С отрадой тайною и тайным содроганьем,
Прекрасное дитя, я на тебя смотрю1.
2-Enfants, nous qui pensons, nous qui vivons,
nous sommes
Tristes, hargneux, mauvais…
Puis on a dans le cœur quelque remord.
Voi là
Ce qui nous rend méchants. Vous saurez tout cela
Quand vous serez plus grands, c’est à dire
moins sages-2
Гости уехали.
Проводив их любезно до самого крыльца, Троекуров вернулся на террасу, где жена его и княжна Кира, сидя рядом на скамейке у выходной из гостиной двери, с закинутыми к стене головами, облитые млеющим сиянием лунной ночи, вели негромкий между собой разговор.
Услыхав шаги подходившего мужа, Александра Павловна, не переменяя положения, быстро повела глазами в его сторону, поймала на проходе его руку и неудержимым движением поднесла ее к губам:
– Цыпинька мой! – чуть слышно, детским лепетом прошептала она, взглянув ему в лицо с бесконечною нежностью, и тут же опустила эту руку и слегка заалела, вспомнив, что он «не любит эти нежности, да еще при других»…
– Кира говорила мне, что ты видел Сергея Михайловича Гундурова, Борис, и что он обещал скоро быть к нам? – поспешила она сказать громко и засмеялась. – Я сейчас ей говорила, что если б он увидел ее сегодня в этом ее черном туалете, – она, не правда ли, точно la reine de la nuit3, как в картинке, сегодня? – конечно, он так бы и упал к ее ногам…
– Никто не мешает княжне повторить эффект этого туалета, когда он будет здесь, – проговорил на это небрежно насмешливым тоном Троекуров.
– Саша, c’est une vraie scie, ma chère! – недовольным голосом молвила в свою очередь Кира. – И что всего смешнее, ты пилишь меня человеком, который так же мало думает обо мне, как я о нем.
– Ты – я не знаю, – воскликнула Александра Павловна, – ты, Бог тебя знает, какая-то льдина! Но он, ты меня не уверишь, – он… Я видела, какими глазами он глядит на тебя всегда, и все его лицо точно вдруг осветится, когда он заметит, что то, что он говорит, нравится тебе; il n’y a que les amoureux5, которые так смотрят…
– И люди, которые любят, чтобы их слушали, – уронила с холодною усмешкой княжна.
Троекуров обернулся на миг на говорившую, усмехнулся самым уголком губ и, опустив руки в карманы своей жакетки, медленно зашагал по террасе, глядя себе под ноги не то рассеянными, не то озабоченными глазами.
Но Александра Павловна не сдавалась:
– Он так много с тобой говорит, – горячо доказывала она, – потому что знает, что это тебя интересует; ты сама прежде ни о чем другом не думала, как о политике… A ты, если теперь придираешься к нему за это, то единственно потому, что хочешь непременно найти что-нибудь против него внутри себя, – и не находишь ничего, кроме этого же опять… Ты уж просто скажи, что он тебе не нравится, короче будет!
– A если я это так и скажу тебе прямо, ты от меня отстанешь?
Сашенька махнула сердито рукой:
– Ты свое счастье в окно выкидываешь… И все это твоя вечная гордость делает!..
– Гордость! – тихо и с какою-то загадочною улыбкой повторила Кира. – Это старая песня!..
– Старая и все та же, да!.. Tu ne veux pas de maître6; разве это не так? Я давно поняла тебя: ты не признаешь, чтобы кто-нибудь когда-нибудь мог стать над тобой… Кира, милая, a если бы ты знала, – прошептала она, внезапно ухватывая руку княжны и наклоняясь к самому ее уху, – если бы ты знала, как сладко покориться тому, кого любишь!..
Княжна глянула ей вдруг в лицо, словно испуганная:
– Покоряться – так уж Богу! – вырвалось у нее нежданным, невольным возражением.
Александра Павловна в свою очередь теперь испуганно вскинула на нее глаза:
– Что же это, не хочешь ли уж ты в монастырь, как Лиза в Дворянском Гнезде?
– Да, пожалуй, в Италии, – поспешно ответила Кира и так же поспешно засмеялась, – там, в Апеннинах, есть один древний монастырь. Я там была. Что за вид оттуда, прелесть!
– Ты сумасшедшая! – вскликнула Троекурова. – С тобой нельзя говорить серьезно.
– Тем более что спать пора, поздно, – молвила на это с тем же деланным смехом княжна, быстро подымаясь с места, – прощайте!
Она кивнула и, чуть-чуть приподняв край своей юбки, побежала по ступенькам, спускавшимся с террасы в сад.
– Кто же так прощается, княжна? – молвил Троекуров, идя за ней. – Дайте хоть руку на сон грядущий, a то можно подумать, что вы сердитесь.
Она на ходу протянула ему снизу вверх эту – как лед холодную – руку и, не отвечая на его пожатие, не глядя на него, исчезла чрез миг за клумбой розанов в цвету, раскинутою пред павильоном, в котором она обитала.
– Вот она всегда такая! – жалобно выговорила Александра Павловна, обращаясь к мужу. – И очень хотела бы я знать, чем такой человек, как Гундуров, может ей не нравиться?
– Да какое тебе до этого дело, в сущности?
И Троекуров досадливо повел плечом. Она заметила это движение и встревожилась:
– Боже мой, Борис, как же ты можешь это говорить! Я ее люблю, я ей от всей души желаю счастья.
– Каждый понимает счастье по-своему, – произнес он мягко и стараясь улыбнуться, – и берет его, где знает.
– Да где ж она возьмет его, где – протестовала молодая женщина, – пробовала она в Петербурге свое… И с чем оттуда уехала? Печальная, разочарованная… И тот самый человек, который там, – она сама же говорила, – был более всего ей симпатичен, она его теперь…
– Ну, милый друг, ведь это у нас сказка про белого бычка пойдет, – прервал ее муж, скрывая внутреннее нетерпение под ласковою шутливостью тона этих слов, – a у меня на завтра к 8 часам старшины из трех волостей вызваны. Разойдемся по постелям!
Он наклонился к ней и поцеловал ее в лоб на прощанье.
– Борис, – промолвила Александра Павловна с чуть-чуть слышавшимся робким упреком в голосе, – разве ты не зайдешь к детям… Ты их целые пять дней не видал.
– Ах, конечно, конечно… сейчас! – вскрикнул он, слегка смутившись. – Я думал сам… и вдруг вспомнил об этих старшинах…
Она продела под его руку свою, сама вся головой и грудью прижалась к нему и, не чувствуя ног под собой от какого-то мгновенного, страстного прилива счастья, повела его чрез весь дом в детскую.
На пороге ее Троекуров замедлил шаги… То, что только что скребло и ныло в его душе, было так далеко от этого, от этой свежести… от этой «святости»…
Высокая комната со светлыми обоями, мерцающая лампадка в углу пред иконами в старинных золотых окладах, полуотворенные окна в сад, со вставленными в них рамами, обтянутыми кисеей, сквозь которую льется ночной воздух, примешиваясь к слабому запаху молока и ромашки, старая няня, повязанная платком, вздремнувшая на покрытом ковром сундуке, и рядом колыбель и кроватка с падающими на них кругом вплотную широкими складками белоснежных кисейных занавесей… Мир, благодать, еле слышное, ровное детское дыхание…
– Тсс… Маша, кажется, проснулась, – прошептала Сашенька на ухо мужу, осторожно переступая с ним по обитому на лето толстою парусиной полу детской.
Она подвела его к девочке, к «старшей в семье», как говорил он в веселые минуты… Чуткая старушка няня мигом приподняла с сундука свою седую голову.
– Спят покойненько, – молвила она, кивая с места и тут же подымаясь на ноги.
Александра Павловна таким же кивком дала ей знак не беспокоиться, осторожною рукой отогнула иолы занавесей и, наклонившись над кроваткой, пригласила движением глаз мужа последовать ее примеру…
Белокурая и кудрявая, как отец, с черточкой длинных, черных, как у матери, ресниц над разгоревшимися пухлыми щечками, спала полуторагодовая Маша, закинув за голову крохотную ручку, полураскрыв влажные розовые губки… И вот, словно почуяв устремленные на нее глаза родителей, она задвигалась, повернулась, открыла на миг большие темно-голубые глазки… «Ма-ма», – с улыбкой пролепетала она, закрыла их опять и сладко вздохнула, уносимая снова неодолимыми чарами сна…
– Благослови ее! – прошептала молодая мать.
Троекуров торопливо и неловко, как всегда это бывало с ним в подобных случаях, – с каким-то смутным ощущением своей «недостойности», – провел крестообразно пальцами над головой дочери…
– А вот и Василий Борисыч голос подают, – проговорила, счастливо улыбаясь, Сашенька, быстро закидывая занавески кровати и направляясь к колыбельке, из которой раздался плач младенца, – это он не от зубков теперь, я знаю, – успокоительно примолвила она, вынимая оттуда сына в его пеленках и кружевном чепчике и поднося его лобиком к губам мужа, – они кушать просят… Ты поцелуй его и иди себе теперь, Борис; доброй ночи! – заключила она с тою же блаженною улыбкой, отворачиваясь от него стыдливым движением, чтобы отстегнуть пуговицы своего корсажа…
Он направился к двери, взялся за ручку, но прежде чем пожать ее, оглянулся, как бы с тем, чтоб унести с собой всю полноту впечатления этого чистого, таинственного и проницающего детского мира.
Вася перестал плакать. Молодая мать-кормилица, низко нагнув к нему голову, стояла у колыбели, медленно и ровно, убаюкивающим ребенка движением качаясь на месте со стороны на сторону. Старая няня неслышными шагами проходила за чем-то к комоду у окна, и лунное сияние, падая сквозь него, подстилало ей под ноги широкие квадраты; а с высоты, в углу, освещенные красноватым пламенем лампадки, строгие лица святых словно сторожили из-за своих золотых риз весь этот мир детства и чистоты…
Троекуров вышел и со сжатыми нервно бровями быстро направился чрез длинный ряд комнат дома на свою половину.
Он отворил в своем кабинете дверь в сад – но тут же отошел от нее и зашагал вдоль и поперек комнаты, покусывая усы и поводя плечами, словно в лихорадочной дрожи.
Так прошло несколько времени… Часы на камине прозвонили час по полуночи.
Чьи-то шаги заскрипели по песку ближней садовой аллеи.
Борис Васильевич весь выпрямился, вскинул головой и спешно повернул к двери.
За ее порогом глаза его первым, невольным движением устремились на павильон, обитаемый княжной Кирой. Из четырех, выходивших в сад и открытых окон его два были еще освещены, и в одном из них на опущенной, чуть-чуть колеблемой воздухом белой сторе дрожала, показалось ему, чья-то неясная, тонкая тень… «Не спит еще, читает», – сказал он себе мысленно, с каким-то словно страхом быть замеченным ею, откидываясь назад внутрь комнаты.
Выходя из аллеи, прямо против него, показался в эту минуту Скоробогатов.
Троекуров торопливым движением руки указал ему свернуть вправо и пройти к нему двором на отдельное крыльцо, ведущее на его половину.
Сам он пошел отворять ему дверь на это крыльцо, пропустил его, щелкнул за ним замком и ввел его в библиотеку, служившую приемной.
– Ну, что? – обрывисто спросил он.
– В аккурате тут, – самый, то-ись, этот человек, – таинственно проговорил на это тот.
– Где?
– Как изволили сказывать, у калитки у самой проявился… В шляпе это, в пальте, здоровенная такая дубинища в руке – самый он и есть, я хорошо признал.
– Вошел в сад?
– Вошел, ваше вск… a только, как заметно, с опаской, – усмехнулся Скоробогатов, – нерешительность видать… Известно, к чужим, в ночное время… Черкес на что проворен, a и тот боится!.. Постоял он этто там за оградой спервоначалу, сигару вынул, огня чиркнул, о калитку обеймя рукам опёрся… a она и подалась сама внутрь-то, в сад, мало за ней не упал он с-невзначаю, ругнулся даже: «чтоб тебя, проклятая!..» Одначе после этого в сад вошел, прошелся таково шагов двадцать не более, помахал дубинищей, и – назад… И Бог его знает, вор он какой, али что?..
– Он негодяй, – неудержимо вырвалось из уст Троекурова.
Старый служивый поглядел ему в глаза:
– Что ж, ваше высокоблагородие… его, значит, всегда сцапать можно! Он и по сю пору там…
– Он тебя не видел? – прервал его Борис Васильевич.
– Ему и не в-догад, ваше… потому я в малинник забрался, сижу смирно: мне-то все оттуда видать, а ему в кустах и в жисть меня не подозреть.
– Давно он тут?
– С полчаса, а может более… Кабы не приказ ваш, чтоб притти доложить вам, так я б его, шарлатана, давно скрутил, ваше вскбл… – промолвил Скоробогатов, продолжая глядеть в глаза своему «полковнику», в очевидном ожидании приказа с его стороны привести в исполнение это благое намерение.
Но к немалому его удивлению, «полковник» его, теребя ус и видимо держа в голове иное соображение, проговорил с презрительною усмешкой:
– Оставь его там гулять, а сам спать ступай!.. Завтра же, – быстро и решительно прибавил он, во избежание дальнейшего разговора, – отправляйся опять в то же время в свой малинник, и если он явится, не жди ни минуты и беги тотчас же доложить мне! Слышишь?
– Слушаю, ваше вскбл… – пропустил озадаченно тот.
– Хорошо, ступай!..
Троекуров выпустил его на крыльцо, вернулся в кабинет – и долго еще среди ночной тишины слышался в пространном покое шум его то лихорадочно спешных, то странно замедлявшихся шагов…