1-«Высший либерализм» и «высший либерал», то есть либерал без всякой цели, возможны только в России-1.
Méfiez-vous des dégoûtés, ce sont presque toujours des impuissants2.
В каком-то странном, не то унылом, не то раздраженном состоянии духа, вышел Троекуров из вагона, в котором провел без сна почти всю ночь. Он выехал из Москвы под тяжелым впечатлением, более тяжелым в действительности, чем мог бы он себе это представить в воображении. Когда в том нумере отеля он, по приглашению маленькой Лизаветы Ивановны, вошел в комнату только что отошедшей в вечность, давно переставшей быть ему милою женщины, его охватило вдруг нежданным ощущением чего-то подломившегося в нем самом. В дребезгах, почувствовал он, лежало пред ним обезображенное чудовищною рукой смерти целое прошедшее его, целый мир молодости, над которым неотразимою звездой сияло это едва узнаваемое им теперь женское существо, и невольно в глубине его внутреннего я подымался смутный вопрос: не ушла ли безвозвратно на это прошедшее лучшая доля его жизненных сил, и найдет ли он в себе для новых битв за права страсти то беззаветное и непреклонное мужество, с которым он в оны дни готов был вызывать небо на бой из-за взгляда, из-за мимолетной улыбки этой женщины. Он тупым, словно незрячим взглядом глядел, не отрываясь, в ее недвижные глаза, между тем как на сердце ныла у него неодолимая тоска, a в мозгу неотвязно напрашивалась мелодия романса, когда-то петого ею:
Придет пора, твой май отзеленеет,
Угаснет блеск агатовых очей…[91]
пока дрожащая рука Ранцова, бледного и изможденного, как сама усопшая, не закрыла их, и сам он с глухим стоном не повалился головой на ее подушку…
Троекуров в продолжение всего пути не мог отделаться ни от этого ощущения, ни от надрывающего звука, того единственного звука: «Оля», вырвавшегося в ту минуту из груди Ранцова, когда он, закрыв их, приник губами к оледеневшим векам этих угаснувших теперь навсегда «агатовых очей»…
Вид Петербурга – летнего, пустого и тоскливого, как канцелярское отношение, – издавна ему ненавистного Петербурга, только подбавил желчи к его дурному настроению. На спрос камердинера, нанявшего ему карету и ожидавшего у дверцы ее указания, в какую гостиницу ехать, он проговорил сквозь зубы: «все равно» и, только отъехав уже довольно далеко по Невскому проспекту, вспомнил и, опустив переднюю раму, приказал извозчику везти себя к Демуту.
Там он первым делом потребовал комиссионера и с нервным помаргиванием усталых глаз передал ему имена нескольких должностных лиц, которых нужно ему было видеть, приказывая съездить на извозчике узнать, где и в какие часы можно их застать в городе или на даче, и привезти ответ немедля. Он как бы невольно торопил и торопился сам. Этот город с первого раза налегал на него своею свинцовою тяжестью, и он, едва приехав, думал только, как бы скорее покинуть его.
Расторопный комиссионер вернулся с ответом минут через двадцать. Оказывалось на счастие приезжего, что одно из нужных ему лиц, «генерал», как называл его комиссионер, Паванов, находилось в это утро в городе, приехав с дачи для приема просителей. Велено его к себе просить без четверти в час.
До назначенного срока не оставалось и получаса. Троекуров поспешил переменить дорожный свой костюм на визитный и отправился.
«Генерал» Паванов весьма сильно поднялся по иерархической лестнице со времени того блестящего костюмированного вечера в Михайловском дворце, на котором мы его встретили, щеголяющего изяществом своей элокуции в беседе с членом редакционной крестьянской комиссии Линютиным. Он вполне парадно занимал вверенный ему большой пост в тогдашней администрации, пользовался особенною милостью в высших сферах и почитался представителем «европейского начала» и «умеренного либерализма» в общем характере государственной политики.
Троекуров знал его еще молодым человеком и состоял с ним в некотором родстве. Они, впрочем, давно потеряли друг друга из вида, так как в продолжение многих лет состояли на службе на противоположных окраинах Империи. Решение дела, по которому приехал Борис Васильевич в Петербург, не зависело от Паванова, но он занимал настолько важное положение, что мог, как говорится, «многое сделать», и направить, и поговорить, и повлиять. Так по крайней мере думал Троекуров и решился поэтому прежде всего повидаться и посоветоваться с ним, как-то инстинктивно отдаляя на второй план свидание с графом Анисьевым, бывшим своим сослуживцем по полку, но с которым еще тогда развело его совместное их искание любви все той же Ольги Елпидифоровны Ранцовой, во всей прелести молодости и красоты появившейся в ту пору на петербургском горизонте. Все это теперь уже потеряло всякий смысл, но на особую готовность Анисьева сделать ему приятное Борис Васильевич никак не рассчитывал.
В сенях большого казенного дома, занимаемого Павановым, облекалась в пальто и шинели только что вышедшая из приемной сановника толпа лиц в мундирах всякого шитья, класса и вида. Троекуров, невольно морщась от этой давно им не виданной петербургской «казенщины», быстро поднялся, сторонясь от нее, по ступеням и велел доложить о себе.
– Пожалуйте, – поспешно проговорил стоявший тут курьер с бляхою и побежал вперед шаркая ножками, с ужасною торопливостью в движениях и необыкновенною озабоченностью в физиономии.
– Salut, monsieur le grand propriétaire! – возгласил сам Паванов, идя навстречу приезжему из глубины огромного кабинета, в который введен был этот. – J’ai abrégé d’un quart d’heure mon прием habituel, чтоб иметь возможность дать вам четверть часа пред комитетом. La Russie est le pays des comités, comme vous le savez, – прибавил он с величественною игривостью, – и у меня таковой собирается сегодня в час пополудни… Немногочисленный, впрочем, на этот раз и не обещающий, к счастию, насколько я могу предвидеть, затянуться до порога вечности. Prenez place, je vous prie-4!
Он был no-домашнему в короткой жакетке, с сигареткой в зубах, но так же изящен, сладкоречив и помпезен, как если бы был облечен во все свои регалии (злые языки уверяли, что он, обвязывая себе на ночь пред зеркалом голову фуляром, посылал поцелуй своему отражению в стекле и с тою же помпезностью произносил: «Monsieur l’homme d’état, j’ai bien l’honneur de vous souhaiter une bonne nuit»5). Он глядел на Троекурова зорким и несколько беспокойным взглядом, очевидно выискивая на лице человека свежего, не видавшего еще его в его грандерах, то впечатление, какое производил на него всем этим своим официальным изяществом.
Но тот только поклонился, сел и проговорил учтиво и холодно:
– Я буду вам очень благодарен за эту «четверть часа».
Паванов повел еще раз на него глазами – и остался не совсем доволен, по-видимому, этою благодарностью, лишенною всякого пыла. Голос его зазвучал с примесью некоей уже как бы строгости в выражении:
– Я тем более желал иметь удовольствие побеседовать с вами, что еще очень недавно… en haut lieu6, – промолвил он почтительно и таинственно, – мне было говорено о вас…
– В самом деле? – сказал невозмутимо Троекуров. – Чем я заслужил эту честь?
Сановник чуть-чуть усмехнулся и пожал плечами, но так, что весьма трудно было угадать, какой именно его мысли должно было отвечать это движение:
– Vous n’êtes pas, il me semble, dans les bonnes grâces de monsieur Hertzen7, или по крайней мере корреспондентов его в вашей местности? – подчеркнул он.
– А, речь все об этом! – засмеялся уже самым откровенным образом его собеседник. – Вы поручили даже проверить их сообщение обо мне в Лондон?
Тот как бы несколько смутился и поморщился:
– Вы введены в заблуждение, кажется, – промямлил он.
– Это совершенно естественно, впрочем: раз было «говорено», вы должны были навести об этом справки, – как бы в успокоение его и не замечая его отрицания, молвил Троекуров. – Дело идет, не так ли, о том, что я, встретившись с одним господином на дороге, наказал его нагайкой по лицу?
В глазах Паванова выразилось какое-то тревожное недоумение. Эта прямая, краткая, «n’allant pas par quatre chemins»8, как говорят французы, нисколько, очевидно, не обращающая внимания на его официальное величие речь была так мало в обычаях того мира, где играл он свою выдающуюся роль! Речь эта шла притом из уст человека его воспитания, его круга, независимого, очевидно, столько же по характеру своему, сколько по состоянию, которого ни запугать поэтому, ни купить ничем нельзя. Разговор с таким человеком выбивал несколько нашего сановника из седла.
– Так по крайней мере, – отвечал он с примирительною как бы улыбкой, – угодно было передать это господину Герцену в своем задорном, позволю себе назвать его, листке.
– Передано совершенно верно, – промолвил Троекуров.
– Вы сами это подтверждаете?
– Я сам.
– Vous m’avouerez que c’est pourtanl violent9! – воскликнул Паванов, вскидывая даже обе руки кверху.
– Это зависит от нервов, – сказал все с тем же хладнокровием Борис Васильевич, – a я попрошу вас выслушать от меня эту историю со всеми объясняющими ее мотивами и затем буквально передать ее туда, где интересовались ею, так как она может служить лучшим образчиком того беспомощного положения, в которое ставит в настоящую минуту всех людей порядка в России полное отсутствие в ней власти и системы в управлении.
Лицо сановника заметно удлинилось и отучилось.
– Я вас слушаю! – вздохнул он, откидывая руку за спинку кресла и принимая живописную, не то скучающую, не то благоволяще-внимающую позу.
Троекуров со свойственною ему сжатостью и резкою определительностью выражения передал ему все, что известно читателю о подвигах Иринарха Овцына, о дерзких письмах, адресованных им «живущей в его, Троекурова, доме молодой родственнице его жены» (он не назвал ее по имени), о попытке его возмутить крестьян и подговоре «бедного юноши-студента, сына севастопольского героя Юшкова», к рассылке возмутительных прокламаций и пр., о том наконец «невероятном хаосе понятий и действий», при котором заведомый агитатор находил себе сочувственников, потворщиков и освободителей не только в каких-нибудь ученых полковниках Блиновых, но и в тех самых «чинах полиции явной и тайной», на прямой обязанности которых «лежит ограждение государства и общества от подобных негодяев»…
Паванов слушал его с невольно возраставшим любопытством и как бы с несомненным сочувствием к негодованию, прорывавшемуся в словах Бориса Васильевича. Он утвердительно покачивал головой, приподымал плечи, не то уныло, не то презрительно ухмылялся и повздохивал; глаза его все поощрительнее и любезнее глядели на говорившего.
– Живую картину нынешнего положения вещей, – заговорил он, едва тот кончил, – картину, которая так барельефно, если можно так выразиться, выступает из вашего сенсационного рассказа, я уже давно рисовал себе мысленным оком из тех официальных, конечно безжизненных, не одетых, так сказать, в плоть и кровь, но тем не менее заключающих в себе известную долю верных указаний, данных, которые получаются мною из провинций. Картина, несомненно, печальная и заставляющая призадуматься! – Он развел руками, сделал длинную, многозначительную паузу и продолжал затем: – Я очень вам благодарен за ваше объяснение. 10-Les motifs qui л-ous ont pour ainsi dire fatalement poussé à châtier ce mauvais drôle sont parfaitement légitimes, quoique violents, – игриво домолвил он, – и я признаю, que tout gentilhomme à votre place en aurait fait autant-10… Ho, если вы совершенно ясно для себя разумели, как следовало поступать вам в данном случае, весьма замечательно, как симптом времени, то, что остальные действующие лица в этом эпизоде, этот господин ученый офицер, Гисправник с tutti quanti11, поступили диаметрально противоположно тому, что их долг им предписывал.
Он замолк и уставился на своего собеседника, как бы предоставляя ему обсудить всю необычайную глубину выраженного им мудрствования.
Троекуров в свою очередь теперь поглядел на него с недоумением:
– Симптом совершенно понятный: люди делают противно своему долгу потому, что знают, что могут это делать безнаказанно. Все зависит – как к этому относятся сверху.
Паванов вдруг наклонился к нему и прошептал:
– Nous ne pouvons rien; le torrent nous emporte12.
Кровь кинулась в голову Троекурова.
– И это говорите вы, – воскликнул он неудержимо, – вы, люди власти, которым теперь, после освобождения крестьян, предлежит дать камертон всему характеру царствования, всей начинающейся с него новой русской истории!.. Вы не поняли, что, дав волю народу, воспитанному веками рабства, то есть другими словами, совершив революцию правительственною рукой, вы должны были удесятерить силу этой руки ввиду хотя бы упразднения тех «даровых полицеймейстеров»[92], которых имела она в лице помещиков… A вы про «torrent» говорите! Какой это «torrent»? Не та ли открытая проповедь безбожия и анархии, которую само правительство распространяет по России за подписью своих цензоров?.. Вы, извините меня, как заяц басни, пугаетесь тени собственных ваших ушей…
– 13-Ecoutez, mon cher Троекуров… car nous sommes cousins, ce me semble? – вспомнил вдруг кстати Паванов, совершенно тонко рассудив, что в качестве родственника он мог выслушивать то, что в положении сановника не приличествовало ему терпеть со стороны лица, в некоторой степени ему подначального. – Vous prêchez un converti-13. Не раз пытался я заявить высказанный вами сейчас, безусловно правильный принцип в среде государственных лиц, quorum pars minima sum14, – вставил он, скромно и находчиво переиначивая к случаю стих римского поэта, – но это был неизменно глас вопиющего в пустыне. Вы требуете «силы»? Она у нас самым решительным образом теперь отсутствует. Le «Русский богатырь», 15-comme a dit Пушкин, действительно «покоится» pour le moment «на постели»[93]. Да и была ли она у него, pour dire vrai, когда-либо и раньше, истинная «сила», у этого soi-disant-15 «богатыря» без культуры и гражданственности.
Изящные черты сановника приняли вслед за этим столь категорически поставленным вопросом чуть не гадливое выражение.
– «Russia is a greal humbugh»[94], écrivait lord Palmerston à son frère en 1835, c’est a dire, aux plus beaux jours encore du règne précédent. Tenons-nous cela pour dit16! – заключил он решительно и строго.
«И жить в стране, управляемой людьми, презирающими ее!» – пронеслось скорбным и язвительным помыслом в мозгу бывшего кавказца.
– Скажите, – спросил он под этим впечатлением, – куда же может придти Россия при таких убеждениях ее правителей?
– La Russie marche vers l’inconnu17, – к великому неизвестному иксу! – счел даже нужным перевести и приправить Паванов, сопровождая эту фразу рисующимся движением головы и руки, какому мог бы позавидовать знаменитейший оратор Запада.
Борис Васильевич прикусил себе губу, чтобы не отвечать резкостью, просившеюся ему на язык и которую он считал совершенно бесполезною. «Тут ничего не поделаешь», – рассудил он… Ему оставалось только обратить скорее опять разговор с почвы общих рассуждений на предмет, с которого он начался.
– У меня к вам просьба, – сказал он торопливо и не ожидая ответа, – я сейчас передавал вам о почтенном человеке, единственный сын которого, прекрасный по душе, но слабовольный юноша, соблазнен был этим… нигилистом, товарищем его по университету, к поступку совершенно бессмысленному, за который, однако, может ждать его весьма тяжелое наказание. Я приехал теперь в Петербург единственно с целью спасти несчастного, если можно… Оказав мне в этом случае помощь вашим влиянием, вы сделали бы поистине хорошее дело.
– Я всегда душевно готов делать их, насколько дозволяют это мои силы и средства, – отвечал Паванов (он был действительно весьма мягкосердый по натуре и даже не без великодушия при случае человек), – о вашем юноше мы будем иметь возможность переговорить чрез несколько минут, – промолвил он, взглянув на стоявшие на его письменном столе часы, – переговорить с тем, кто в этом деле может быть гораздо вам полезнее, чем я… 18-Vous le connaisez certainement, le comte Анисьев? Vous avez été, je m’en souviens, son camarade de régiment aux temps heureux où vous étiz très jeune et où je l’étais encore-18, – подчеркнул он с полувздохом.
– Вы очень мало переменились с тех пор, – увидел себя как бы вынужденным Троекуров отпустить ему в благодарность эту любезность.
Тот будто только этого и ждал, широко улыбнулся и благодарно в свою очередь наклонил голову, но тут же вздохнул опять и, приподняв в виде опровержения один из своих великолепных бакенов, подернутых весьма уже заметною сединой, процитовал чистейшим остзейским акцентом из пролога к Фаусту:
19-Ach gieb mir wieder jene Triebe,
Das tiefe schmerzenvolle Glück,
Des Hasses Kraft, die Macht der Liebe,
Gieb meinc Jugend mir-19…
– Вашему сиятельству! – прервал он себя, не договорив стиха, двигаясь с места с живописно протянутою рукою ко входившему без доклада графу Анисьеву. – Les oreilles devaient vous tinter tout à l’heure20: мы только что упоминали ваше имя со старым вашим однополчанином…
– Ах, Троекуров, как я рад тебя видеть! Сколько лет!.. – воскликнул самым радостным тоном тот, поспешно кидаясь к нему и потрясая ему руку обеими своими. – В отставке, мировым посредником, ланд-лордом, да? Знаем, знаем: 21-une femme adorable, денег куры не клюют, со всяким честолюбием распростился, «la simple fleure orne ma boutonnière», comme dit la chanson de Béranger-21, – словом, счастливец, заслуживающий всякой зависти! Как это ты решился удостоить нашу Ингерманландию своим посещением?
– Вы, вероятно, удивитесь, – засмеялся Паванов, – узнав, что мы этим главным образом обязаны, кажется, вам.
– Мне? – удивился блестящий генерал. – Очень рад: чем могу служить? – промолвил он с легкою уже задержкой и зорко глянул в лицо Троекурова.
Дверь кабинета отворилась еще раз и, вслед за громко и отчетливо выговоренным докладом курьера: «Статс-секретарь Ягин», вошло новое лицо.
Это был господин малого роста, на коротких ножках, со шлепающими губами рта до ушей и гладко выбритым зеленым лицом, представлявшим как бы нарочно и тщательнейшим образом высортированный speciment22 петербургского гемороидального субъекта. Голову этого господина покрывал фантастически-каштанового цвета парик. Облечен он был в вицмундир с двумя звездами, форменно застегнутый на две нижние пуговицы, и держал под мышкой новешенький портфель, из так называемых «министерских», заключавший в себе, судя по раздутости его боков, немалое количество всякой писаной бумаги.
– Подземный гном рядом с Аполлоном Бельведерским! – шепнул насмешливо Анисьев на ухо Троекурову, пока вошедший обменивался с хозяином взаимными рукопожатиями.
– У вас комитет сейчас, и я ухожу, – молвил ему в свою очередь Борис Васильевич, слегка усмехнувшись сравнению, – a мне действительно надо поговорить с тобою об одном деле. Когда могу я застать тебя?
Тот не успел ответить: «Аполлон Бельведерский» подходил к ним с «гномом» под руку и с какою-то победною улыбкой на устах, словно и сам говоря: «Полюбуйтесь контрастом!..»
– Позвольте, ваше превосходительство, – говорил он ему со своим певучим эмфазом, – познакомить вас с родственником моим, Борисом Васильевичем Троекуровым, одним из значительнейших землевладельцев и уважаемейших мировых посредников ***ской губернии, привезшим из своей местности весьма интересные сведения. Я осмелюсь думать, что наш собравшийся теперь au complet23 комитет трех, коего задача состоит в уяснении причин распространения между молодежью, преимущественно университетскою, антиправительственного и даже антиобщественного направления мыслей и в соображении затем о могущих быть приемлемыми против сего мероприятиях, – что комитет наш, говорю, может почерпнуть из этих сведений указания, весьма для себя полезные. Они драгоценны уже тем, что идут от лица, вполне независимого по своему общественному положению, и которое вместе с тем, по тем официальным обязанностям, кои Борис Васильевич из гражданского чувства принял на себя в мировом институте, имело возможность наблюдать, так сказать, из окна rez de chaussée24 новые явления выходящей ныне из купели крестьянской реформы русской общественной жизни в нашей провинции.
– Как же-с, слышал, – произнес на это глухим и загадочным тоном Ягин.
Он с той минуты, как было произнесено имя Троекурова, и во все время, пока Паванов изливал музыкальные волны своей рекомендательной речи, поглядывал с каким-то будто недоброжелательным вниманием на Бориса Васильевича.
– О чем это именно изволили вы слышать? – несколько резко спросил его тот.
Желчь поднялась в нем.
– О вашей… деятельности, – подчеркнул как бы с легкой язвительностью Ягин, захватывая двумя пальцами с каждой стороны виски своего парика и передергивая его на черепе.
Глаза Троекурова блеснули мгновенным острым блеском… Но Паванов не дал ему времени на ответ. С чуткостью и находчивостью человека, до тонкости вышлифованного долгим трением всяких служебных и придворных отношений, он тотчас же угадал, откуда могло произойти взаимное нерасположение друг к другу двух лиц, встречающихся теперь очевидно в первый раз в жизни, и поспешил отклонить грозившее произойти от этого столкновение.
– Борис Васильевич, – заговорил он опять, – изложит нам, si le cœur lui en dit25, весьма знаменательный, сколько я понимаю, факт революционной пропаганды, начинающей появляться уже не только в тесных пределах Васильевского острова, но и на широком просторе весей и сел средней России… A в связи с этим, – примолвил он подчеркивая, – мы услышим не менее заслуживающий внимания рассказ, как сам он или, вернее, один из его поступков, истекающий, так сказать, из всего синтеза этого факта пропаганды, попал в искаженной передаче в Колокол господина Герцена…
– Которому, между прочим, – вставил как бы en passant26 граф Анисьев, – нанесен недавно из Москвы весьма значительный удар[95]!
Лицо Ягина исказилось вдруг проступившею на нем злостью. Он передернул еще раз парик свой и проговорил, кривя губы на сторону:
– Причем поступлено противу всех цензурных правил… Петербургским органам печати запрещено воспроизводить эту московскую, – ядовито отчеканил он, – незаконно появившуюся статью и говорить о ней…
– Полагаю, это совершенно бесполезно теперь; впечатление свое она произвела, – улыбаясь, но с особенною вескостью в выражении возразил Анисьев.
Паванов быстро воззрился на него и тотчас же понял, что означала эта вескость в устах блестящего генерала.
– Дельно, сильно, смело! – поспешил он выразить со своей стороны одобрение с тацитовскою уже на этот раз сжатостью редакции.
– A разве против Герцена нельзя писать в России? – спросил, обращаясь к нему и принимая самый наивный вид, Троекуров.
– Nous sommes censés l’ignorer28, – с тончайшей иронией ответил он, слегка склоняя голову.
Ягин, с подергивавшею его губы судорогой, уложил портфель свой на стол и, достав ключик из кармана брюк, принялся молча отмыкать замок.
– Да, Троекуров, в самом деле, что это за история про тебя в Колоколе: кого ты там у себя в княжестве нагайкой отстегал? – спрашивал между тем его граф Анисьев, держась все того же добродушного, товарищеского тона.
– Ну, это долго рассказывать, a я ухожу! – морщась отрезал Борис Васильевич и взялся за шляпу.
– 29-Attendez un moment, cher ami, – остановил его Паванов движением руки. – Je m’en vais conter cela pour votre instruction particulière-29, – обратился он к Анисьеву с грандиозностью уже совершенного олимпийца.
И с изумительною точностью, свидетельствовавшею о его замечательной способности к резюмированию – качестве, столь ценимом в совещательных собраниях, – принялся он, ничего не забывая, передавать все, что было сообщено ему Троекуровым.
Анисьев, сосредоточенно и внимательно покручивая свой длинный, à la Napoléon III30, ус, прислушивался к его речи. Ягин, отомкнув свой портфель и вынув из него бумаги, передергивал парик свой с видом человека, для которого то, что его заставляют слушать, не представляет ничего занимательного, a еще менее важного по своему значению.
– Д-да, – залопотал он губами с каким-то не то бабьим, не то змеиным шипением, когда тот кончил, – очень печально, конечно, что молодой человек рассылал прокламации и попался после того в руки жандармов… Но ведь это не более как частный случай, из которого нельзя вывести никакого общего заключения.
– Ваше превосходительство позволите мне, надеюсь, не вполне присоединиться к выраженному вами мнению, – возразил Паванов, – студент, рассылающий и попадающийся, есть действительно факт акцидентальный, но факт нормальный – наш теперешний студент вообще, желающий заниматься не науками, a политическими утопиями.
– Он будущий гражданин, – и гемороидальное лицо Ягина озарилось при этом какою-то идиллическою лучезарностью, – он должен себя готовить к этому.
– Прокламациями? – неудержимо вырвалось у Троекурова.
Тот скривил губы опять:
– Свободою, которую следует предоставить ему…
– Какою? Губить других или самому идти в Сибирь?
– Прежде всего утверждением свободы не учиться, – пропел насмешливо Паванов, – этою столь дорогою русскому человечеству привилегией, которая поныне создавала ему завидное положение илота и парии31 цивилизованного мира.
Ягин изобразил ртом что-то, имевшее, очевидно, намерение быть принятым за улыбку, и зашипел опять своим змеино-бабьим голосом:
– Я всегда, вы знаете, ценю вашу аттическую соль и обширное образование, Алексей Павлович, – но в этом вопросе вы придерживаетесь, к сожалению, слишком традиционной точки зрения на предмет и не желаете как будто признать требований, выражаемых теперь так громко русскою печатью. Общественное мнение очевидно желает либерализма и реальности, как основных элементов в деле воспитания будущих наших граждан. Мы не можем идти против литературы и общества… Я привез вам, кстати, записку о предполагаемой реформе всей нашей системы образования на этих началах, – примолвил он уже шепотком, таинственно отводя Паванова несколько в сторону, – надеюсь, что вы не откажете содействовать нам вашим европейским взглядом…
Паванов был побежден. Он с умилением в чертах взглянул теперь на говорившего, взял его за руку и долго тряс ее, говоря, что он «отымет ото сна те недостающие ему, за обширностью занятий по собственному его ведомству, часы, которые он намеревается посвятить подробному изучению этой записки; в серьезном же достоинстве ее он уверен заранее, зная, под чьим умелым и тонким руководством она составлена» и т. д.
– Хорош? – подмигивал Троекурову тем временем Анисьев, отходя с ним к окну и кивая на Ягина.
– Как этакие люди попадают во власть! – мрачно молвил тот.
– Эвона! Точно ты не знаешь, кто за ним стоит. У нас, милый мой, человек на месте никогда не бывает сын своих дел, a всегда чья-нибудь креатура… Да, – вспомнил он, – твоего этого молодого человека, Юшкова, вчера привезли. Я имею сведение, что ему уже был дан допрос. Во всем признается, но никого из сообщников не называет…
– Очень просто, потому что какие же у него сообщники? Я присутствовал при арестовании его и разборе его бумаг; ничего не нашли, кроме клочков записки от этого негодяя Овцына, приглашавшего его на свидание. Он просто-напросто, как мальчишка, исполнил то, что приказал ему тот, ровно ничего другого не зная.
– Скажи, – спросил с любопытством Анисьев, – этот Овцын действительно тебе родня?
– По жене: он ей двоюродный брат.
– C’est un luron qui a du toupet32! Он опять удрал за границу и прислал нам оттуда дерзкое письмо, в котором говорит между прочим, что проехал чрез нее в мундире жандарма… Врет, разумеется!..
– A я полагаю, что не только не врет, a что и мундир-то ему достал доброхот из того же жандармского ведомства.
Блестящий генерал пожал пренебрежительно плечами:
– Что ты хочешь, mon cher! Чтоб иметь верных и способных людей, нужны деньги. A в деньгах министерство финансов постоянно отказывает.
– A что же, долго, думаешь ты, продержат этого бедного юношу? От него, говорю тебе, ровно ничего выжать нельзя, кроме голого факта надписания им адресов на конвертах этих прокламаций и сдачи их в почтовую контору, – начал опять Борис Васильевич.
– Да, придется еще ему посидеть, пожалуй, – не сейчас ответил Анисьев.
– Для чего же это?
– Для очищения совести, милый мой. Делом о распространителях этих прокламаций очень интересовались, a захватить не удавалось пока никого. И вот нашелся наконец кто-то. Ну, само собой, с радости и позаймутся им подольше… Разве вот эта полемика против Герцена ему поможет, – промолвил он нежданно.
– Это как? – воскликнул в изумлении Троекуров.
Тот улыбнулся своею многозначительною улыбкой и вполголоса промолвил:
– On se sent beaucoup plus fort depuis qu’on a trouvé un appui inattendu dans la presse33. A при этом, разумеется, исчезает внимание к мелочам, представлявшимся опасными…
– Надолго ли же вы окрепли? – спросил с невеселою усмешкой Троекуров.
– Само собою нет! – точно обрадовавшись, засмеялся его собеседник. – Nous serons immanquablement repris par le courant34…
«Да что это у них: пароль и лозунг?» – чуть не с отчаянием подумал Борис Васильевич.
– J’espère, cher comte, que vous vous êtes entendus avec notre ami Troekourof35? – любезно спросил, отрываясь от беседы с Ягиным и глядя на них через спину, хозяин кабинета.
– Мы с ним еще увидимся… Не правда ли? – промолвил блестящий генерал, горячо пожимая опять руку старому однополчанину, которого знал за человека «характерного» и потому почитал нужным «ублажить».
– Да, – сказал он с полуусмешкой, – предваряю тебя, что не уеду из Петербурга, как у вас здесь ни мерзко, прежде чем не добьюсь того, за чем сюда приехал.
– A ты, я вижу, – засмеялся Анисьев, – все тот же бедовый, 36-comme dans le temps, когда, помнишь, чуть не, отправил ad patres бедного Ордынцева из-за beaux yeux Ольги Елпидифоровны Ранцовой, ныне княгини Шастуновой… A propos, mon cher, что это за глупые истории у нее с бельмерой-36?..
– «Истории» для нее всякие кончились, – отрезал Троекуров, – она на том свете.
– Что ты?
– Умерла вчера в Москве, в гостинице Шеврие, где я останавливаюсь…
Анисьев склонил голову и раскинул руками:
– 37-Finita la comedia, значит! A ведь это тип был, милый мой, l’aventurière russe-37, a?..
Борис Васильевич, не отвечая, кивнул ему в знак прощания и направился к двери.
Паванов пошел за ним. Он, как это бывает с хорошенькими женщинами, чувствовал потребность очаровать и заполонить окончательно этого родственника своего, «строптивца», не поддавшегося, чувствовал он, легкому обаянию, которое мнил он производить на все, до чего лишь достигала сфера его сияния.
– Надеюсь, до свидания!.. Venez me voir sans façon, en cousin… en ami, – звучал теперь сладкою свирелью его голос, – vous ne rencontrerez pas toujours ici mon collègue Ягин, который вам, я видел, решительно не понравился, – шепнул он ему на ухо, ласково продевая руку под его локоть: – un homme d’esprit du reste, quelque peu… Hlas, – une nuance du rouge, comme vons le savez-38.
И новая очаровательнейшая улыбка, вызванная удовольствием, которое производило на него это его столь удачное собственное mot39, расцвела на устах величественного сановника.
Они остановились у самых дверей. Троекуров молча и как бы рассеянно поводил глазами на него, на его «коллегов», ожидавших конца их разговора…
– Вы нас всех судите в эту минуту, я это угадываю, – заметил вдруг Паванов, – вы давно не видали Невскую столицу, ее официальный мир, и редактируете, теперь в голове из суммы вынесенных вами впечатлений ваш приговор о нем. Je serais curieux de le connaître, votre arrêt40?
– Я вам скажу, – быстро вскидывая голову, сказал Борис Васильевич, – в России надеяться можно теперь лишь разве на одного Господа Бога…
– 41-Très juste! – добродушнейшим образом согласился сановник и так же добродушно засмеялся. – «Il y a longtemps que les fonctions du русский Бог ont cessé d’être une sinécure», как сказал ce bon-41 Тютчев…