К книге
Перелом. Книга 2Перелом. Правдивая история[1]. Часть третья. XII
70%
Перелом. Правдивая история[1]. Часть третья. XII
52

1-Дантисты базаровской безпардонной вольницы, Собакевичи и Ноздревы нигилизма… их систематическая неотесанность, их грубая и дерзкая речь не имели ничего общего с неоскорбительною и простодушною грубостью крестьянина, а очень много с приемами подьяческого круга, торгового прилавка и лакейской помещичьего дома-1.

В усадьбе Блинова «недоразумения», как выражался он, между ним и его бывшими крестьянами совершенно благополучно устроились. Крусановские круги, окончательно оставшиеся за ним, он согласился разделить на две арендные стати, по 40 десятин в каждой, из которой одну взял Середкин, а другую он отдал в 12-летнее пользование крестьян, со сбавкой с них против Середкина по 10 рублей на круг. Последнее условие положено было занести и в уставную грамоту…

«Таким образом, – говорил Блинов, пожимая руки Борису Васильевичу и глядя на него умильно усмехающимися глазами, – благодаря вашему, можно сказать, вполне авторитетному на этих темных детей природы слову, немыслимое оказалось возможным и невозможное становится действительностью»…

Темные дети природы в свою очередь, получив от него по окончании переговоров красненькую на покупку соответствующего числа ведер водки «грамоту вспрыснуть», были в самом счастливом настроении духа и оглашая воздух благодарственными кликами, «потому как завсегда своих, Блиновых, господ за благодетелев почитали и, значит, и впредь настоящий у них помещик есть»… и так далее.

Купец Середкин, чтобы не отстать от барского примера и для снискания благорасположения недавних врагов и будущих «соседушек» по крусановским кругам, заявил тут же, что он жертвует со своей стороны четыре «ведерышка» на угощение их по окончании косовицы.

Восторг произвело это обещание невообразимый…

– Ну и пора! – даже вздохнул, как вздыхает человек, сбрасывающий тяжелую ношу с плеч, Троекуров, когда этот народ с новыми песнями и ухарским присвистом повалил наконец со двора, a за ним, усердно раскланиваясь на все стороны, выехал и Середкин, со своим приказчиком за кучера.

Ему самому тем временем перебинтовали надлежащим образом и уложили в лубки ногу… И нога эта, и возня с крестьянами, и весь этот перемол лишних слов, потраченных им на увещания, соглашения и угрозы, привели его в нервное, раздраженное состояние. Он велел подавать коляску и, ответив решительным, несколько даже нетерпеливо выраженным несогласием на любезное настояние хозяина позволить проводить его «на всякий случай» до Всесвятского, поспешно простился с ним и уехал.

– Потемкиным ведь тоже глядит, барич! – сказал себе под нос Блинов, стоя на крыльце, до которого проводил его, и глядя прищурясь ему во след…

И он презрительно усмехнулся, тотчас же сообразив, «как нелепы подобные потемкинские замашки при общем нивелирующем духе нашего века» и насколько «мировоззрение подобного барича ничтожно пред трезвым взглядом просветленного наукой реалиста-мыслителя».

– Семен Петрович, – отнесся он к исправнику, стоявшем на дворе в нескольких шагах от крыльца и занятому весьма, видимо, озабочивавшим его разговором с мужиком, сотским, которому поручено было им привести с лугов арестанта, – я умираю с голоду, да и вы тоже, полагаю. Пожалуйте, у меня денщик мастер битки готовить.

– Сейчас, сию минуту, – торопливо и не оборачиваясь отвечал тот.

Блинов сидел уже за столом пред тарелкой окрошки, когда Факирский, все так же озабоченно и морщась, вошел в столовую и без слов опустился на место насупротив его.

– Э, да вы туча-тучей! Что случилось? – спросил хозяин.

Исправник повел на него вкось глазами и не то просительно, не то смущенно сказал:

– Вас не затруднит, полковник, приказать послать от стола чего-нибудь поесть этому… молодому человеку?..

– Какому? – вскликнул, не понимая в первую минуту, Блинов.

– Которого арестовал я… в лугах… Я велел посадить его тут у вас в пустой кладовой…

– Да, да… Я прикажу… A что он за человек? Я его, признаться, и не видел-то хорошенько… Троекуровым этим заняты все были…

– Человек по-видимому развитой… как мы с вами, – пролепетал не сейчас исправник, продолжая не глядеть на своего собеседника.

Тот понял с первого намека. Он быстро вскинул вверх голову и засиял взором:

– Что вы говорите! Не бродяга, значит, не мужик он?.. Студент, а?..

Он понизил голос до шепота:

– С социальными целями?.. Я знаю, по Волге идет теперь у них пропаганда… Так это один из таких, полагаете?

– Очень похоже, – как бы против воли падали слова с губ Факирского, – мы с вами прибежали на место, когда он уже был схвачен… Кучер посредника, грубый, как все эти люди, цапнул его прямо за бороду… борода оказалась фальшивою… И что очень странно, как я узнал сейчас, и кучер этот, и его барин знают, кто он… и не назвали. И, как оказывается далее, он, этот молодой человек, проживает уже несколько времени в здешней стороне. Крестьяне, вы слышали, по врожденному в них страху к нам, полиции, и к суду, заверяли хором, что никогда не видали его, a в действительности многие и не раз встречались с ним – одет он был не крестьянином – в окрестностях одной соседней вам деревни, Быкове, где он, по-видимому, и имел пристанище у тамошнего землевладельца Троженкова, знаком он вам?

– Нет, – быстро и тоном сожаления отвечал хозяин, – не имел случая сойтись с ним нигде. Говорят, человек необыкновенно умный и вполне прогрессивный!..

– Д-да-с, – иронически и незаметно для себя, все далее и далее увлекаясь на откровенность, пропустил исправник, – он состоит даже у нас под тайным надзором, как подозреваемый в доставлении корреспонденции в газету Колокол.

– Вот как! – засмеялся его собеседник. – И что же вы, по своей обязанности, должны в известные сроки доносить о нем начальству?

– Что же мне доносить? Писем он мне своих не показывает, да и по почте их, вероятно, не посылает. Так мне, если б я и расположен был к инквизиторскому образу действий, нет и почвы на то… Впрочем, и начальство, – промолвил усмехаясь Факирский, – надо отдать справедливость, нисколько не отличается фанатизмом по этой части.

– Что правда, то правда! – вскликнул, потирая радостно руки, Блинов. – Наши правящие сферы, вообще говоря, отличаются самою похвальною толерантностью. Нельзя-с, против духа века ничего ведь не поделаешь!.. Хотя, – промолвил он наставительно, лукаво подмигивая при этом, – начальство никогда не следует баловать хвалой, a держать его, напротив, всегда под страхом, что оно недостаточно либерально действует. В этом настоящая политика людей движения… Ну-с, a что же ваш… молодой человек? – перебил он себя. – Говорили вы с ним?

– Немного успел, a говорил…

– Что ж он?

– Он проголодался прежде всего… и выразил мне даже это несколько бесцеремонно, – добавил с легкой гримасой Факирский.

– Как так?

– Да просто: «Дадут мне, говорит, жрать или нет?»

– Ах, Боже мой, – вскинулся вдруг Блинов, как бы мгновенно испуганный неудовольствием человека, способного так энергически выражать свои желания, – да прикажите поскорей пригласить его сюда. Он с нами и пообедает… Денщику я прикажу поставить все блюда на стол и убираться на кухню… a то, знаете, старосолдатские понятия: как, мол, это господа с арестантом… Ну, a тут мы на свободе, en trois2, частным образом…

– Д-да… Что же, таким манером можно, – после легкого колебания согласился и исправник.

Через несколько минут в передней раздались тяжелые шаги, и в отверстие полураскрытых половинок двери в столовую просунулась голова мужика, сотского:

– Привел, ваше благородие, – доложил он как бы с таинственностью, отыскав глазами исправника.

– Хорошо, давай его сюда!.. А сам можешь идти…

– Там на кухне тебя накормят, любезный, я приказал, – поспешил прибавить со своей стороны хозяин.

– Много благодарим, ваше…

Низко нагнувшаяся за этими словами голова исчезла, и на место ее, широко откидывая дверь рукой, выступила знакомая нам белобрысая и самоуверенная фигура Иринарха Овцына в красной кумачовой рубахе на выпуск и пестрядевых портах, всунутых в мужицкие смазные сапоги. Облик его в этом виде нисколько не отличался от наружности первого попавшегося фабричного, но подполковнику Блинову стоило только взглянуть на него, чтоб утвердиться в предположении, что это «само собой не рабочий, а некто, по всей вероятности, очень интересный…

– Запри за собой двери! – крикнул он, глядя чрез голову вошедшего сотскому, не успевшему еще уйти из передней.

Руки в армяке поспешно выставились оттуда, потянули к себе половинки и защелкнули их.

Блинов привстал и поспешным движением руки пригласил арестанта подойти к столу. Он глядел на него во все глаза с явно сочувственным, чуть не почтительным любопытством.

– Вы не обедали? – спросил он, поощрительно улыбаясь, и, не ожидая ответа, – так не угодно ли… без церемонии, вот место!

Овцын, безо всякой уже действительно церемонии, захватил стул по пути, подтащил его к столу, опустился на него и, подняв со скатерти глубокую тарелку, потянулся с нею без слов к хозяину за окрошкой.

Тот, все с такою же поспешностью в движениях, налил ему суповою ложкой доверху ее.

Иринарх завладел большою горбушкой домашнего ситника и, жадно откусив от него, принялся хлебать из тарелки.

Хозяин и исправник, молча, с жалостливым выражением на лицах, глядели на арестанта, как бы не решаясь сами приняться за другое блюдо, пока он не кончит.

– Это теперь следует, а? – произнес тот, отставляя опорожненную тарелку и тыкая пальцем на блюдо битков, стоявшее на противоположной стороне стола.

Блинов пододвинул его к нему.

– А вы, Семен Петрович? – спросил он.

Факирский улыбнулся своею мягкою улыбкой:

– После, после!.. Дайте вот этому молодому человеку утолить свой голод… я успею.

– Да-с, это вы правильно сказали, – хихикнул Иринарх, наваливая себе на блюдо, – голод у меня волчий: отца родного сожрал бы, кажется, в эту минуту, не говоря дурного слова… С завтрака, ранним утром, как вышли стакан чаю да яйца три вкрутую съел, ни маковой росинки во рту не было до сих пор…

– Вы у господина Троженкова в Быкове завтракали? – спросил нежданно исправник.

Овцын кивнул машинально головой – но вдруг, опомнившись, обернулся на него злым и нахальным взглядом:

– С чего ж вы это взяли?

Факирский слегка прижмурился:

– Имею основание полагать.

– А я как же ваш вопрос понимать должен? – хихикнул опять Иринарх, жуя во весь рот рубленое мясо битков. – Для плезиру что ль своего спрашиваете или формальный мне допросный пункт ставите?

Подполковник Блинов почел своим долгом хозяина предупредить дальнейший «неприятный разговор»:

– Позвольте вас уверить, что в настояшую минуту, у меня за столом, ничего формального быть не может, и я настолько знаю Семена Петровича, что он никогда не решится злоупотребить своим положением относительно вас… Вы, впрочем, сами это заметить, кажется, можете, – прибавил он с видом достоинства.

Арестант повел на них обоих снисходительными глазами:

– Что ж, – уронил он, – не знаю, что дальше, а пока вы кажетесь мне довольно порядочными людьми.

Факирский дернул бессознательно плечом и глянул исподлобья на Блинова, как бы говоря: «Ведь эта аппробация и не к месту, пожалуй!..»

Блинов весело и самодовольно засмеялся:

– А ведь это так, Семен Петрович? Ведь мы с вами действительно «порядочные люди»… Я лишь сегодня имел случай с вами познакомиться, но я достаточно опытен, чтобы распознать сразу тот уровень развития, на котором стоит та или другая натура… И я, конечно, не ошибусь, сказав, что вы человек новых убеждений и умеете ценить их в других, – подчеркнул он.

Факирский склонил голову, покраснел слегка и как бы про себя:

– Новых? – повторил он. – Не знаю, как сказать… Убеждения свои я вынес еще с университетской скамьи.

– Студент бывший? – коротко промолвил Иринарх, продолжая жевать и не глядя на него. – Это хорошо!

– И вы тоже? – обратился к арестанту тоном добродушного лукавства Блинов.

– Что «тоже»?

– Студент.

– Много знать будете – скоро состареетесь, – отрезал тот.

Он вдруг откинулся в спинку своего стула, взглянул в упор в глаза хозяину и засмеялся:

– А любопытно было бы знать вам, признайтесь, кто индивидуй сей, которого вы, как «либерал» что ли или просто от скуки, пригласили сотрапезовать с вами теперь, любопытно, а?

– Я у вас тайн ваших не допытываю, – с невольною досадой и вспыхнув весь, проговорил ученый офицер.

Овцын, не переменяя тарелки, наложил на нее с близстоявшего блюда большой кусок индюшки и продолжал насмешливо:

– А я бы открыл вам, право, открыл… Да нельзя… А вы вот самого его, посредника, спросите, – нежданно добавил он.

– Посредника? Бориса Васильевича Троекурова то есь? – спросил Блинов, переглянувшись с исправником. – Он знает, кто вы?

– Знает, и вам известно, что он это знает, – подчеркнул Овцын, перехвативший этот взгляд, – только вам от этого не легче: он не скажет.

– Почему вы так положительно утверждаете?

– А потому что!.. Попробуйте его спросить. Увидите!

– Как же это следует объяснить, можно вас спросить? – озадаченно проговорил Блинов, чрезвычайно заинтересованный.

– Как? А так, что уж чересчур презрения в нем много.

– К кому?

– Да ко всем, – злобно прошипел Иринарх, – к нему вот (он кивнул на исправника), потому что он полиция; к вам, потому что вы из-за лишних ста рублей готовы с мужиком до смерти тягаться; к мужику – за то, что он плебей и сермяга; ко мне…

– К вам же за что, к вам? – с язвительною усмешкой подгонял его Блинов, серьезно уколотый тем, что сказано было Овцыным о мотивах презрения Троекурова к нему, Блинову.

– Ко мне-с… потому что я на него, магната и сердцееда, не со шпагой или пистолетом, а с палкой вышел… Потому, – судорожно кривя губы, добавил Овцын, – что большой барин этот разоблачений моих боится и воображает подкупить меня великодушием… или доконать этим своим презрением.

Слушатели его невольно переглянулись еще раз. Какое-то болезненное ощущение сказалось на лице Факирского: он понял, что речь шла теперь о какой-то «семейной драме», и что, «какова бы она ни была», и кто бы ни был сам этот «молодой человек», он поступает «неблагородно», намекая на нее при людях посторонних.

– Из ваших слов, – холодным тоном сказал он под этим впечатлением, – следует, кажется, заключить, что мотив, побудивший вас нанести увечье посреднику Троекурову, есть просто чувство личной мести?..

Иринарх быстро вскинул на него глаза:

– Ну-с, это бабушка надвое сказала… Во-первых-с, я был на это вызван, коли уж дело идет о «чувствах», хотя бы уже просто чувством самозащиты. Прет на тебя прямо человек с очевидным намерением насилия, тут уж инстинкт самый…

Он не договорил и покраснел, мгновенно вспомнив встречу свою утром с Троекуровым, где «инстинкт» его сказался в том, что он выронил палку из рук и закрыл лишь ими свое исполосанное лицо…

– Наконец тут могли действовать и другие мотивы, – уронил он с губ, злобно скривившихся опять от этого воспоминания.

– Действительно, – так же холодно сказал исправник, – крестьяне показывают, что вы возбуждали их против посредника и вообще помещиков, говорили им, что вся земля должна им принадлежать.

– Ну-с, а вы-то как же? – перебил его резко арестант, подымая вилку вверх и покачиваясь на своем стуле. – Вот, вы говорите, студент были, человек развитой, как же сами-то вы полагаете, кому должна принадлежать земля: тем ли, кто обрабатывает ее и обливает своим потом, или всяким родовитым тунеядцам-собственникам, эксплуататорам народа?

Факирского огорошил этот неожиданный, поставленный ему ребром вопрос. Ответить на него утвердительно значило отрицаться ему ото всех тех идеалов будущего «человеческого братства», которым он оставался верен мечтательною мыслью с университетской скамьи… Он, не находя ответа, только отвернулся и неопределенно пожал плечами.

Подполковника Блинова вопрос будто испугал даже. Он почел необходимым как можно скорее заявить, что по отношению к нему лично не может даже существовать никакого подобного вопроса:

– В самом принципе собственности лежит величайшее беззаконие, – произнес он с высокомерною улыбкой, как бы уже по адресу кого-то воображаемого, не разделяющего с ним такого убеждения, – это давно и неотразимо доказано Прудоном3 и обратилось в настоящую минуту в аксиому социологической науки. Дело заключается, по-моему, лишь в большей или меньшей степени применимости в данную минуту новых, реальных начал к практике жизни человеческих обществ, воспитанных на вековой рутине, унаследованной от произвольных воззрений римского права на владение землей. Ведь с этим все-таки приходится пока считаться…

– Да-с, – не давая ему продолжать, возразил Овцын, – как если сам в себе силишки не чувствуешь, так тут и начнешь гадать, как старая баба на картах: выйдет, не выйдет… Вы, видно, и Добролюбова-то никогда порядочно не читали? – уже совсем презрительно уронил он.

– Я-с? Я-с не читал Добролюбова? – в силах был только пропустить Блинов сквозь горло, задыхаясь от негодования за такую обиду.

– А, читали, – хладнокровно вымолвил Иринарх, – так вам там наперед и ответ написан.

– Какой ответ такой?..

– Очень простой: «Если, – говорит он, – общественные отношения не удовлетворяют стремлениям, сознаваемым вами, – подчеркнул Овцын, – то, кажется, ясно, что требуется коренное изменение этих отношений. Сомнения тут никакого не может быть. Почувствуйте только, как следует, право вашей собственной личности на правду и на счастье, и вы самым неприметным и естественным образом придете к кровавой вражде с общественною неправдой»… Заметьте-е, кровавой! – мрачно повторил Овцын, подымая палец кверху. – «И тогда, и только тогда», – прибавляет к этому гениальный критик, «можете вы с полным правом считать себя честным человеком!..»

Блинов опустил глаза; он чувствовал себя уничтоженным: он проглядел или не помнил этого места у «гениального критика». Такое место!..

– Я это помню, – вмешался в разговор Факирский, – но при всем моем уважении к цитуемому вами публицисту я с ним в этом далеко не могу согласиться и имею в этом случае за себя историю. Не «враждою и кровью», a любовью и мирною проповедью восторжествовало Евангелие над языческим миром.

– Ну-с, a Коран-то как? Мечом и огнем! – воскликнул, мгновенно встрепенувшись, Блинов, заметно ища в выражении лица Овцына одобрения этому своему возражению. – На историю не ссылайтесь, Семен Петрович, осечку дадите!

Арестант повернул голову в сторону исправника и снисходительно улыбнулся:

– Вы, я вижу-с, все еще жорж-сандовскими идиллиями изволите проклажаться? Meunier dAngibaut4 и прочая…

Факирский почувствовал себя в свою очередь уколотым таким намеком на его отсталость:

– К чему тут Жорж Санд, – хмурясь возразил он, – возьмите хоть Базарова Отцов и детей: он презирает старый порядок, да и протестует против него всем складом мысли своей и деятельности. Это тоже проповедь, но «кровавого» я в ней ничего не вижу.

– Ну что ваш Базаров! Кисляй! – отрезал Овцын.

– Базаров-с! – с некоторым даже ужасом воскликнули на это оба его собеседника.

– Известно, постепеновец! Улита едет, когда-то будет… A время терять нечего, нам не Базаровы нужны-с теперь, a Инсаровы5, понимаете, русские Инсаровы, люди, которые, кроме своей прямой задачи, ничего бы не видели и не допускали, бестрепетные люди, способные скинуть с себя последнюю гниль старых понятий, всего, – говорил, окончательно расходившись Иринарх, сверкая глазами, – все то, что тупое большинство называет «добром», «справедливостью», «культурой», «свободой» и так далее, все эти давно отжившие бредни в роде «чести», «самолюбия», «вежливости», «сострадания», «благодарности», «великодушия» (он захлебывался от слов, притекавших к нему на язык), – и знали бы только одно, что старый мир весь без остатка подлежит ломке и, не щадя ни своей, ни чужой жизни, шли бы на эту ломку, пуская для этого в ход все зависящие от них средства… И народились уже эти люди, и уже действуют-с, делают свое дело, и наступление настоящего дня в России совсем не так неизмеримо далеко, как вы, как вообще у нас привыкли думать… Зарубите себе это на носу, господа! – нахально и с мрачно насупившимися бровями заключил Иринарх и, взяв тут же со стола лежавший на нем портсигар исправника, вынул из него папироску и закурил спичкой, шаркнув ее о салфетку.

Подполковник Блинов, не отрываясь, и с тайною завистью глядел на него. «Вот она где, сила-то, вот они настоящие!» — говорил он мысленно… Проговоренные сейчас слова были ему не новы; слова эти печатно, с дозволения цензуры, расходились в те дни по всей России. Более того, он знал лично тех, кем и у кого сочинялись они. Но только теперь получали они для него действительное значение. Из области кабинетных теорий они перешли уже в живое дело, чуял он, – «и из-за такого дела человек рискует каторгой, и не думает вместе с тем о ней, и громогласно заявляет об убеждениях, которые ведут его к ней, и глубоко верит в их торжество… Да-с, вот это сила, вот это действительно все перевернет!» – повторял он, сознавая внутренно себя самого «реально» ничтожным пред этою действительно «реальною силой»…

Факирский глубоко задумался… Он себя издавна почитал в душе «социалистом»; он питал благоговение к «Петрашевцам»6 и в течение многих лет собирал в особый, тщательно припрятываемый альбом портреты их в копиях, которые перерисовывал собственноручно, как только представлялся ему на это случай… Но никогда, никогда ни они, ни Белинский – вспомнил он «учителя», – не согласились бы на «пропаганду мечом и огнем», как выражается «этот полковник, цитирующий и Прудона, и Коран, и которому нужна была угроза посредника, чтобы заставить его уступить сотню рублей на пользу не знающим «где тяпнуть» крестьянам»…

– Вы знаете ***? – спрашивал между тем хозяин арестанта, называя по имени и отчеству одного весьма известного тогда сотрудника «толстого» петербургского журнала, пользовавшегося наибольшим распространением в России той эпохи.

Тот только плечом дернул, словно говоря: «Еще спрашивает!»

– А вы? – сказал он.

– Знаю-с. Он очень близок с товарищем моим по заведению, полковником Окончиковым. Сборник вместе издавали…

– Знаю-с, – протянул в свою очередь Овцын и значительно улыбнулся, – *** в крепости7, как вам вероятно известно.

– Д-да, – вздохнул Блинов и развел руками, – такой человек, вождь, который так много мог бы еще сказать!.. И если вдруг его в Сибирь…

– Ничего-с, вызволим! – не дав ему договорить, отрезал Иринарх и полез за новым куревом в портсигар исправника.

Трапеза давно кончилась: стемнело, и денщик хозяина, старый, обросший до глаз волосами служивый, сердито каждый раз оглядывая на ходу спину «жулика», сидевшего за одним столом с «господами», убрал посуду, принес две зажженные свечи в старинных высоких шандалах и заменил, по приказанию барина, выпитую бутылку вина бутылкой старой вишневки из оставленного стариком Блиновым своему наследнику довольно порядочного погреба. Вишневка оказалась отличною; денщик отослан был снова из комнаты, и разговор завязался опять.

Он перешел теперь на почву общих рассуждений, – столь любезных вообще беспочвенной натуре так называемого русского «интеллигента».

Не обойден был ни один из тех трескучих «вопросов», о которых в те дни бряцала во все кимвалы свои русская журналистика… Ученый офицер-«академист» и неведомый ему, но все более становившийся для него «интересным» молодой человек оказались по большинству этих вопросов вполне единомышленными «в принципе», расходясь лишь в некоторых частностях. О «теософической задаче»[81], о «почтенном тезисе» (под этими выражениями на языке «нового слова» разумелось бытие Бога и вера в него) упомянуто было лишь вскользь, так как об этом и в самом деле стоило ли много говорить! Подполковник Блинов вспомянул только кстати о «замечательном своею ограниченностью Вольтере», верившем в этот «тезис»; а Иринарх Овцын, комически воздев очи к небу, возгласил: «Аллах есть Аллах – как трогательно и похвально!..» Более времени заняло рассуждение о «добре и зле» вообще и о «реальном» разумении этих понятий. Вспомнили при этом остроумное определение одного из апостолов учения, рассуждавшего так: «Когда, говорит дикарь, я ворую жену у других людей, – это добро, а когда у меня воруют, – это зло», – и признали совершенно правильным выводимое из этого апостолом заключение, что «такого основного принципа должен держаться и последовательный реалист». При этом решено было, «что действия человека зависят единственно от его органических условий и от тех внешних влияний, по которым человек поступает непременно так, а не иначе». А следовательно, – торжественно выводил Овцын, – если человек поступал так потому, что не мог поступать иначе, в чем же его вина, где преступление?

– Еще бы, еще бы! – продолжал далее вывод его собеседник, захлебываясь от соревнования, которое возбуждал в нем сильный полет мысли «молодого человека». – Преступления вообще нет, а из этого совершенно уже очевидно, что и «всякий вообще суд нелеп!..»

– Само собой! – аппробовал Иринарх.

Коснулись кстати и воспитания, и положили, что «новым людям» необходимо «поймать таракана», то есть овладеть во что бы ни стало школой, «чтобы упрочить окончательно господство реальных идей над обществом». Подполковник Блинов начал было по этому поводу развивать свою программу «новой» школы, которую полагал устроить «по типу артельной мастерской, на начале самоуправления со своею собственною юрисдикцией», но Овцын обозвал почему-то это «ерундой», и хотя со своей стороны не предъявил другой программы, но Блинов как-то сам вдруг сознался мысленно, что говорил действительно «ерунду» и тотчас же перешел на критику существующей школы, «основанной на начале слепого авторитета, способного убить деятельную силу в самых энергических и гордых натурах».

Иринарх тут даже привскочил и замахал руками:

– Да-с, то, что преподается теперь там, «одна профанация и проституция мысли»… Какой-нибудь «пошляк и мерзавец Цицерон», «блюдолиз Гете» или наш «маленький и миленький господин Пушкин, эта колоссальная неразвитость», – вот «какими элукубрациями8 притупляют в нынешней школе здоровый ум юношества и усыпляют его человеческое чувство»…

Московский студент «Строгановских времен»9 неудержимо проснулся в безмолвно и угрюмо внимавшем до тех пор этому прению исправнике. Он вскочил с места с задрожавшими губами:

– Послушайте, господа, ведь всему же есть мера наконец! Пушкин, Пушкин – «колоссальная неразвитость»!..

И голос замер у него в горле.

– Приговор ему ведь уже окончательно произнесен в нашей литературе, что же делать, Семен Петрович! – с жалостливым снисхождением во взгляде, в тоне голоса обернулся к нему хозяин. – Безапелляционный приговор. Вы помните, конечно?[82]

Факирский махнул рукой, круто повернул на каблуках и судорожно заходил вдоль и поперек комнаты.

А те между тем перескочили быстрым махом от воспитания и «миленького» Пушкина к «женскому вопросу»… У обоих у них даже глаза засверкали заметно ярче прежнего. Это был действительно вопрос из вопросов, овладеть окончательно которым для каждого «настоящего реалиста» представлялось даже гораздо важнее, чем «поймать таракана» – школу. Петербургские авторитеты «нового слова» лихорадочно указывали на него своим адептам, как на главнейшую задачу, к которой должны были они направлять свои усилия. К женщинам, предписывалось на страницах «прогрессивных» журналов, должен быть непременно приставлен развиватель («освободитель» тож). Для большего успеха развивания собственно девиц «лучше всего овдоветь им с одним из пропагандистов женских душ», указывал сам «гениальный» Добролюбов… Подполковник Блинов со своими глазами навыкат и богатырскими плечами имел полное основание почитать себя одним из удачливейших таких «развивателей». Он мог с гордостью сосчитать уже не менее полудюжины требуемых «женских душ», успевших «провдоветь» с ним по всем правилам «нового учения». Иринарх Овцын тотчас же инстинктивно почуял его превосходство над ним с этой стороны и внутренно озлился!.. В тоне, с которым каждый из них говорил теперь о предмете, чувствовались все сильнее диссонирующие ноты. Конечно, как и по предыдущим «вопросам», они не расходились «в принципе» и отправлялись оба равно от известного, «неоспоримого» положения, что «следует изменить пошлый язык морали, но считать падением, если женщина предается полному наслаждению любовью», – и что «брак – вот действительное падение, вот потеря нравственной чистоты и силы». Ho затем являлись подробности, из этого положения истекающие и требовавшие разрешения, как то, например: следует или нет «регулировать отношения лиц, заключающих союзы на начале свободного выбора; имеет ли право та или другая из соединившихся на этом свободном основании сторон требовать себе от другой исключительной верности»; может ли быть «вообще допущено сознательным реалистом чувство ревности», и т. д., и т. д… Блинов относился ко всему этому с какою-то пренебрежительною толерантностью, не допускал «лично» ни верности, ни ревности, но и не отвергал «абсолютно» их raison d’être, a доказывал, что отношения полов не терпят вообще ни регулирования, ни контроля и должны быть вполне предоставлены самой жизни, «с ее законными непоследовательностями и уклонениями от теории, как бы и ни правильна была сия последняя». Говорил, очевидно, человек, равнодушный к тому, как поставлено будет дело, так как по сущности его он при какой угодно постановке уверен в ожидавшем его лично успехе. «Фатовство» это как ножом резало Иринарха при сознании им того страшного фиаско, которое самому ему пришлось потерпеть в попытках «развивания» княжны Киры Кубенской. Он вдруг желчно и резко выступил против «верхоглядства», обнаруживающегося, говорил он, в словах его собеседника, и обозвал их дажо гусарским балагурством, непристойным в серьезных дебатах. Блинов попробовал было возразить, но беспощадный оппонент так и срезал его, объявив, что он, Блинов, обращает «учение реалистов» в проповедь обыкновенного «буржуазного разврата», что ни в каком случае терпимо быть не может, что, провозглашая «принцип свободной любви», реалисты не имели только в виду возвратить «естественным отношениям полов» принадлежащую им по праву «функцию» в человеческом обществе, но еще, и это главное, стремились послужить этим перевоспитанию самого общества на новых реальных началах…

– A знаете ли вы-с, – шипел, кривя губы, Иринарх, – что перевоспитание это должно прежде всего состоять в полном и слепом подчинении высшим целям «реальной истины». Вы говорите о «законных» якобы «непоследовательностях и уклонениях от теории». Этого допустить нельзя-с. Каждый, вступающий сознательно в среду «реалистов», к тому или к другому полу он принадлежит, – все равно должен заранее отказаться от своей субъективной воли и быть готовым беспрекословно и во всякое время пожертвовать своею личною склонностью, если того потребуют эти высшие цели. Поняли теперь-с? Это было ново даже для такого «прогрессиста», как подполковник Блинов. Он пытался отозваться на это шуткой:

– Я, значит, например, сошелся с женщиной и вдруг мне с бухта-барахта скажут: «Кинь ее!» На что и кому может быть это нужно?

– На что-с? – повторил с злобным блеском в глазах Овцын. – А вообразите себе, что для торжества или даже просто для пользы новых идей нужно, например, привлечь какое-нибудь очень влиятельное лицо, и это лицо можно подкупить только женщиною, а эта женщина та именно, с которою вы сошлись. Следует ли или нет вам отказаться от вашей склонности к ней, а ей оставить вас и перейти к тому влиятельному лицу, если только оба вы сознательные и последовательные реалисты? Разве в таком случае это не прямой долг ваш и ее?.. Позвольте, – воскликнул он, останавливая жестом чаемое возражение, – вы поймите, что ведь это не тот «внешний, неведомо кем установленный принцип долга и нравственности», в силу которого какая-нибудь «тупица со звонкою пустотой черепа», вроде Татьяны господина Пушкина, жертвует своим естественным влечением ветхозаветной идее «семейного курятника», а долг гражданский, единственный, который способен и должен признавать «настоящий реалист».

Он смолк – и невольно подался телом назад…

– Это-с… – неожиданно, подскочив к столу, за которым, не подымаясь с обеда, рассуждали наши собеседники, воскликнул Факирский с побледневшим лицом, – это гнусная тирания и мерзость худшая изо всех!..

– А хотя бы и тирания-с! – возразил Иринарх, оправившись от первого невольного чувства смущения. – Или вы полагаете, что для водворения «реальной истины» в общественном устройстве нам нужны западные «говорильни»[83].

Факирский не ответил и машинально повернул голову в сторону входных дверей, за которыми в передней послышались в эту минуту чьи-то тяжелые шаги.

– Кто там? – крикнул громко со своей стороны хозяин.

Дверь полуоткрылась, и в отверстие просунулось бородатое лицо сотского.

– Что тебе нужно?

– Ничего-с… Зашел вот насчет… их, – пробормотал сконфуженно тот, останавливаясь взглядом на арестанте, долгим отсутствием которого из-под его стражи он, видимо, обеспокоился и которого заставал теперь с «цыгаркой» в зубах, развалившегося пред «начальством», – как, значит, поздно, так где прикажете…

– Хорошо, тебе скажут… Погоди там! – не дал ему кончить Блинов.

Мужик скрылся. «Господа» молча переглянулись все трое – и тут же опустили веки.

Этот мужичий голос возвращал их всех к сознанию действительного положения вещей.

Лицо Иринарха судорожно повело. Исправник поспешно вытащил часы из-под борта своего форменного сюртука и так и погрузился широко раскрывшимися глазами в циферблат: стрелки заходили за полночь. Блинов, набрав усиленно дыма из папироски, выпускал его из-под усов тонкою, длинною струйкой, как бы сосредоточившись весь на этом занятии. Никто словно не решался заговорить первый.

– В узилище ввергнуть меня опять отъявился? – начал наконец Иринарх, насилуя себя снова на дерзко-насмешливый тон и глядя в то же время на исправника тревожно забегавшими глазами, кивнул затылком на двери, за которыми скрылся сотский.

– Что же-с, время уже позднее… – заговорил было Факирский, морщась и видимо избегая этих допрашивавших его глаз.

– Семен Петрович, позвольте сюда на минуту!

И Блинов, захватив со стола шандал и указывая взглядом на соседнюю со столовой комнату, быстрым шагом направился к ней.

Факирский безотчетно доследовал за ним.

Они вошли в бывшую гостиную старика Блинова, квадратную горницу, с фамильными, каким-то богомазом писанными портретами и дряхлою мебелью из корельской березы.

Хозяин, уведя гостя в дальний угол, пригласил его жестом присесть и, поставив шандал на близ стоявший стол:

– Как вы думаете быть с ним? – шепотом спросил он.

– Как? – озадаченно повторил исправник. – Моя обязанность…

– Д-да… Завтра, значит, в острог?

Факирский без слов приподнял только плечи.

– Послушайте, – воскликнул вдруг тот, – ведь это черт знает что, однако!.. Вы говорите «обязанность»… Я понимаю, вы занимаете казенную должность, получаете жалованье… Каждому буар-манже10 надо. Но ведь вы развитой человек, читали хорошие книги…

– Так что же что читал? – уныло поднимая глаза, промолвил исправник.

– А то-с, что вы знаете, как и я, что нельзя карать человека за убеждения…

Факирский ёрзнул на стуле:

– Тут уже не убеждения, а факт… Вы сами знаете, что произошло там, на лугах…

– Знаю-с, – быстро возразил Блинов, спеша воспользоваться доводом противника на пользу собственной своей аргументации, – и если сами вы ставите вопрос на голую почву факта, так я позволю себе вас спросить: кому будет от того легче, что этого молодого человека «ввергнут в узилище», как остроумно выражается он, засудят его, сошлют?.. Ведь одно из двух: или он будет подлежать ответственности за возбуждение крестьян против помещиков – и тогда вам придется привлечь к делу и этих мужиков… с которыми я только успел согласиться… а, следовательно, ни от них, ни от меня вам за это спасибо не будет. Или главный мотив должен состоять в увечье, понесенном от него Троекуровым: так ведь тут, – протянул, значительно подмигивая, говоривший, менее всего, кажется, будет вам благодарен тот, кто его донес… Мы не знаем, кто этот молодой человек, но как из его собственных слов, так и из странного умолчания об его имени со стороны Троекурова явно можно заключить то, что у них есть какие-то личные счеты… Двоюродный мой брат Ашанин, которого между прочим нет почему-то до сих пор, – примолвил он вспомнив, – был не далее как вчера в троекуровском Всесвятском и рассказывал мне, что там находятся две прелестные дамы: сама жена Троекурова и двоюродная ее сестра, княжна какая-то… Вам как юристу известна вероятно старая апофегма11: «Ищите женщину!» Одна из этих двух барынь, если не обе, держит ключ этой загадки, не сомневаюсь, – заключил, лукаво ухмыльнувшись, подполковник.

– У меня, – сказал на это раздумчиво исправник, – есть показание одного крестьянина, бывшего сегодня утром свидетелем, как Троекуров, встретив его на дороге с Троженковым, заставил его выйти из экипажа и съездил тут же нагайкой по лицу… Вы заметили у него две совсем еще свежие борозды?

– Вот оно что! Я все время глядел на эти рубцы и объяснял себе так, что он там в свалке нарезался на что-нибудь… А это наш здешний лорд собстванными руками изволил… Что же это за феодализм, за плантаторство! – восклицал Блинов, преувеличенно вскидывая плечами. – И, заметьте-с, какая низость вместе с тем: насилие над человеком, который, находясь, так сказать, в исключительных обстоятельствах, не может даже прибегнуть ни к чьей защите…

– Не нравится мне этот господин, – уронил как бы нехотя Факирский, поведя головой по направлению столовой.

Блинов, все время стоявший пред ним, поспешно притянул к себе теперь ногой стул, опустился на него прямо против исправника и, притронувшись рукой к его колену:

– Сила, почтеннейший, сила! – прошептал он веским шепотом. – Это один из тех, кому принадлежит будущее, ближайшее будущее, я вам говорю! Вам, я понимаю, несколько резка может казаться в нем эта… эта, так сказать прямолинейность и смелость в выводе идеи до самого крайнего ее выражения. Но что же делать-с!

Наш подполковник развел широко руками и вздохнул вздохом, похожим на свист, – мы с вами так прямолинейны быть не можем, мы люди связанные, носим оба царскую ливрею, принуждены постоянно к поблажкам, к уступкам безобразному порядку и предрассудкам существующего строя общества. А они-с, они порешили с этим строем, они жертвуют собою на борьбу, на «кровавую» – вы слышали – войну с ним. Они, – уже захлебывался Блинов, – они передовики, знаменосцы, миссионеры, избранники, «соль земли-с»!..

И он раскашлялся во всю грудь ото всего этого потока слов, бешеным каскадом выливавшихся из нее.

Молча и печально внимал им его собеседник. Нет, эти слова не убеждали его, и вся его совесть, все, что состояло здорового в его разуме, протестовало теперь против них. «Избранник», «соль земли» – этот нахал! «Сила» – эта дерзость мальчишеского языка, эта проповедь варварского, тупого разрушения! Что же это за призраки, за ложь, за туман! Вся эта сила в бессилии тех, кто признает ее, кто хочет признавать, кто юлит и раболепствует пред ней, как этот петербургский военный академист… кто, как сам он, он, Факирский, лелеял «мечтой» торжество тех «идей», которых этот господин является теперь «крайним выражением»! Не сам ли он еще сегодня утром в разговоре с Ашаниным указывал на «идущую из русского народа силищу в лице Базарова? Отчего же вдруг теперь такое в нем сомнение и отвращение к ней? – спрашивал он себя со внутреннею тоской… Он «непоследователен», сознавался он; и ему становилось и жутко, и совестно, и больно… Тот платонический «социализм», которым тешилась смолоду его мысль, – кто же виноват, что он этого но допускал, не предвидел, не понял? – так вот чем должен он был разрешиться на русской, родной почве и чем звучит он в устах этого «мальчишки, этого «нахала»!..

– Так как же вы полагаете, Семен Петрович? – пробудил его от скорбного раздумья голос откашлявшегося наконец Блинова.

– Насчет чего? – рассеянно спросил он, подымая голову.

– Да насчет… нашего «молодого человека»? – подчеркнул опять шепотом тот.

Исправник нахмурился.

– Могу вам повторить лишь то же, – сухо проговорил он, – я должен исполнить свою обязанность.

– Это не современно, Семен Петрович! – ухмыльнулся только на это ученый офицер.

– Почему «не современно»? – изумленно повторил Факирский.

– Потому что это отжившие, не выдерживающие здравой критики понятия, a следовательно, как прекрасно это замечено было в одной статье Русского Слова12, «всякие толки о них суть праздной мысли раздражение»[84].

– Ну-с, это как вам будет угодно! – сказал, подымаясь, Факирский…

Тот удержал его рукой:

– Это ваше последнее слово, значит? Вы человека хладнокровно, бесчеловечно хотите под каторгу подвести из-за того, в сущности, что вам «не нравится» то, что сами вы вызвали его высказать вам?

– Вы, не я, вызывали его на это! – воскликнул, покраснев до ушей, молодой исправник.

– В вашем присутствии. Он будет иметь полное право сказать, что мы с вами устроили ему здесь полицейскую ловушку.

Факирский опустился снова на стул:

– Что вы, наконец, от меня хотите? – вскликнул он с каким-то отчаянием.

– Отпустите его!.. Я вам уже говорил, никто не заинтересован в его задержании… Он не останется в вашем уезде, само собой…

– Не могу! – уронил еле слышно исправник.

Блинов наклонился к самому его уху:

– Так не мешайте ему уйти!

Тот растерянно только взглянул на него.

– Вы останетесь в стороне, я все беру на себя, – торопливо объяснял Блинов, – велите сотскому отвести его опять в кладовую, запереть и лечь у двери… Понимаете, у двери, a не с ним в кладовой… Да? – утвердительно, не сомневаясь уже в его согласии, проговорил подполковник и кинулся с места в столовую.

Факирский махнул беспомощно рукой… «Вот оно, вот где сила их!» – беззвучно лепетали его уста.

А Блинов между тем, подбежав к сидевшему все на том же месте Овцыну, который, видимо, возложив на него все свои надежды, ждал его с горящими тревогой глазами, быстро проговорил ему, направив в свою очередь осторожный взгляд на оставшуюся непритворенною дверь в переднюю, где ожидал сотский приказа «насчет арестанта»:

– В кладовой, в хламе, найдете лестницу к люку на чердак; там слуховое окно на крышу; а оттуда по водосточной трубе сейчас же… Но уезжайте из этих мест, и вообще… осторожней!..

– Миссия моя здесь кончена, я и так бы завтра удрал, – проговорил, пренебрежительно усмехнувшись, Иринарх, обретая за этими словами весь свой апломб. – А что трубы-то у вас не проржавели?.. А то ведь, пожалуй, свалишься, голову расши…

Он смолк на полуслове, заметив возвращающегося в столовую исправника.

– Сотский! – быстро отходя от него, кликнул хозяин.

Деревенский полициант показался в дверях.

– Отведи арестанта на место! – не глядя на него и покусывая себе губы до боли, сказал исправник. – И запри его накрепко! – каким-то сдавленным голосом добавил он чрез миг.

– Там засов здоровый, не уйдет! – игриво промолвил Блинов. – А ты спроси себе сена, да и уложись наружи у дверей, для предосторожности.

– Знамо, ваше благородие, не убег чтоб!.. – зевнул, отвечая, сотский, давно уже умиравший от сна.

– Итак, честь имею кланяться, – молвил Иринарх, протягивая руку хозяину, и тут же, с тою же пренебрежительною усмешкою, опустил ее, заметив смущение на лице того и быстрый взгляд, кинутый им в объяснение по адресу «мужика».

И он вышел со своим приставником.

Оставшись вдвоем с гостем, хозяин обратился было к нему с каким-то шутливым замечанием, но исправник, не отвечая на него, объяснил, что чувствует себя очень усталым и просит указать комнату, назначенную ему для ночлега. Блинов с шандалом в руке провел его туда. Они молча пожали руки друг другу и простились… Но Факирский очень долго не ложился на постланную ему на узком старом диване постель, и кружил по большой, мрачной, с каким-то кислым запахом сырости и полыни комнате, освещенной догоравшею свечей. Он чувствовал себя «скверно», и губы его как бы механически повторяли опять: «Да, он, я, все… вот в чем и откуда „сила“ их!..»

Предыдущая главаГлава 52 из 74Следующая глава