Tout est fini, la foule se disperse1…
…Окна мелом
Забелены. Хозяйки нет,
A где, Бог весть, пропал и след.
Троекуров недолго засиделся в своей конторе; он потребовал приходо-расходный баланс и увидел из него, что в кассе имелось в настоящую минуту свободных шестнадцать тысяч пятьсот рублей, полученных из его «малорусской экономии» за несколько дней назад.
– Отвезите сегодня же эти деньги в банкирскую контору Ахенбаха, – приказал он, – и возьмите от нее две тратты: одну в две тысячи рублей на Берлин, a остальные на Париж… Мне там нужно будет некоторые закупки сделать, – добавил он, сам не зная для чего сказалось это им.
– Слушаю-с, – молвил конторщик, – на чьи адресы в эти города послать прикажете?
Троекуров поморщился:
– Я сам распоряжусь… Принесите ко мне в гостиницу Шеврие, часу в пятом; я там буду обедать.
– Слушаю-с… Тут-с по вашему кредиту, – конторщик развернул книгу, – господином Ашаниным получено в два приема тысяча сто пятьдесят рублей…
– Хорошо! – кивнул, не глядя, Борис Васильевич и встал с места.
– Сходите к управляющему дома, – как бы вспомнив вдруг и небрежным тоном сказал он, – и скажите, чтобы все там почистили и привели в порядок… Наблюдите за этим сами и, когда будет готово, известите тотчас же от себя письмом княжну Киру Никитишну Кубенскую во Всесвятском… Она, может, будет в Москву и остановится там…
Он двинулся и вспомнил опять:
– Не бывал у вас тут доктор наш, Николай Иваныч Фирсов, и не знаете ли, где он пропадает здесь?
– Был-с, за жалованьем приходил, и адрес его конторе известен.
– Так нельзя ли его будет отыскать и прислать ко мне?.. Только сегодня же, я завтра уеду в Петербург.
– Сегодня же исполню-с! – молвил конторщик, провожая патрона своего на крыльцо.
Нанятая Троекуровым коляска ждала его уже тут.
– Куда прикажете, ваше сиятельство? – спросил знакомый ему кучер от извозчика, радостно приподнимая только что отпущенную ему хозяином, «в уважение хорошего господина», новехонькую шляпу.
– Домой в Шеврие!..
Коляска подъезжала к гостинице, когда из ворот ее вышла маленькая Лизавета Ивановна, быстро перебирая ножками и ища тревожно беглыми глазами ближайшего извозчика.
Троекуров узнал ее, окликнул по имени.
Она обернулась, увидала, кинулась к нему:
– Борис Васильич… Господи, вот не ждала, не чаяла!.. Одни вы здесь?
– Один.
– А сокровище мое бесценное, ангел небесный, Александра Павловна, что?
– Ничего, в деревне, здорова, – поспешно ответил он, – a вы куда же это бежите? – еще поспешнее переменил он разговор.
Она завздыхала, закачала головой:
– A я за священником, Борис Васильевич, за отцом духовным… Больная у меня тут одна, при смерти…
– Знаю, – сказал он, – княгиня Шастунова… Что, – понизил он голос, – у нее там теперь Ранцов… тот, за которым она посылала?..
– И про то знаете, ангел мой? – воскликнула она, утирая верхом руки проступившие у нее внезапно слезы. – Тут, при ней теперь… Убивается… любит ее, видать, так, что душу сейчас за нее отдать готов… A тут ей еще покою не дают. Княгиня эта намазанная, свекровь ее, приехала, ворвалась насильно, чуть не уморила ее на месте…
– Успела? – невольно вырвалось у Троекурова. – И священника своего притащила к ней, а?
– Так, так, ангел мой, все-то это вы знаете… И на особу духовную не похож даже вовсе, шарлатан какой-то, прости Господи!..
– Вы его не пустили к больной?
– Нету, голубчик, нету! Вот за своим, за настоящим собралась… a сердце не на месте, потому при ней одна Амалия осталась, a ему-то и войти к ней нельзя, чтобы княгиня эта опять со своим попом стриженым да вскочила в спальню… Батюшка, Борис Васильич, – воскликнула вдруг маленькая особа, – она вас больше послушается, пошли бы вы выручать Бога для, ослободить, чтобы мог он тут при постели ее на всяк случай быть, пока я отца Василия привезу; вы всех знаете, a он тут один, с ума ведь собьешься…
– Я сейчас пойду, – сказал Троекуров, – a вы садитесь в мою коляску и поезжайте за вашим делом. Будьте покойны, – примолвил он, усмехнувшись, – буянить я этой «намазанной» не позволю.
– Ну и вот славно, ну и вот прекрасно, ангел мой! – говорила Лизавета Ивановна, крестясь и усаживаясь в экипаж. – К Николе, неподалечку, милый человек, – закивала она всем своим сморщенным личиком обернувшемуся на нее за приказанием кучеру…
Борис Васильевич прошел через двор и вошел в сенцы флигеля… Донесшийся до него в эту минуту визг из покоя, в который направлялся он, заставил его немедленно поспешно распахнуть дверь.
Читателю уже известно, какое зрелище предстояло ему увидеть:
Ранцов стоял посреди комнаты с перековерканным лицом; Аглая Константиновна неистово махала руками, свалившись головой на плечо отца Парфена…
Она разом смолкла при виде входившего и вытаращила на него изумленные и уже несколько испуганные глаза; она по первому кинутому им взгляду на нее почуяла, что явился ей не союзник, a враг…
Он быстро подошел к Ранцову, протягивая ему руку:
– Я сейчас все узнал от Лизаветы Ивановны, – проговорил он вполголоса, – ступайте к больной, Никанор Ильич, a барыню эту я отсюда выпровожу.
Тот встряхнул головой, вспыхнул, торопливо пожал пальцы Троекурова и исчез за дверями спальной.
– Позвольте вас проводить до вашего экипажа, княгиня, – молвил тут же, подступая к ней с подвернутым локтем, Борис Васильевич.
Она уперлась в него своими круглыми глазами, вся растерянная…
– Et pourquoi est-ce que je dois m’en aller, monsieur2 Троекуров? – забормотала она съехавшим уже на квинту вниз голосом.
– Потому, что кто-то здесь так кричал сейчас, – изысканно отвечал он по-французски же, – что перепуганный хозяин гостиницы послал за полицией, a я, при том уважении, которое внушает мне ваша особа, желаю избавить ее от допросов квартального.
– 3-Ah, mon Dieu, quelle horreur, un квартальный! – вскрикнула она… и вдруг одумалась: – Et si vous dites exprès, pour me tromper, monsieur-3 Троекуров?
Ho он уже держал руку ее под своим локтем и не выпускал ее:
– Пойдемте, княгиня. Есть такая русская пословица, может быть, слышали: «Насильно мил не будешь», a тут к тому же умирает женщина, и производить скандал в такую минуту не совсем удобно… Пойдемте! – заключил он, увлекая ее к выходной двери.
– Но какой же скандал, monsieur Троекуров? – окончательно разбитая этим решительным тоном, этою незадуманностью поступка, – пролепетала она плохо уже повиновавшимся ей от страха языком, – я хотела только, чтобы le père Парфен lui parle religion…
– Мне очень жаль, – перебил он ее, – что «le père Парфен» не подумал прежде всего поговорить «о религии» с самою вами.
Она, как рыба, смолкла за этим наставлением. Он довел ее до ее экипажа, посадил и низко раскланялся.
Сконфуженный в свою очередь «père Парфен» торопливо скинул пред ним шляпу, готовясь лезть за своею княгиней в карету, в которой с ней и приехал. Но на что был он ей теперь? Она хлопнула дверцей чуть не под нос ему и крикнула в окно кучеру: «Домой!»… Aumônier так и остался посреди двора с раскрытым от изумления ртом.
Борис Васильевич счел нужным «на всякий случай» вернуться в нумер больной. Он уселся в пустой теперь передней комнате, в ожидании возвращения Лизаветы Ивановны.
Дверь в спальную была не совсем притворена, но никакого звука не слышалось оттуда. «Заснула», – подумал он…
Но она не спала… Открыв глаза после обморока, она всех узнала, слабо усмехнулась и попросила пить. Доктор приказал дать ей опять шампанского и новый прием мускул через десять минут. Это «подбодрило» ее, как он и предсказывал: оконечности потеплели, чуть-чуть заалели щеки. «Ах, как теперь хорошо!» – выговорила она внятно, отыскала взглядом маленькую особу (Кругляков и Никанор Ильич вышли в это время в гостиную) и поманила ее к себе движением головы. Ta быстро наклонилась к ней. «Нельзя ли священника… пока я в силах, – прошептала она ей на ухо с каким-то замедлением и дрожью в голосе… «Сейчас, ангел мой, сейчас!» – вскинулась и полетела Лизавета Ивановна. Она вздохнула и закрыла глаза, как бы для того чтобы не видеть оставшейся стоять над нею с приторно подтянутыми губами, в знак соболезнования, Амалии…
Донесшийся до нее крик Аглаи Константиновны заставил ее инстинктивно вздрогнуть, но век она не подняла.
– Она все еще тут? – равнодушно спросила она только.
– Immer da4, – подтвердила чухонская субретка, иронически осклабляясь…
Вошел Ранцов. Она слухом угадала его близость и как бы радостно улыбнулась ему, все также не открывая глаз. Он стал у нее в ногах, погрузясь взором в ее лицо… в призрак прежней «Оли»…
Амалия ушла за ширмы, к окну. Он опять был один с нею в этом освещенном как ночью покое, между тем как солнечный свет, как бы смеясь над ее предсмертною затеей, нагло прорывался сверху в отверстие неплотно задернувшихся занавесей и пробегал змейкой в углу противоположной стены над головою больной…
Она не спала; на нее нашло какое-то сознательное забытье, что-то между бдением и грезою, сладкое и томящее. Ей не хотелось ни говорить, ни двигаться. Как тучки по небу, неустанно изменяя свои очертания, проносились пред нею образы, силуэты, обрывки очерков и мыслей… Он читал это на этих обострившихся чертах, в движении увядших уст, во вздрагивании длинных ресниц, падавших какою-то траурною бахромой на прозрачную бледность ее кожи… Зловеще опущенные углы губ приподымались на миг, будто пытаясь сложиться опять в те знакомые ему, неотразимые складки молодого, счастливого смеха; по сжатым векам словно пробегали какие-то мимолетные радужные тени; легкое шелковое одеяло колыхалось слегка от учащенного дыхания легких… Но еще миг – и чуть слышный вздох вылетал из груди, губы вытягивались в строгую, неприветную линию, и из-под этих упорно сомкнутых вежд готовы были, казалось ему, брызнуть жгучие, ядовитые слезы…
В его голове стоял неотступно один образ, одно воспоминание. Жаркий летний день; он, еще вчера темный армеец, сегодня нежданный богач, въезжает в город, под которым расположено наследованное им имение. Он тащится, трясясь на своей перекладной, по незнакомой, длинной улице, сплошь залитой отвесным светом полудня… И вот из окна светлого домика под зеленою крышей вытянулась чья-то женская обнаженная по локоть ослепительно белая рука с блестящими в ней лезвиями длинных раскрытых ножниц – вытянулась к кусту пунцовых роз в полном цвету, чуть-чуть качающихся на своих стеблях в палисаднике, не в далеком расстоянии от окна, – и не может дотянуться до них. И все далее протягивается она, a за нею, вывешиваясь наружу до стана, схватившись другою рукой за задвижку рамы, появляется хохочущий, очаровательный облик темнорусой красавицы, свежей и пышной, как те розы, до которых не может достать она своими ножницами… И с той минуты она «взяла всего его, всю его жизнь»… «Оля, что же они сделали с тобой?» – мучительно шептал он про себя. Он о себе не думал, не думал, что, если б «они» не сделали этого чего-то с нею, она не вспомнила бы о нем в эти последние часы, что, как признавалась сама она ему полчаса тому назад, она «никогда не умела его любить, не смогла бы и потом»… Да разве он когда-нибудь, в самые горькие минуты, упрекал ее за это? Как говорил он графу Наташанцеву, он «насчет своей особы никогда не обманывался и всю жизнь свою мучился тем, что не такого, как он, мужа требовалось ей»…
Так безмолвно, затаив дыхание, не отводя от нее воспаленных глаз, простоял он над нею с час времени… Он вздрогнул от прикосновения руки неслышно подошедшей к нему Лизаветы Ивановны.
– Отец Василий тут, – сообщила она ему на ухо.
Но в то же время глаза больной внезапно и широко раскрылись:
– Просите отца духовного! – громко выговорила она и закрыла их опять.
– Душа-то, душа-то сама почуяла и взалкала, – прошептала восторженно маленькая особа, схватывая Никанора Ильича за руку, – пойдемте, голубчик!..
Высокий, почтенного вида, со строгими глазами и тихою поступью, старик-священник вошел чрез минуту в спальню. Лизавета Ивановна, выслав Амалию, оставила его одного «с умирающею»…
Ранцов, выйдя в гостиную, повел унылым и как бы благодарным взглядом на одиноко сидевшего там Троекурова, опустился в кресло в углу комнаты и, уложив локти в колени и голову в руки, затих весь, словно замер.
Лизавета Ивановна подошла к окну, сложила руки и устремила взор в горячо синевшее небо. Губы ее быстро и беззвучно зашевелились: они, очевидно, шептали слова молитвы…
Так прошло довольно долго времени. Троекуров с каким-то странным, становившимся чем далее, тем более тяжелым чувством ожидания глядел прикованными к ней глазами на запертую маленькою особой дверь спальни.
Но вот наконец тихо отворилась она, и из нее вышел старик-священник, осторожно ступая по протянутому чрез комнату к сеням половику.
– В силах была, батюшка? – кинулась тут же к нему с тревожным вопросом Лизавета Ивановна.
– Вполне, – как бы напирая, медленно и веско произнес он вполголоса, – a в настоящую минуту, видимо, ослабла очень: одну оставить нельзя.
Она так и вылетела за дверь. Никанор Ильич, шатаясь, поспешил за нею.
Троекуров остался один опять… На сердце его ныла какая-то всего его охватившая теперь тоска. «За эту умирающую тут женщину, – вспоминал он, – он чуть не отправил на тот свет лучшего друга своей молодости, два лучшие года этой молодости отдал он на любовь, на безумную любовь к этой женщине… a теперь его и не тянет взглянуть на нее в последний раз»… Но уходить он все-таки не решался. «Надо дождаться конца», – говорило ему что-то внутри его, чему он не повиноваться не мог.
– Вот как сподобились, голубочка, тело Его и кровь принять, Спасителя Нашего, Господа, так и легче стало, верно я говорю, ангел мой? – допрашивала тем временем причастившуюся маленькая Лизавета Ивановна ласкательным шепотом, наклонившись к самому лицу ее, по которому словно бежала какая-то слабая усмешка.
Она не отвечала. Глаза ее были закрыты. На нее будто опять нашло давишнее забытье. Одеяло не шевелилось; только тонкая батистовая ткань ночной кофты еле заметно приподымалась и опускалась над грудью.
Лизавета Ивановна медленно опустилась на колени, приникнув ухом к этому едва уже слышному дыханию… Ранцов, все также в ногах кровати, судорожно ухватясь руками за ее дерево, тянулся чрез него всем телом, прислушиваясь в свою очередь, с стиснутыми до боли зубами, с широко, безобразно раскрытыми и устремленными на нее зрачками… Слышно было лишь жужжание мух под невысоким потолком да глухой гул колес на улице, врывавшийся вместе с солнечным лучом в просветы занавеси в эту освещенную искусственным вечерним светом комнату…
Вдруг она шевельнулась. Веки ее дрогнули, приподнялись…
– Ну, вот и жизнь прошла, – послышались надрывающие звуки, – на что?..
Тусклый, стеклянистый взгляд ее поднялся на Ранцова:
– Никс, помните! – донеслось до его слуха как бы откуда-то из неведомого пространства…
Он глядел, костенея, в эти загадочно и страшно остановившиеся на нем глаза…
– Позвольте! – раздался подле Лизаветы Ивановны негромкий голос только что вошедшего доктора.
Он нажал пальцами пульс своей пациентки, вынул часы…
Лизавета Ивановна, не подымаясь с колен, откинулась головою назад, прижав крестом руки к груди.
– Что-о? – какою-то неестественною бормотой прорвалось из горла Никанора Ильича.
Кругляков отпустил пальцы, положил часы в карман и только головою качнул…
Троекуров в тот же вечер уехал с курьерским поездом в Петербург.