел пред столом, и тут же заснул.
Так прошло довольно долго времени.
Но вот, еще сквозь сон, из-за не совсем примкнутой двери в «канцелярию» донесся до него полушепчущий говор двух голосов:
– К Ахенбаху поздно, – говорил конторщик, – шестой час в начале, конторы все заперты.
– Они беспременно просили, чтобы сегодня же, – возражал другой кто-то, – a не то, так золотом получить, все равно.
– Это можно; менялы во всякий час сидят…
– Так уж потрудитесь, Иван Никитич, скорее. Очень просили они.
Троекуров узнал голое управляющего его домом и открыл глаза, прислушиваясь…
– С моим удовольствием, – говорил конторщик, – только вот как бы, шкап отворямши, барина не потревожить: започивали никак…
– Никитин! – громко позвал его Борис Васильевич. – О чем у вас тут!
– Из дому, вот, господин Пазухин пришли, – доложил тот, появляясь в дверях, – от княжны Киры Никитишны с поручением.
– Что такое? Насчет каких-то денег, я слышал…
– Точно так-с! У нас в кассе денег ихних, полученных мною, по доверенности их, из казначейства, 1.600 рублей лежат. Так они просят, чтоб эти деньги перевести траттою на Женеву или Лион, a то так золотом…
– Да, – перебил его, кивая, Троекуров, – знаю… Так вы, пожалуйста, устройте это ей скорее!..
И пока тот, поспешно подбежав к письменному столу, вынимал из потайного ящика хранившийся там ключ от несгораемого шкапа, он подвинулся к столу, подкинул себе тетрадку почтовой бумаги и, обращаясь к управляющему:
– Я сейчас напишу два слова княжне, – промолвил он, макая перо в чернильницу ленивым как бы жестом, – отнесите и спросите, будет ли ответ?
– Слушаю-с!..
«Я узнал, что вы собираетесь уезжать, – писал Троекуров, – угодно ли вам будет видеть меня пред этим?»
Он запечатал записку, надписал на обложке короткий адрес: «Княжне» и отдал ее Пазухину.
Минут через десять тот вернулся с ответом:
– Княжна приказала сказать, что они напишут и пришлют в контору для доставления вам.
– Хорошо! – кивнул Борис Васильевич. – Так когда получите, принесите ко мне, к Шеврие, я там обедать буду, – наказал он конторщику и, сдав ему обратно бумаги по заводу, велел подавать коляску и уехал.
Погода переменилась тем временем. Задул холодный ветер, небо заволоклось тучами. Обеденное время разогнало гуляющих с Кузнецкого моста. Все словно посерело и закисло кругом… «А давно ли проезжал я здесь и напевал:
Quel beau jour,
Quel beau jour pour les amoureux?
– пронеслось в памяти Троекурова…
– Троекуров, здравствуй, давно приехал? – послышался ему голос из обгоняющей его коляски.
Он обернулся.
В коляске сидел Фифенька Веретеньев, в лиловом галстуке и шляпе набекрень, и весело кричал ему, присвистывая в пустое отверстие недостававших ему спереди зубов:
– Ты в клуб?
– Нет! – коротко отрезал он в ответ.
– Приезжай, я тебя сейчас запишу, там сегодня уха! – крикнул еще раз Фифенька и промчался мимо.
Троекуров велел кучеру своему остановиться у ресторана Шеврие, вошел туда, спросил карту и, усевшись в углу за столик, долго разглядывал ее, как бы не зная, на чем остановиться, и наконец, к некоторому удивлению почтительно выжидавшего его приказания официанта-татарина, кинул карту на стол и проговорил сквозь зубы:
– Все равно, подай чего-нибудь!..
– Слушаю-с… Вина какого прикажете?
– Вина?.. – повторил он, рассеянно глядя на спрашивавшего.
– Хозяин на днях отличную партию бургонского получили, ваше сиятельство, – прошептал, наклоняясь к нему, тот, будто с намерением сообщить ему государственную тайну, – Шамбертень великолепнейший!
– Хорошо, подай!..
Еда не шла в горло Борису Васильевичу. Он отсылал, едва отведав, подававшиеся ему блюда и морщился, словно приняв лекарство, вслед за каждым проглоченным куском. Но предложенную бутылку Шамбертеня он выпил до дна и за последним глотком встал и отправился в свой нумер.
– Письма есть? – коротко спросил он вышедшего ему навстречу Матвея.
– Никак нет! – ответил тот, принимая шляпу и перчатки барина.
– «Il faut pourtant en avoir le cœur net»3, – сказал себе мысленно и почему-то по-французски Троекуров, опускаясь на диван.
Он скользнул взглядом по лицу своего слуги, зевнул:
– Княжна Кира Никитишна здесь остановилась в покровском доме; она собирается уезжать, – неопределенно проговорил он, – ты сходишь к ней, скажешь, что я тебя прислал, не будет ли каких приказаний… и все исполнишь, если что ей нужно… A какой ответ будет, придешь мне сказать.
– Слушаю-с. Сейчас прикажете?
– Само собою!..
– Вы изволите теперича дома оставаться? – осторожно спросил Матвей, зная, что барин «вообще не терпят, чтоб их спрашивали».
Барин оглянулся, подумал…
– Я, может быть, в клуб уеду, в Английский… Ты туда приди с ответом.
– Слушаю-с!
Он отправился. Борис Васильевич остался один. Он растянулся на диване, прижмурил глаза и долго оставался так, погруженный в глубокое внутреннее размышление.
На дворе наступали сумерки, полумрак обымал уже углы комнаты… Троекуров поднялся, прошелся раза два мимо окон, надел шляпу, машинально взглянув на себя при этом в зеркало, вышел и, кликнув свою коляску, велел везти себя в Английский клуб.
Там, в биллиардной, прямо против двери, в углу, за ломберным столом сидели Фифенька Веретеньев, приятель его, первый по Москве игрок в коммерческие игры, monsieur Lecourt, приезжий из Петербурга Чижевский и такой же приезжий гвардейский гусар с необыкновенно красными и толстыми губами. Они резались в преферанс «по маленькой». Подле них, на особом столике, стояла в холодильнике бутылка шампанского… В этой известной во всем клубе «Лекуровской компании» таких бутылок до первого штрафа выпивалось играющими иногда до пятнадцати. Они записывались за каждым, по очереди, ставившим ремиз, опорожнялись и заменялись новыми с неимоверной быстротой.
– Спасибо! – кивнул, подходя, Троекуров Фифеньке, записавшему его, подал руку знакомым и опустился подле него на диван.
– Человек, стакан!.. Выпьешь? – спросил тот.
– Не буду, нет!..
– Жизнь есть пир, – с покатистым смехом проговорил на манер лозунга, останавливаясь у стола, Мишка Таранов, остроумец и толстяк, сам уже несколько лет променявший былое жуирство на отчаянные споры о «матерьях важных» в «чернокнижной».
Он подмигнул сквозь очки на играющих, дружески потряхивая между тем руку Троекурова.
– Пир, пир! – с хохотом подтвердил monsieur Lecourt, белокурый весельчак с выбритым начисто и оплывшим лицом. A вот тебе и карамболь по красному, – с тем же смехом отнесся он к гусару, объявившему семь в червях, и показал ему свои карты, – дама сам третей, туз и фуршетка козырей, ставь ремиз! Я, брат, строг, но справедлив… Следующая бутылка за тобой!..
Гусар, уже наполовину готовый, мотнул головой в знак согласия, выписал над чертой пульки исполинскую цифру 20, при чем мелок разлетелся в куски под его здоровыми пальцами, и запел вполголоса:
A кокетка,
Как ракетка,
В миг взовьется, заблестит…
– Ах, мороз-морозец,
Молодец ты русский,
– проречитативил в свою очередь, сдавая карты, Lecourt, – ты бы вот послушал, как это Маня поет; косточки все пробирает, чертовка…
– Поедем отсюда к ним! – поспешно предложил молодой воин.
– Дело! Чижевский, едем?
– Охотно, я давно цыган не слыхал.
– Фифа, и ты?
– Не могу. У меня сегодня soirée comme il faut4.
– У кого это, кого пленять собою будешь, Фифочка ты моя забубенная?
– У купца Подсолнухина, на Пятницкой, по случаю бракосочетания их с девицей Сыроешкиной, бал с угощением и avec le оркестр Сакса, – присвистнул Веретеньев и подмигнул: – sans (то есть без этого), говорю ему я дирижировать не могу.
Вся компания залилась смехом.
– A avec, – спросил Таранов, – сколько ты у него призанял?
Фифенька скорчил жалобную гримасу:
– Вздор самый! Пятьсот всего, и то под вексель дал, аршинник!..
– Э, брат, как ты с цены съехал! – протянул Лекур, высовывая язык. – В распородажу видно товар пошел.
Все расхохотались опять.
– И вот как видишь, – громко сказал Таранов, обращаясь к Троекурову, – это у них 365 дней подряд в году и десять лет кряду – та же гульба и песня идет:
Nous n’avons qu’un temps à vivre,
Amis, passons le gaiement5?..
– Верно! – крикнул Лекур, опорожняя вино, остававшееся в стоявшем подле него стакане, и поднял его над головой. – Дю шампань, жюска ла мор6!
– Не зайдешь к нам? – шепнул Троекурову Таранов, разумея «чернокнижную».
Это была в те дни узенькая, в одно окно, с единственным диваном и тремя-четырьмя покойными креслами комната, рядом с «читальною», куда собирались клубные «мудрецы», как утверждала лекуровская компания, «Европу делить». Не многочисленно, но необыкновенно задорно было собиравшееся там каждый вечер общество; гул споров, перемежаемый взрывами хохота, вызываемого забавными анекдотами, главным поставщиком которых был тот же Таранов, стоял неумолчно в ней, как дым в курной избе.
Там уже «шли дебаты» (все о том же «европейском парламенте», о котором до пены у рта происходили здесь словоизвержения каждый вечер), когда приятели вошли туда. Собралось уже человек пять. Против «радикала» Сильванского выступал со ссылками на Гнейста7 Иван Алексеевич Готовкин, почитавшийся председателем «чернокнижной», бывалый, начитанный человек и кровный «тори» по убеждениям.
Таренов еще с порога так и ринулся в прение (шло дело о положении крестьян на Западе):
– В министерство 30 марта, – загудел он своим зычным голосом, – вопрос о коммунальном устройстве…
– Позвольте, – прервал его озадаченный Сильванский, – что это за министерство 30 марта?
– Второе министерство Тьера в 1838 г., с Odillon Barrot uDuvergier de Hauranne, следовавшее за министерством 2 февраля 1834 г. Гизо и Моле8 (он знал наизусть даты и состав всех бесчисленно смеявшихся министерств июльской монархии), когда оппозиция…
– «Шумим, братец, шумим», – перебил его опять выступивший тем временем из читальной и остановившийся в дверях высокий и полный джентльмен, с несколько как бы надменно откинутою назад головой и большими пальцами рук, засунутыми за рукавные прорези жилета. Это был известный своими художественно бойкими эпиграммами, дружбой с Пушкиным и напускною бесцеремонностью приемов, библиофил Горностаев9. – A наставление самого умного человека у Грибоедова забыли? – иронически спросил он.
– Кто этот «самый умный человек»?
– Само собою, Скалозуб! – ответил он авторитетным тоном:
Ученостью меня не обморочишь!
Скликай других, a если хочешь,
Я князь-Григорию и вам
Фельдфебеля в Волтеры дам…
– Он в три шеренги вас построит,
A пикнете, так мигом успокоит,
– подхватил с хохотом Таранов, – покорнейше благодарим, – nous sortons d’en prendre10!
Намек этот имел огромный успех: вся «чернокнижная» покатилась сочувственным смехом.
– A вы меня, Иван Алексеевич, нисколько не убедили вашим Гнейстом, – обратился к Готовкину Сильванский, возвращаясь к первоначальному мотиву их спора, – нет неопровержимой книги, во-первых; книга, затем, может содержать много более или менее интересных фактов, но по заключающемуся в ней внутренно смыслу оказаться пустою.
Он не успел досказать свою мысль.
Горностаев, стоя все так же в дверях и не вынимая пальцев из прорезей жилета, нежданно возгласил басистым своим голосом, пред вескою звонкостью которого голос Таранова мог бы быть почитаем писком младенца:
– Жил в Вене некто Лихтенталь, остроумный человек, и – что не одно и то же, заметьте! – писавший остроумные, – у нас, разумеется, совсем неизвестные, – вещи. A между прочим следующее: «Wenn ein Buch und ein Kopf zusammenstossen, und es klingt hohl, – ist das nicht immer im Buch[99]…»
Последовал новый взрыв смеха. Сильванский, с краской в лице, быстро поднял глаза на говорившего, но тот, спокойно и величественно повернувшись на каблуках, уже направлялся опять в читальню.
– Горностаев, погоди! – остановил его Таранов. – Сегодня я совершенно нечаянно в одной французской книге напал на недурное размышление: «La presse quotidienne finira par appauvrir l’intelligence humaine, comme les mines du Mexique ont appauvri l’Espagne»11. Аппробуешь?
Горностаев повел одобрительно подбородком:
– У меня украдено. Я еще двадцать лет тому назад доказывал Мериме12, – который, впрочем, совершенно согласен был в этом со мною, – что мир видимо глупеет по мере увеличения в нем чтения газет… Я бы их в России запретил все до одной, за исключением официальной «Северной почты».
Он повернулся еще раз и исчез за дверью.
В ней в ту же минуту показался один из клубных служителей. Он подошел к Троекурову, безмолвно усевшемуся на диван и безучастно прислушивавшемуся к предыдущему разговору, и доложил ему, что его спрашивает его человек.
Тот поднялся с места и прошел в переднюю.
Матвей, едва завидев барина, быстро пошел ему навстречу.
– Княжна изволили уехать в Петербург, – почтительно и как бы таинственно прошептал он.
Троекуров сдержал готовый вырваться у него возглас и взглянул на него строго вопрошающими глазами. «Я вот тебя выгоню сейчас за это шептание!» – прочел в них не в меру прыткий и усердный малый, внезапно бледнея.
– Ты видел княжну пред отъездом или нет? – обрывисто и громко спросил его через миг Борис Васильевич.
– Видел-с, как же! Они, когда я прибыл, в Донском монастыре изволили еще быть: ко князю, батюшке ихнему, на могилу ездили, сказывали в доме люди. Вернулись они в восьмом часу в начале. Чемоданы и прочее, все это у них в аккурате в сенях готово было; вышли из кареты, изволили приказать, что куда поставить. «Сейчас, – говорят, – я и на железную дорогу». Я тут и доложил им от вас, как изволили приказывать. «Очень, – говорят, – благодари Бориса Васильевича и скажи от меня извинение, что никак не успела написать им сегодня, a что как только прибуду в Петербург, так непременно напишу». Очень они спешили, чтобы не опоздать на поезд; сели сейчас и поехали.
– С горничной?
– Одни-с. Горничную Матрену, что у них во Всесвятском служила, они, сказывал мне управитель, как приехали сюда, рассчитали в тот же день и отпустили, а заместо ее в прислужницах была у них здесь одна взята из дома девушка.
– Знаю, – перебил его барин, – можешь идти!..
Он, теребя усы, с нервно помаргивавшими веками, медленно зашагал обратно вдоль по длинной полосе ковра, тянувшегося по пространной анфиладе клубных комнат. На душе его заныла опять раздражающая боль…
– Троекуров, не хочешь ли на мое место? Лекур взлупил меня до живого мяса. Баста! A тебя, Креза, распатронить и сам Бог велел, – продолжал Фифенька, когда тот поравнялся с их столом.
– Спасибо!.. Играть, так уж не в это! – ответил сквозь зубы Троекуров.
– A хочешь в настоящую, – поспешил заговорить Лекур, – пожалуй в «инфернальную». Занесухин там, и против него компания на паях собирается, тебе очень рады будут…
– Нет, в компании я играть не стану.
– A коли один на один, так тем ему приятнее, обяжешь!.. Пойдем, я сейчас тебе это устрою.
Троекуров кивнул и пошел за ним.
Толстогубый гусар мотнул головой ему вслед и подмигнул Веретеньеву:
– Был матадор в свое время! Бачманову раз в одну ночь девяносто тысяч проиграл на даме треф – рутерки держался… Давно, впрочем, этому. Как женился, говорят, закаялся играть. A сегодня проняло, видно, опять?
Фифенька хихикнул:
– Qui buvé buvra13! – проговорил он сентенциозно на своем французском языке испанской коровы.
Безногий генерал Занесухин в течение уже долгих лет состоял одним из крупнейших игроков обеих российских столиц. Он занимал по своему служебному положению и случайной женитьбе на особе знатного и богатого рода видное место в Петербурге, где и пребывал обыкновенно, наезжая в Москву раза два в год по старой привычке, ввиду все тех же игорных целей, хотя и выносил оттуда с каждым годом все более крепнувшее в нем и весьма для него тяжелое убеждение, что «в Москве перевелись деньги»…
«Бывшие богатыри» зеленого поля, золотые годы игры до десяти часов следующего утра и тысячных штрафов – все это в Москве действительно отходило давно уже в царство теней, обращалось в легенду. В «инфернальную» Английского клуба, полную незабвенных воспоминаний о проигранных в ней баснословных «кушах» и «спущенных» крепостных «душах», вслед за 19 февраля дерзко
Лезли из щелей
Мошки да букашки14,
«каротёры, пробавлявшиеся копеечками по три point в «пикетец»15… Падение очевидно не могло идти далее.
Так или весьма близко к тому рассуждал теперь генерал Занесухин, «сей остальной из стаи славной»16, сидя угрюмо и одиноко на диване, в ожидании конца переговоров собиравшейся выступать против него компании пайщиков. Он не то презрительно, не то нетерпеливо поглядывал на угол, в котором происходило их совещание, позевывая и потирая рукой чрез сукно расчесавшуюся оконечность отрезанной под коленкой ноги своей.
Услыхав от Лекура о неожиданном ратоборце в лице Троекурова, генерал просиял весь от удовольствия. Он знал о его прошлом, знал и его теперешние средства, как знал вообще до копейки, сколько каждый играющий в России человек мог ему проиграть… «Тут, очевидно, – тотчас же сообразил он, – при случае может до сотней тысяч дойти»…
Он поспешно даже с места встал навстречу Борису Васильевичу, протягивая ему руку, говоря, что он помнит его еще «с пажей», что он «и с батюшкой, хе, хе, игрывал в старые времена» и что он рад, очень рад…
– Вы как же, – спросил он тут же, – с этими господами в доле или…
– Нет, – заявил Борис Васильевич, – играю я всегда один, à mes risques et périls17, и если эти господа позволят…
– Сделайте милость, мы отступаемся, – решила компания, которую Занесухин «наказал» накануне тысячи на три.
– Так пойдемте! – сказал тот, направляясь к столу в углу комнаты.
Он уселся в самом этом углу, спиною и левым боком к стенке. К правой стороне его, согласно давно заведенному им и везде, где он играл, известному обычаю, приставлена была слугами ширма для воспрепятствования любопытным глядеть в его карты и с этой стороны.
– Почем? – коротко спросил он.
– Почем хотите! – небрежно ответил Троекуров, за стулом которого тотчас же столпилась галлерея.
– Рубль point, pour commencer18, по десяти туз, и сто – комплект фигур? Обыкновенная, – промолвил он, как бы не сомневаясь, что садящийся с ним играть не мог не ведать его «обыкновенной» цены.
Борис Васильевич кивнул в знак согласия.
Занесухин пододвинул ему одну из колод, лежавших на столе, и сам распечатал другую…