К книге
Перелом. Книга 2Перелом. Правдивая история[1]. Часть четвертая. VIII
92%
Перелом. Правдивая история[1]. Часть четвертая. VIII
68

1- S’il ne te faut, ma soeur chérie,

Qu’un baiser d’une lèvre amie

Et qu’une larme de mes yeux,

Je te les donnerai sans peine-1

2- Gönnen Sie mir lieber eine Blindheit, die mieh mit meinem Loos versöhnt-2!

Александра Павловна Троекурова только что вернулась из детской и, сидя за письменным столом у окна своего будуара, сводила какие-то счеты, когда к ней вошла княжна Кира.

С отъездом Бориса Васильевича прошло всего дней шесть, но за это время весь уже строй жизни во Всесвятском успел принять какой-то минорный тон. Тоскливым безмолвием веяло в приемных обширного дома; праздные слуги скучливо бродили по двору с опухшими ото сна лицами; лишенный «поощрения» француз-повар подавал невзыскательной хозяйке каждый день все те же 3-«veau à l’oseille» и «asperges en branche»-3. Сама она проводила с утра до вечера время с детьми, завтракала и обедала в их комнате, чтоб избежать скуки трапезовать одной в большой столовой со всею тою обрядностью сервировки, которая заведена была ее мужем и соблюдалась в доме. Княжна продолжала болеть или сказываться больною и выходила из своего павильона лишь поздним вечером, бродя тогда одна по целым часам в темных и пустынных аллеях сада. Александра Павловна заходила к ней в течение дня, «по чувству долга», как говорила она себе внутренно, но посещения эти были не долги: молодая женщина не могла не заметить, что она докучала ими своей двоюродной сестре, что на заботливые спросы о ее здоровье та отвечала не то смущенно, не то досадливо короткими периодами или даже междометиями, отымавшими всякую охоту, чтобы не сказать возможность, продолжать разговор. A между тем «с ней что-то нехорошее деется, – рассуждала Александра Павловна, глядя на заметно осунувшееся за эти дни лицо княжны, на темные круги, образовавшиеся под ее глазами. – и голос такой странный у нее стал, обрывистый и язвительный, – точно оборвать хочет, точно сердится… за что?..» И загадочная еще, но с каждым днем все сильнее дававшая себя чувствовать тревога, вместе с горечью все так же живого в ней, колючего воспоминания о нежданной и непонятной «сцене», сделанной ей мужем накануне отъезда, обымала у ней душу у самой словно каким-то давящим кольцом…

Она быстро обернулась на заслышанные ею за собой шаги.

– Ах, Кира, здравствуй! Я вот кончила счеты и хотела к тебе. Ты вышла наконец из твоей берлоги — я очень рада… Что это у тебя, письмо? – быстро спросила она, указывая кивком на сложенную четвертушку бумаги, которую та держала в руке.

– Доктор приехал, – молвила вместо ответа Кира.

– Кто? наш, Николай Иванович?

– Да.

– Где же он?

– Зашел на селе в больницу; сейчас будет, велел сказать…

– Ах, как я рада, что он наконец приехал! – вскликнула Александра Павловна. – Дети, слава Богу, здоровы и не нуждаются теперь в нем… Но тебе надо непременно с ним посоветоваться. Ты посмотри, какая ты желтая! Ты сегодня опять дурно спала?

– Нет, мне лучше, – отрезала Кира, глянула в окно, прижмурилась как бы от солнца и, помолчав, промолвила чуть-чуть дрогнувшим голосом:

– Я еду в Москву завтра, Сашенька…

– В Москву… завтра! – могла только пробормотать та в изумлении. – Для чего же это?

– Я тебе давно говорила – мне нужно, – с нетерпеливым оттенком в интонации, все так же через ее голову глядя в окно и жмурясь, отвечала княжна, – Сережа продает свой арбатский дом, мне надо перевезти оттуда библиотеку мою и монеты.

– Да разве так спешно это… И не могла бы ты кому-нибудь поручить?..

– Нет, я решилась, я хочу сама…

Голос Киры зазвучал при этом резким, деревянным каким-то звуком.

– Доктор прислал мне сейчас вот это из вашей московской конторы, – промолвила она мягче, протягивая ей смятую нервным движением ее пальцев бумагу, обратившую на себя с первого взгляда внимание Троекуровой.

Та взяла ее, развернула бессознательно дрожавшею рукой и начала громко:

«По приказанию Бориса Васильевича, управляющий покровским домом честь имеет известить ваше сиятельство, что к приезду вашему покои в оном доме состоят готовыми, а также очищена комната для склада книг и прочих вещей»…

– Разве ты говорила Борису, что думаешь… теперь в Москву? – быстро, не дочтя, спросила Александра Павловна, вскидывая глаза на кузину.

– Говорила… конечно, если уж он приказал, как видишь…

– Когда же? Ты была больна и не видалась с ним перед его отъездом?

– Ах, Боже мой, прежде!.. – пролепетала Кира, чувствуя, что кровь подступила ей под самые глаза и что она ненавидит в эту минуту эту заставляющую ее стыдиться и краснеть женщину.

Она торопливо тронулась с места и направилась к двери.

– Кира, куда же ты? – чуть не стоном вырвалось из груди Александры Павловны. – Погоди немножко, я хотела спросить тебя…

Княжна приостановилась, обернулась на нее:

– О чем?

– Да сядь, куда ты спешишь? – молящим уже голосом проговорила Сашенька.

Та, вдумчиво сдвинув брови, поглядела на нее и, как бы сказав себе: «этого не избегнешь», опустилась в кресло против нее.

– Ты меня хочешь спросить, – молвила она, угадывая и предупреждая ее вопрос, – вернусь ли я сюда?..

– То есть, скоро ли ты вернешься? – испуганно поправила Александра Павловна.

Странная, полуотчаянная, полубеззаветная усмешка скользнула по губам княжны:

– Никогда, во всяком случае! – подчеркнула она.

Ноздри ее затрепетали, зеленые глаза загорелись и тут же потухли…

– Что же это значит, Кира? – вымолвила Сашенька через силу.

– Просто решила так, и так будет!..

Та растерянно оглянула ее:

– Куда же ты?..

– За границу.

– В Женеву опять?

Княжна не отвечала и, опустив веки, судорожно забарабанила оконечностями пальцев по мозаичной глади столика, подле которого сидела она.

Александра Павловна воззрилась молча в ее бледное, сумрачное и страдающее лицо, стараясь прочесть на нем тот тайный помысел, в котором, она понимала, следовало искать разгадку такого внезапного решения со стороны «этой сумасбродницы», как называла она в душе двоюродную свою сестру… И вдруг озарило ее как молниею: «Она, – сказалось ей теперь совершенно ясно, осязательно, непреоберимо, – она почувствовала, что влюбилась в него, в моего Бориса, испугалась этого и решилась бежать от него, и выбрала нарочно это время, когда самого его нет, чтобы не было ей так тяжело уезжать. Oh, qu’elle est noble, et grande4!» – пронеслось в заключение в мозгу молодой женщины, по невинной привычке, усвоенной еще со времен воспитавшей ее гувернантки m-me Durand, выражать самой себе «высшие чувства» не иначе, как языком французского романса. И вслед за этим откровением и за этим сознанием «великодушия и благородства» Киры она почувствовала вдруг что то нечто, что глухо, но мучительно, как зубная боль, ныло у нее на душе все это время, стихло вдруг как по манию волшебного жезла, и что вся она расцветала опять роскошным цветом прежнего безоблачного счастия. Она бессознательно вздохнула глубоким вздохом, как вздыхает утопленник, возвращаясь к жизни… И тут же исполнилась такой же глубокой жалости к ней, к той, «которой подобного счастия не дано, которая должна бежать на другой конец Европы, чтобы не видать его, не завидовать ему»…

– Кира, милая, – прошептала она, наклонясь к ней через стол, овладевая ее рукою и нежно сжимая ее в своей, – если ты уж непременно хочешь, если ты… считаешь для себя необходимым уехать, я тебя не стану уговаривать. Не навеки же мы расстанемся. На будущий год мы непременно поедем за границу… и там я уж непременно отыщу тебя, где бы ты ни скрывалась. Но зачем тебе непременно завтра ехать? Подари мне еще несколько дней! Борис не пишет, и это верно значит, что в Петербурге его удерживают и что он не так еще скоро вернется… A без него, да еще если ты уедешь, я останусь здесь совершенно сиротой, – примолвила она с улыбкой, ласково отыскивая глазами ее глаза.

Княжна вскинула их на нее на миг и высвободила свою руку:

– На что тебе я!.. Да и он на что тебе, в сущности? – как бы неудержимо сорвалось у нее с языка. – Разве ты не вся детьми живешь?..

– Я и мужем также живу, Кира! – расширив свои большие глаза, возразила Сашенька.

– Но разве дети тебе не дороже? – быстро и жадно выговорила та. – Разве ты не чувствуешь, что связь твоя с ними неразрывнее, чем с ним?

– Не знаю… Я не знаю, где у меня кончается любовь к детям и начинается к нему, и наоборот.

– A он, как ты думаешь? – спросила вдруг Кира словно вызывающим голосом.

– Что «он»? – недоумело повторила Александра Павловна.

Княжна ответила не сейчас: губы ее повело судорогой.

– Ты никогда не представляла себе, что он может перестать любить тебя?..

– За что? – вся переменяясь в лице, вскликнула Сашенька.

Ta пожала плечами:

– Разве для этого причины нужны… разве кто может повелевать своим сердцем, когда оно увлекает тебя? – как бы со злостью добавила она.

«Бедная! – сказала себе Александра Павловна. – Это она себя разумеет…» Но только что смолкшая в душе молодой женщины тревога заклокотала в ней, она почувствовала, с новой язвительною силой…

– Побеждать себя должно… мы на то – христиане, Кира, – вымолвила она веским, непривычным в устах ее тоном, – ты не сердись на меня, милая, но, мне кажется, ты слишком наслушалась того, что тебе тогда еще, в Москве, проповедовал Иринарх, ce garçon perdu5

– Иринарх! – повторила презрительно княжна. – К чему ты его сюда приплела?

– Нет, я так… Я знаю, что ты слишком умна и честна, Кира, чтобы сделать сама что-нибудь дурное… Напротив, ты всегда не о себе думала, a о счастье всех людей…

– Ты только так говоришь, я понимаю, но в твоих словах мне послышалось то же, что проповедовал тогда Иринарх о «свободе любви»…

Княжна прервала ее с неудержимою горечью:

– Вообрази, как легко тебе в свою очередь «проповедывать» о самоотречении, – тебе, которой судьба все дала… тебе, – говорила она с возрастающим волнением, – не допускающей, чтобы человек, связанный с тобою, осмелился даже мечтать о счастье ином, чем то, какое способна ты дать ему!..

Александра Павловна подняла глаза – и гордая княжна Кубенская безвольно и безвластно опустила мгновенно пред ними свои, словно ослепленная никогда еще невиданным ею выражением на побледневшем теперь как полотно лице двоюродной сестры. В античных чертах этого лица сказывался ей какой-то неотразимый, строгий до беспощадности приговор.

– Не допускаю, Кира, это правда, – проговорила молодая женщина металлически зазвеневшим голосом, – я этого «связанного со мною человека», то есть мужа моего, люблю более жизни, но и уважаю его настолько же… A если бы когда-нибудь я потеряла это уважение, все между нами было бы кончено!..

Ноздри княжны дрогнули еще раз; высокомерная усмешка зазмеилась в складках ее губ:

– Да, это называется эгоизмом… Но, впрочем, твое дело! – уронила она, вставая, с притворным равнодушием, между тем как руки помимо ее воли дрожали у нее нервным ознобом. – Я пойду укладываться… Прикажи, пожалуйста, чтобы лошади мне были завтра утром к семи часам готовы; я хочу приехать в Москву еще засветло.

Она кивнула и вышла из комнаты.

Александра Павловна растерянно глянула ей вслед. Грудь ее высоко подымалась, проступившие внезапно слезы туманили глаза. Но она не умела бы отдать себе отчета в том, что вызывало их теперь. В голове ее было смутно, на душе ныла еще беспредметная горечь… Она прежде всего не допускала, не хотела допустить, чтоб он, ее Борис, был здесь «в самом деле при чем-нибудь». Кира «с досады», рассуждала она, кинула ей этот «намек». Но разве это возможно, разве «этот благородный Борис» способен был бы «на низкий обман», на «то, после чего все, все было бы кончено?..» Нет, он ценит ум, познания Киры, он очень был рад, когда она во время его болезни служила ему письмоводителем, «но больше ничего»… Сашенька вспомнила, как она в то время «ревновала его» к Кире. Но он тогда же, при жене, сказал однажды ей: «Вы чиновник, a не женщина, княжна!» (Сашенька «ужасно» обрадовалась тогда этому его замечанию.) A теперь, уезжая, «опять был даже неучтив», не потрудился зайти проститься к ней, к Кире… Нет, Борис «чист, как стекло». Кира «нарочно»… Она тоже благородное существо и уезжает потому, что знает, что любить женатого человека – преступление, но все же, malgré elle6, хотелось бы ей, чтоб и он хоть немножко отвечал ей… «Бедная, бедная, через какую муку должна переходить она теперь!» И Александра Павловна решила мысленно, что ни от чего иного, как от участия к «бедной» Кире, так болезненно ныло теперь в собственной душе ее, и жгли ее эти слезы, проступавшие из-под ее ресниц…

– Николай Иваныч, доктор, наш беглец, прибыл, – выходя с веселым лицом из двери соседней с будуаром спальни, доложила ей в эту минуту Анфиса.

– Да, я знаю, – быстро проводя платком по глазам, ответила ей барыня, – княжна сейчас здесь была, говорила…

– А княжна от себя вышли сегодня? Ну и слава Богу, поправилась, значит.

Александра Павловна качнула немедленно головой и вспомнила при этом:

– Она завтра в Москву едет. Скажите Скоробогатову, чтоб ей завтра к 7 часам были готовы лошади и карета.

– Едут… в Москву? – повторила обрывисто Анфиса.

– Да.

– Надолго, изволите знать?

Троекурова подняла на нее глаза: ее поразил как бы тревожный оттенок в тоне этого вопроса, а еще более теперь озабоченный вид лица, с каким глядела на нее в свою очередь спрашивавшая в ожидании ее ответа.

– Она сюда не вернется, – уныло примолвила она.

– Что же-с, в Москве останутся жить?

– Нет, она за границу хочет опять.

– А в Москве не в Покровском ли доме думает остановиться? – последовал новый, поспешный вопрос.

– Да… Борис Васильевич велел там приготовить… Вы почем же это знаете? – с изумлением спросила Александра Павловна.

– Барыня!.. – вскликнула вдруг и оборвала тут же синеглазая женщина.

– Что?

– Ничего, нет-с, – поспешно промямлила Анфиса, между тем как красные пятна выступали у ней на лице, – я так… я по своему разумению так понимаю, – сказала она через миг, пытаясь усмехнуться, – что вместо чтоб им без толку ездить с места на место, выйти бы скорей княжне замуж надо за хорошего человека…

Александра Павловна громко вздохнула:

– Ах, и есть такой человек, милая, и если б Кира серьезно захотела, это бы уже давно сделалось, я уверена… Ho у нее другое на мысли, – слетело у нее как-то невольно с языка.

– То-то-с, – живо проговорила Анфиса с тем же озабоченным видом, – a от эвтого что же хорошего окромя что несчастия себе и другим?..

– Почему вы так думаете?.. – пробормотала растерянно молодая женщина, у нее задвоилось в глазах.

– Ничего я не думаю, Александра Павловна, – смущенно ответила та, отводя свои в сторону, – a только что, как по своей собственной жизни я судить могу, с настоящей если дороги сбиться, так и в пучину бездонную, говорится, не трудно попасть… А как я при княжне в услужении была и у вас теперича, и ихний характер поняла, что очень гордые оне и по-своему норовят всегда поступать, так мне завсегда жаль… если пагуба от эвтого может произойтить, – договорила она вздыхая.

Троекурова вся выпрямилась; большие глаза ее засверкали:

– Вы что-то знаете, Анфиса… Говорите, говорите все, я все выслушаю!..

Анфиса со внезапным испугом вскинула руки вверх и замотала ими:

– И ничего я не знаю, и не спрашивайте, барыня милая моя, золотая… не сплетница я, не разлучница какая-нибудь, что мне говорить-то! Если с дуру что сболтнула теперича, так единственно потому, как вообще женщина, а того пуще если девица, оберегать себя должна, сами знаете… А я даже так полагаю, Александра Павловна, – после некоторого молчания добавила она с очевидным намерением успокоить «милую барыню» свою, – что сама княжна себя одумают, потому очень оне умные, а душа-то у них большая, поверьте! Присмотрелась я к ним, живучи там при них в Питере, во дворце…

Александра Павловна пристально и безмолвно глядела на говорившую. Ей ничего не объясняли эти слова, но она и не хотела теперь объяснения. «Лучше, лучше не узнавать!» – инстинктивно чуялось ей. А сердце все так же нестерпимо билось у нее в груди, и окружающие предметы прыгали в ее зрачках словно в каком-то фантастическом танце…

– А что же доктор? – быстро спросила она, вся встряхиваясь вдруг, как говорится.

– А вот он сюда, должно, идет, – ответила Анфиса, взглянув в окно, и отправилась встречать его.

Доктор Фирсов принадлежал к породе веселых толстяков; лысый добряк, прекрасный практикант и беспутный человек, он вошел в будуар хозяйки, к которой питал особенную нежность, с комически виновным видом, прикрывая себе глаза обшлагом рукава:

– Ну и казните, ну и казните! – возглашал он. – Замотался в Москве, сам знаю, и от Бориса Васильевича отпущено мне за то хрену вдосталь; a только вы и своего прибавьте, барыня, для полного счета – квит и будем…

– Вы ведь неизлечимы, что с вами делать! – промолвила она со слабою улыбкой, – вы, значит, мужа видели. Что он?

– A что он? Благоденствует, как следует… Ручку приказал у вас поцеловать, – сочинил доктор.

Ho у Александры Павловны даже глаза заблистали:

– Да, вспомнил? – вскликнула она, вся заалев.

– A как же и не вспоминать-то ему о вас, барыня, – молвил Фирсов, машинальною привычкой врача переводя между тем свои пальцы на артерию руки, к которой только что приложился губами, – когда, едва успел я имя его произнести, a у вас уж во как пульс-то участил?.. Благополучно у вас все тут? – спросил он через миг, скользя взглядом в сторону прибиравшей что-то на письменном столе Анфисы, пользовавшейся не менее своей барыни его сердечным расположением, с примесью даже чего-то более субъективного, чему он, впрочем, старался не давать ходу, почитая это «дурачеством».

– Дети, слава Богу, здоровы; у Васи все восемь зубков вырезались, – ответила на его вопрос Троекурова, – не хотите ли пройти к ним?

– A что ж, доброе дело, пойдемте!..

«Ах, она золотая моя, горемычная, что же теперь будет с нею! – говорила себе Анфиса, роняя на стол гусиное крыло, которым сметала она с него пыль, и уныло глядя вслед уходившим. – Не врал он, окаянный, все по словам его в акурат выходит»…

Ей до самого нынешнего дня все не верилось, не хотелось верить, хотя и тогда, в разговоре с Троженковым, поразила ее и перепугала вескость и определительность его предсказаний относительно плана побега княжны с Борисом Васильевичем… Но теперь не оставалось для нее сомнений, и когда Александра Павловна сообщила ей об отъезде княжны в Москву и что она должна остановиться там в Покровском доме, она, Анфиса, не удержалась в первую минуту, вскрикнула, чуть не выдала всего, что знает. «Говорите мне все, все!» – приказывала ей барыня. «А все сказать ей – зарезать ее, значит», – рассуждала теперь синеокая женщина.

Она отчаянно сложила руки. Муки и упреки собственного ее прошедшего звучали в душе ее в связи с тою язвительною «жалью», которую вызывало в ней чаяние беды, грозившей обрушиться на этот «честный дом». Она успела тесно сродниться с этим домом, в котором нашла приют, покой и забвение этого своего греховного прошлого; она сердечно привязалась ко всем обитателям его, большим и малым, радовалась его «мирному житию», гордилась его «по-Божески, по-настоящему заведенными «порядками». Ужас охватывал Анфису при мысли, каким «страмом» должен быть вот-вот покрыться этот излюбленный, этот дорогой ей дом, каким невыносимым ударом будет поражена ее «золотая барыня», которую, «по справедливости», приятельница ее Лизавета Ивановна называла, ангелом небесным»…

Она не решалась обвинять ни княжну, ни Троекурова. «Мне ли судить, многогрешной! – повторяла она мысленно, смиряя невольные взрывы такой хулы, возникавшие в ее смятенной этим чаянием срама и ужаса душе… Но ужель так и оставить надо?» – спрашивала она себя, медлительно покачивая головой. Неужели так и не попытаться даже «ближнего от соблазна спасти?..»

«Нет, Лизавета Ивановна пошла – сказала бы… Пойду и я!» – выговорила чуть не громко Анфиса, перекрестилась торопливо и отправилась в павильон, занимаемый княжною Кирой.

Предыдущая главаГлава 68 из 74Следующая глава