К книге
Перелом. Книга 2Перелом. Правдивая история[1]. Часть третья. XIII
72%
Перелом. Правдивая история[1]. Часть третья. XIII
53

Angst und Kummer, Reu’und Schmerz

Quälen dieses arme Herz1.

Княжна Кира сидела у себя в павильоне и, опершись бледным лбом на руку, внимательно читала над письменным столом своим книгу, полученную ею в дар от католического прелата, женевского ее знакомца: Le Christ devant le siècle[85]2 когда, с расстроенным лицом и запыхавшись от поспешной ходьбы, вошла к ней Анфиса.

– Ваше сиятельство, – начала она прерывающимся голосом, выражение которого заставило княжну быстро и тревожно обернуть к ней голову, – не потрудитесь ли вы… Не знаю, как доложить Александре Павловне… чтоб не испугать их очень. Борис Васильич…

– С ним… несчастие? – прервала ее, вся замертвев, княжна, вскидываясь с места и тут же упираясь обеими руками об стол: у нее подкашивались ноги.

– Даст Бог, ничего-с, – поспешила успокоительно проговорить синеглазая женщина, – a только нога у них перешиблена…

– Сломал?.. С лошади?..

– Нет-с… в лугах там бунтовать что ли народ вздумал; так Борис Васильич усмирять их начали, а… переодетый тут, говорят, какой-то (Анфиса запнулась), – дубиной в них шваркнул…

Кира так и впилась в нее глазами.

Анфиса поняла и махнула рукой негодующим движением…

– Где же он… Борис Васильевич?..

– Приехал сейчас: приказали черным двором к собственному их крыльцу проехать, чтоб Александра Павловна невзначай навстречу им не вышли…

Но Кира уже не слушала: она неслась бегом чрез сад на половину Троекурова.

Его только что вынесли из коляски и усадили с протянутою в лубок ногой на широком диване в кабинете. Камердинер его бережно и торопливо укладывал ему за спину подушки.

– Можно войти? – послышался голос за дверью.

– Можно. Кто там? – спросил он, не узнавая ее в первую минуту.

Глаза его блеснули, увидав Киру, встретившись с ее глазами, и тут же поникли. Ему стало вдруг неловко, досадно на себя… на нее за эту тревогу, которую он прочел в них…

Она это отгадала в свою очередь с первого взгляда, осилила восклицание, вырывавшееся у нее из груди:

– Саша еще ничего не знает, – проговорила она как могла спокойнее, – я хотела видеть вас прежде, чем сказать ей… Как вы себя чувствуете? Надо за доктором скорее в город послать…

– Это бесполезно, княжна, – поспешно сказал он, – меня вправили совершенно удовлетворительно, ничего более не нужно… Спасибо вам…

Ей вдруг страшно захотелось заплакать. Но она еще раз осилила себя.

– C’est affreux3! – пролепетала она по-французски, чтобы не быть понятою находившимся тут слугой.

– Ступай, спроси мне чаю, – отослал его Троекуров, отвечая на ее слова: – Ce n’est que radicule4! – возразил он, морщась. – Очень прошу вас, княжна, предварите супругу мою, что трагического тут нет ничего.

– Скажите, ведь это он! – молвила Кира зазвеневшим как натянутая струна голосом.

– Кто? – спросил он, будто не понимая.

– Иринарх, вы знаете…

– Почему вы думаете?

– Я знаю… чувствую. Он мог вас убить, и это из-за меня!..

И вдруг неудержимо-безумно она пала на колени пред ним, схватила его руку и прижалась к ней лицом и устами…

– Кира!..

Слова замирали в его горле. Рука охватила ее голову, притягивая ее к себе…

Она вдруг вскочила, отбежала, бледная как смерть…

С порога раскрывшейся внезапно двери донесся до нее женский голос, женский крик.

Александра Павловна, зашедшая случайно в гостиную за оставленным ею там каким-то рукодельем, встретилась с камердинером мужа и узнала от него, что «барин приехали» и что «у них зашиблена нога». Она кинулась стремглав в кабинет, вбежав, увидела его, его протянутую, уродливо толстую в лубке, голень, взвизгнула и, припав к нему на диван, залилась детским, истерическим рыданием…

Княжна повела растерянным взглядом на нее, на него и, словно ужаленная змеей, вскинулась и бросилась вон из комнаты.

* * *

Два дня спустя приехал к Троекурову подполковник Блинов «благодарить и прощаться». Он спешил теперь в Петербург, где ему поручалась какая-то «важная работа» в военном министерстве, о чем он небрежно «кстати» сообщил Борису Васильевичу… Тем же небрежным тоном передал он en passant5 и о том, что «арестованный в крусановских лугах» нашел возможность уйти из-под стражи и скрыться, в чем, впрочем, прибавлял он с игривою усмешкой, он признает в некоторой мере виноватым и себя, Блинова, так как побег совершился у него из усадьбы, где арестанта посадили, по его указанию, на ночь в пустую кладовую, не имевшую выхода, кроме двери, которая была заперта железным засовом, и к ней приставлен был нарочно для наблюдения полицейский сотский. «Но он, само собой, заснул и ничего не слышал; a тот между тем, благодаря лунному свету, отыскав в кладовой под валявшеюся там всякою старою рухлядью приставную лестницу, о существовании которой я и не подозревал», – молвил подполковник с легким вздохом и приподнял плечи, «к люку на чердак, откуда вышел на крышу, a с нее, как надо полагать, спустился вниз по водосточной трубе… и бежал. Бедный наш исправник, прекрасный молодой человек, как вероятно изволили вы заметить, был приведен этим акцидентом в совершеннейшее отчаяние, – но я, каюсь, Борис Васильевич, успокаивал его тем, что лицо, которое более всех вправе сетовать на то, что таким образом может остаться безнаказанным злое действие этого… буяна, то есть именно вы, – что вы настолько, я убежден, великодушны, чтобы, так сказать, пренебречь этим», – поспешил все так же игриво, но с заметною тревогой в забегавших глазах заключить Блинов.

– Тут вопрос, кажется, не в моем великодушии, a в факте, – коротко ответил ему на это Троекуров, с холодною внимательностью глядя на него.

Ученый офицер смутился:

– Я совершенно с вами согласен, – пробормотал он, – но смею думать, Борис Васильевич, что вы со своей стороны не захотите повредить нашему молодому исправнику… за оплошность… в которой и он, и я, повторяю, равно виноваты…

– Я в этом не сомневаюсь, – медленно отчеканил Троекуров, не отрывая от него взгляда.

Блинов решительно растерялся, но продолжать разговор на этот мотив не решился, боясь скомпрометировать себя каким-нибудь неосторожным словом. Для него было совершенно ясно, что его собеседник не верил «оплошности» и угадывал не только истину, но и ту значительнейшую долю участия, которая в настоящем случае принадлежала ему, Блинову. Он возмущался против себя внутренно, но неудержимо опустил веки пред этим пронзившим его насквозь, «беспощадным» каким-то взглядом. «Богач, связи, железный, видать, характер, – проносилось у него в голове, – захочет, навредит, пожалуй, так, что на всей карьере отзовется»…

Раздражать такого человека не след, вывел он логическое заключение из таких посылок и – не пытаясь уже выведать (к чему его очень подмывало in foro interno6 в эту минуту), намерен ли «этот человек» вывести действительно историю, могущую навредить его, Блинова, карьере, или, как говорил бежавший арестант, слишком он «презирает вся и все», чтобы решиться на это, – торопливо и еще раз принимаясь за игривость, заговорил о другом:

– А двоюродный братец мой, Ашанин… Он имеет, кажется, удовольствие быть с вами знакомым?..

– Да, он был у нас на днях и отсюда отправился к вам, кажется…

– Точно так-с, с тем чтобы прожить у меня с недельку и потом уже вместе ехать нам в Москву… А между тем исчез самым, можно сказать, неожиданным манером.

– Вот как! – усмехнулся слегка Борис Васильевич.

Поощренный подполковник продолжал уже лукаво таинственным шепотком:

– И, как я подозреваю, из-за нового амурного мотива. В нашем уездном городишке проживает в эту минуту по каким-то делам одна прекрасная петербургская дама, княгиня Шастунова… Изволите, вероятно, знать?

Троекуров не отвечал.

Блинов заговорил опять, но уже несколько заикаясь:

– В тот самый день, когда… приключился с вами этот… несчастный случай, мы были с ним у нее утром. Узнав там от исправника о том… что происходит в крусановских кругах, я поскакал с ним туда, а Ашанина оставил в городе, с тем что он в тот же вечер должен был вернуться ко мне… Не тут-то было-с: проказник ускакал в Москву. Как, для чего? ничего не понимаю… Только сегодня-с получаю весть, что прелестная княгиня точно также укатила туда…

– Д-да? – протянул Троекуров, заметно нахмурившись.

«Опять должно быть впросак попал! – вскликнул мысленно наш подполковник, весь покраснев от досады и неодолимого смущения. – Черт их дери, лучше убираться скорее!»

И через пять минут он, с фуражкой в руке, стоял пред диваном увечного и расшаркивался, прощаясь с ним, озабоченный теперь единственно тем, как бы покончить с этим «опасным и мудреным баричем», и отказавшись окончательно от надежды (с нею он ехал к нему), увидать «его очаровательных дам», о которых говорил Блинову Ашанин и в руках которых, как мы знаем, должен был, по его соображению, «находиться ключ всей тайны»…

Вечером того же дня прискакал в Всесвятское Павел Григорьевич Юшков, не велел докладывать о себе «барыням» и прошел прямо на половину Бориса Васильевича, откуда только что ушли они в столовую чай пить. Он был ужасно встревожен, знал уж о побеге «мерзавца», успел повидать исправника и задать ему «страшную распеканцию» за «непозволительно-небрежное отношение к службе»… «Сам понимает, – объяснил горячо старый моряк, – опустил голову, стоит, как лист бумаги, белый; я, говорит, сегодня же подаю об отчислении меня от должности»… – «Это само по себе, говорю, a молодца отыскать надо прежде; да успели ли вы личность его определить, что за человек». – «Паспорт, говорит, у него, клинский мещанин какой-то»… A я не верю! Фальша, подложный вид! Подвязанная борода, что не мужицкое дело, это нечто иное… Вы как скажете, Борис Васильич? – прервал он себя, лихорадочно допытывая его глазами.

– Ничего не скажу пока, – не сейчас ответил на это Троекуров, – и если не говорю вам, то, понимаете, должны быть у меня на это особые причины. Поверьте мне на слово, дорогой Павел Григорьевич, оставим это! Не настаивайте, чтоб исправник отыскивал этого «мерзавца». Он, по всей вероятности, теперь уже далеко, и тот потерял бы только напрасно время свое и труды. Главное, мы от него здесь избавились и, я полагаю, навсегда, – подчеркнул он: сочтем это за благо!

На лице моряка выразилось величайшее изумление:

– Ну, на одно можете вы мне ответить: вы знаете, кто это такой?

– Может быть…

– Что за притча! – воскликнул Юшков и вдруг ударил себя по лбу:

– Да! Ходят слухи какие-то, будто вы этого самого молодца исхлестали пред тем нагайкой…

– Не знаю, – пропустил сквозь зубы и прижмурясь Троекуров.

– Позвольте, позвольте! Утром, в тот же день… вы ехали верхом… и встретились с Троженковым?..

– Павел Григорьевич, позвольте мне вам не отвечать.

– Отчего же, ведь это…

Он оборвал и побледнел мгновенно.

– Троженков, – промямлил он, переменяясь в лице, – у него жил студент один… товарищ Гриши; он виделся с ним?.. Это он, Борис Васильевич, он, прошу вас сказать мне!

Троекурова повело всего от этого мучительно зазвеневшего теперь голоса:

– Ну, если и он, так что ж такое, с чего же это вы, Павел Григорьевич?..

– Гриша, вы понимаете… Гриша! – мог только пролепетать тот.

– Ну да, понимаю, – поспешил заговорить Троекуров, – вам досадно… тяжело, что Гриша мог знаться с подобным негодяем… Но вы сами знаете, что значит товарищ в эти годы. Гриша с ним виделся потому… потому уже просто, что не мог же он запереть двери такому, же… как он, знакомому ему студенту, приехавшему к нему… Но ведь между этим и тем… чего вы, кажется, боитесь, есть же еще огромное расстояние.

Но Павел Григорьевич не слушал этих насилованных оправданий сына:

– Его зовут Федоров, говорил Гриша? – спросил он коротко.

Борис Васильевич без слов только посмотрел на него.

Старый моряк понял; молнией блеснули глаза его из-под густого кустарника бровей:

– Он солгал, значит! – вырвалось у него угрожающим кликом. – Солгал отцу?

Все тяжелее становилось положение Троекурова:

– Послушайте, друг мой, пожалуйста, не преувеличивайте… как преувеличивает, вероятно, ваш сын, – быстро промолвил он, обрадовавшись пришедшему ему в голову доводу, – то, что представляется ему долгом его относительно того же товарища. Представьте себе, что тот рассказал ему какую-нибудь историю, вследствие которой он обязан будто бы скрывать свою настоящую фамилию, и взял с Гриши слово не открывать ее никому до поры до времени… Вы сами, на понятиях строгой чести воспитанный человек, способны ли были вы изменить этому слову, хотя бы для родного отца?

Этот, видимо, натянутый аргумент поколебал тем не менее Павла Григорьевича; он сам так рад был бы обмануться в своих предчувствиях!..

– Вы полагаете это? – раздумчиво и тихо промолвил он, и складки наполовину разошлись на его сморщенном лбу. – Да, Гриша честный малый… но этих-то и легче всего опутать, Борис Васильевич! – скорбно вырвалось у него из груди. – Вы слышали в последний раз, какую чушь он нес о каком-то «буржуазном заедании», об эксплоатации бедного богатым, и так далее?

– Знаете что, – сказал Троекуров, – пришлите его ко мне на днях. Он ко мне расположен и по годам ближе ко мне, чем к вам или к дяде. Я потолкую с ним и допытаюсь, насколько тот негодяй мог иметь серьезно, вредное влияние на него. А вы пока наблюдайте за ним издалека, не показывая ему и вида, что вы подозреваете его в чем-нибудь. В противном случае он съежится, уединяться станет, чуждаться вас…

– Да, да, – закивал одобрительно Юшков, – уж это чего хуже!.. Я не страшилищем, я… другом хотел ему быть всегда… И вдруг какой-нибудь… Скверные времена начинаются, Борис Васильич! – воскликнул он, не договорив предыдущего. – Читаешь вот иной раз, что теперь в журналах пишется, отвратительно! Проповедь какая-то безумная… Ну-с, а теперь пойду к вашим барыням чай пить с ромом, – заключил старый моряк, с видимым над собой усилием переходя на веселый тон.

После чая он тотчас же уехал.

Жизнь во Всесвятском приняла по наружности свое обычное, мирное течение… Но она была, увы, уже несомненно возмущена внутри – и это чувствовалось теперь каждым из трех участвовавшим в ней лиц. Словно какая-то зловещая птица пролетела между ними, задев каждого из них своим темным крылом. Более всех сказывалось это в душевном состоянии Александры Павловны Троекуровой – и тем глубже, чем менее способна она была дать себе отчет в том чем-то неосязаемом, что теперь как бы ходило кругом нее и ткало незримую сеть на гибель ее столь еще недавно безмятежного, бесконечного счастия. Муж был все так же ласков, добр, предупредителен к ней – но это было уже «не то, не то», говорила она себе… даже не говорила, не решилась себе сказать, но чуяла каким-то особым, глухо ноющим, как в первые минуты зубной боли, внутренним нервом. Он так же приветливо улыбался и целовал ей руку, когда она входила в его покой и припадала к нему на диван, осведомляясь о «его ноге», но руку эту он не удерживал теперь подолгу в своей, как бывало, но в улыбке его, но в этом «все так же милом» моргании его глаз, направленных на нее, недоставало того «незабвенного», прежнего выражения нежной, «всю ее охватывавшей» страсти… К тому же «эта тайна», которую она угадывала и которую «никто не хотел открыть ей», относительно того, что действительно тот «отвратительный человек, решившийся нанести удар Борису!» Она слышала от него, от мужа, что это был «дерзкий парень», вздумавший крикнуть крестьянам, что посредник их обманывает, и что, когда Троекуров кинулся схватить его, он пустил ему палку в ноги, – «и все». Но Александра Павловна в тот же день узнала от няни, что это был «какой-то переодетый» и что подвязанная борода его осталась в руках «конюшего» Скоробогатова, – и побежала снова к мужу за новым объяснением, но он «с видимым нетерпением и неохотой» ответил только: «Может быть, я не обратил внимания», и она более не смела уже возобновлять с ним речи об этом: так очевидно было для нее, что «это ему неприятно»… А между тем для нее было ясно: «если переодетый, – значит, не мужик, значит, какой-то неведомый, опасный враг»… Узнав, что он «убежал», она вся сомлела от ужаса: «Он может явиться опять, может опять… Кто же этот враг, кто же он?..» И, что хуже того, она догадывалась, имя его было известно Борису… и не только ему, но и Кире, но и ее собственной горничной Анфисе, женщине, она знала, искренно преданной ей и которой она вполне доверяла. Она это прочла в смущении, на миг пробежавшем по их лицам, когда она в первый раз начала с ними об этом говорить, убедилась из того упорства, с которым обе они видимо отклоняли всякий дальнейший разговор с нею о предмете, так тревожно занимавшем ее. «Для чего же скрывают от меня то, что известно всем другим?» Десять раз на день просился у нее этот вопрос на язык, и готова она была, стоявшим в горле рыданием, кинуть его прямо мужу, потребовать от него ответа, «решительного» ответа…

Но она, повторяем, – она не смела. Он и так, казалось ей, «не то недоволен, не то скучает» ею. Он не любит «посторонних разговоров, когда занят». А занят он теперь весь день – и все с Кирой: она у него теперь «вместо секретаря»… «Ах, эта Кира!..»

Ну да, Сашенька это знает, она гораздо умнее, образованнее ее; «она все знает»; она там, в Сибири, у отца, «приучена все дела вести». А теперь письмоводитель Бориса Васильевича заболел, как нарочно, горячкой, и она, Кира, взялась исправлять его должность, распечатывает пакеты, и бумаги пишет, и «входящую какую-то ведет»… А вечером газеты и журналы ему вслух читает. Он теперь не может обойтись без нее; он принужден день-деньской лежать с протянутою ногой на своем диване, а она распоряжается за него в его кабинете, как у себя в комнате: пишет за его столом, раскрывает его ящики, роется в его бумагах… Конечно, сама она, Сашенька, всего этого не может, да и некогда ей делать: у нее двое детей, она кормит, да и, наконец, весь дом, «хозяйство» на ее руках… «А все же, все же это ужасно!..»

Но княжна Кира со своей стороны не подавала ни малейшего повода двоюродной сестре своей к ревности менее ребяческого свойства (и та вполне сознавала это в спокойные минуты и мучилась этим сознанием и, впадая в другую крайность, относилась к княжне тогда с преувеличенною, несколько даже надоедливою нежностью). Она действительно делала у Троекурова «все это», что жена его почитала себя неспособною делать: она была у него «за секретаря», за лектрису… Но весь ее облик, весь ее обиход говорили в то же время, что она исполняет все это единственно как долг, на который обязывают ее и родство, и немощность человека, под кровом которого находила она приют, и простое, наконец, желание какого-нибудь для себя занятия, дела… Тот «непостижимый» (она это усиленно доказывала себе внутренно) порыв, кинувший ее в первую минуту к его ногам, она заставит его забыть его: – к этому направлены были теперь вся мысль ее, вся ее воля. «Он и подумать не должен сметь»… – начинала и не договаривала она в гордой душе своей… И тщетно допрашивали теперь бедные глаза ее досадливо и тревожно прижмуривавшиеся на нее глаза Троекурова; она даже не отворачивала их, она глядела на него в свою очередь, как бы спрашивая: «Чего вам надо?» Она не искала, но и не избегала оставаться с ним вдвоем: все равно, она была «уверена в себе». Вдвоем ли или при Сашеньке – она одинаково умела отклонить всякий намек, всякий мотив к разговору, чуждый делу, которое «докладывала», или прямому содержанию книги, которую читала она ему… «Вы чиновник, а не женщина, княжна!» – вырвалось у него неудержимо однажды под впечатлением этой ее безучастности. Она не отвечала и только усмехнулась довольною, словно торжествующею улыбкой… Он все это видел, замечал – и недобрые ощущения вызвало это в нем. Старый человек пробуждался где-то в его внутреннем я, с былыми его привычками и жаждой борьбы и победы, с греховностью и соблазнами прежних, давно, казалось ему, отжитых им помыслов. Пригвожденный к своему ложу, лишенный пространства, вольного воздуха, физического здорового движения, вся деятельность его разыгравшегося вновь воображения сосредоточилась теперь на единственно доступном для него предмете развлечения: на этом своеобразном женском существе, с ее кровною красотой и надменным нравом, на «игре», которую, в ее понятиях, затеяла она с ним. «Она дразнит меня, вызывает на бой, – говорил он себе, покусывая задумчиво усы, – ну и посмотрим!..» Его иногда разбирала прямая злость против нее. «Так бы, кажется, схватил ее за руки, что кости захрустели бы, и заставил бы тут же стать опять пред собой на колени, как тогда!..» А рядом с этим он, как двадцатилетний юноша, упивался звуком ее голоса, безмолвным глядением на ее холодное, сосредоточенное, с каким-то каждый раз враждебным к нему выражением отрывавшееся от бумаги лицо – и ничего прелестнее, думал он, не знавал он в жизни этого лица и этого выражения… «Ну, и посмотрим!» – повторял он машинально внутри себя, и какое-то жуткое, не то сладко-томительное, не то скребущее чувство охватывало все его существо.

Его начинала одолевать бессонница… Он не один, впрочем, страдал ею. Тихий ангел сна и вовсе как бы отлетел от барских покоев Всесвятского…

Предыдущая главаГлава 53 из 74Следующая глава