1-Мыслящий русский – самый независимый человек в свете. Что может остановить его: уважение к прошлому? Но что служит исходною точкой новой России, если не отрицание народности и предания-1?
– A вот он и сам, желанный! – вскрикнул, быстро поднимаясь с места, хозяин с радостным приветом входившему. – A мы вас все тут ждем… И княжна вот прибыла… Здорово, Борис Васильич, здорово! Счастливо съездили?
– Спасибо, хорошо… Ali right! как говорят англичане, – оживленно отвечал Троекуров, пережав всем руки и садясь подле хозяйки. Он снял дорожную фуражку и взъерошил примятые кольца своих светло-русых волос.
– Дома все благополучно, княжна? – спросил он, с ласковою улыбкой и внимательными глазами глядя на нее через стол, разделявший их места.
Она неторопливо подняла в свою очередь глаза на него:
– Саша прислала меня сказать вам, что она сама хотела быть…
– Да Васенькины зубки помешали, – не дав ей договорить, пояснил со смехом Павел Григорьевич, – молодая маменька, известно!.. Ну что наши губернские деятели? Столковались вы с ними? – спросил он, быстро переходя к предмету, очевидно представлявшему для него большой интерес.
– Виделся со всеми… Дело о крусановских лугах отстоял, – промолвил Борис Васильевич с видимо довольным выражением в тоне.
– Да?.. Впрочем, я и не сомневался. Ведь ясно как день, и вопроса никакого не могло бы быть, если бы не Сергей Михайлович Гундуров в губернском присутствии со своим неизбежным вечно демократизмом!
– Есть тот грех! – подтвердил весело Троекуров. – Кстати, княжна, он просил меня передать вам самый сердечный поклон, a на будущей неделе хотел сам побывать у нас, во Всесвятском.
Она молча повела головой в знак признательности.
Он продолжал:
– Отличный человек этот Гундуров; но у него, знаете, вот как у иных живописцев, которые видят все окружающее не иначе как желто, зелёно и так далее, – у него во всяком таком вопросе стоит во главе, a priori2, что крестьяне должны быть непременно правы, a помещик – непременно виноват… Он слишком честен, разумеется, чтобы не отказаться от своего мнения в данном случае, когда ему докажут, что оно ошибочно, но зато это и труда стоит. Я два вечера сряду проспорил с ним по делу этих блиновских крестьян, пока убедил его… Стоит человек на том, что «плантаторы-помещики» только и держат в голове, как бы опять «закрепостить несчастный» народ под тою или другою формой…
– Ну, конечно, – молвил моряк Юшков с заметною горечью, – это ведь камертон нынешней музыки: все старое омерзительно, все прежнее ненавистно… Одна мужичья сермяга достойна доверия, нежности и баловства… Мы, «отжившее свой век» дворянство, мы тунеядцы и крамольники, да-с; это ведь про нас говорится во всех петербургских канцеляриях – мы преданные анафеме люди; от нас надо охранять, как от чумы, новопроизведенные в «гражданский ранг» зипун и лапоть, чтобы, не дай Бог, не осквернили мы как-нибудь своим дыханием благонадежный запах его дегтя и навоза!..
Троекуров засмеялся:
– Ведь вот послушать вашего брата, – сказал он, обращаясь к старшему Юшкову, – подумаешь: самый яростный крепостник. А в губернском комитете зубами отстаивал освобождение крестьян с землей, и те же «сермяги», над которыми он теперь так злобно издевается, во всем уезде нашем не иначе его как «отцом» зовут.
Павел Григорьевич досадливо дернул плечом:
– Это что, батюшка! Меня и матросы на брамстенге3 не хаяли, когда я их туда отправлял… Потому будь, во-первых, справедлив; во-первых, пойми ты этот народ, каков он есть, – что он и зверь, и плут, и душа-человек в то же время, – и люби его…
– Во всех этих видах равно? – добавил насмешливо его собеседник.
– Ну, да, – подтвердил серьезным тоном моряк, – потому что ты такой же русский человек, как он, тою же русскою водой крещен, тою же матушкою русскою землей взлелеян и вспоен: потому что корни-то твои с ним общие, что ты его прирожденный руководитель. Он жил века под…
– Под твоим произволом, – добавил за него все тем же насмешливым тоном Троекуров.
Юшков не смутился.
– Да, но и под твоим учительством и под твоими примерами! С этим, взросшим, как и он, на вольном воздухе родной деревни барином во главе привык искони наш народ, солдат или моряк, отстаивать русскую землю от врага, полонить его армии, жечь турецкие флоты… Того же барина, давно ли, в кутузку, в тюрьмы упрятывали, на каторгу ссылали за «несвоевременные» мечтания об освобождении этого же народа?.. А они там, в Петербурге, одним росчерком пера похерили и вырвали все прежние предания и вековые связи, все старые корни, все воспитательное значение для народа родового поместного дворянства, все, что так необходимо в правильной государственной машине, – установившиеся обычаи, привычки иерархии и дисциплины…
– «Привычка – душа держав», вещал нам великий Пушкин! – тихо проговорил смотритель, неотступно и нежно глядя во все глаза на брата.
– Э, да что тут говорить! – махнул рукой тот. – Им там теперь ничего этого не нужно, ни корней, ни преданий, ни сильного государственного организма… как и никакой морской силы им не надо, – вырвалось неудержимо из уст отставного черноморца.
Он оборвал и нахмурился, как бы сожалея об этих словах, обнажавших его сокровенную рану.
Старик-смотритель вскочил с места и с полными слез глазами подбежал к брату, обнял его за шею и прильнул губами к его щеке.
Троекуров с сочувственною улыбкой протянул ему руку в свою очередь:
– Я вечно с вами спорю, Павел Григорьевич, а в сущности, всегда с вами согласен, хотя я, как вам известно, скептик, а вы неисправимый идеалист.
Смотритель обернулся на него теперь весь сияющий:
– Вот это точно, Борис Васильевич, вы заметили – именно, что «идеалист» он прежде всего! Знаете, как в Дон-Карлосе великим Шиллером сказано: «Хранить святое уважение к золотым снам своей молодости»…[69]
– Ну, брат, – засмеялся моряк, слегка отстраняя его рукой, – и в жизнь, признаюсь, никакого Дон-Карлоса не читал!.. А, Гриша! – перебил он себя внезапно, оборачиваясь на переступавшего в эту минуту через порог беседки сына, – вот он, наконец!
В голосе его зазвучала глубокая, видимо, с трудом сдерживаемая нежность; все лицо его осветилось вдруг как бы изнутри прорвавшимся лучом.
Вошедший молодой человек, судя по его наружности, оправдывал, казалось, эту отцовскую к нему слабость.
Свежее, открытое лицо, темные, как у матери, кудрявившиеся волосы при голубых, юшковских, больших выразительных глазах, что-то особенно мягкое в рисунке губ и нежного, едва опушенного подбородка – все это производило очень симпатичное, располагавшее к нему впечатление. Но внимательный наблюдатель мог бы вместе с тем заметить теперь в общем выражении его облика какую-то смущенность и озабоченность.
Он учтиво поклонился гостям…
– Здравствуйте, юноша, – приветствовал его, протягивая ему руку, Троекуров, очень благоволивший к нему.
– Садись подле княжны и старайся быть любезным! – весело сказал ему отец.
Он повиновался молча, еще раз склонив голову пред девушкой.
– К тебе какой-то, говорят, товарищ приезжает?
– Д-да, – как бы нехотя пропустил Гриша, принимая стакан чаю из рук матери.
– Как фамилия?
– Федоров, – отвечал он чуть-чуть дрогнувшим голосом.
Княжна быстро подняла глаза и вопросительно на миг остановила их на нем.
Лицо его внезапно заалело, и он поспешно потянулся рукой за кренделем из большой корзины с печеньями, стоявшей на столе.
Но все это ускользнуло от внимания Павла Григорьевича.
– Что же у него родные какие в наших местах, – спросил он, – или репетитором к кому-нибудь нанялся на каникулы?
– Он не надолго… в Быково приехал, – уже несколько нетерпеливо промолвил Гриша, избегая взгляда отца.
– К Троженкову? – молвил тот, поведя плечом. – Не поздравляю его с таким знакомством!.. Вот-с этакой, например, самоновейший продуктец! – обратился он снова к Борису Васильевичу. – Ведь все это несогласие блиновских крестьян на уставную грамоту из-за курсановских лугов – его дело; и прошение в губернское присутствие он же им писал – достоверно это знаю. И одна вот пока только этакая паршивая овца завелась, а и то ничего не поделаешь… Вы вот говорите: народ мне здешний верит. И действительно, помните, как пришли к нам их выборные в мировой съезд с жалобою на помещика и на «посредственника» – то есть на вас – ну, разъяснил я им, кажется, убедил. Почесали затылки, поохали. «Спасибо», все-таки говорят под конец, «мы, батюшка, Павел Григорьевич, видать, по простоте своей галдели зря; знамо, люди темные: хоша теперича со слов твоих доподлинно знать будем, что от эвтого от самого дела отступиться нам следовает». – Само собой отступиться, говорю, потому что толку никакого из ваших претензий не будет. – «Слушаем, батюшка, инно так и быть, как ты сказываешь». Порешено, значит, кажется?.. Нет, недели не прошло – ходаков послали в «губернию» с прошением на нас, на мировой съезд!.. А за это удовольствие Троженков с них выговорил – верно знаю! – по 25 десятин в поле сжать ему, в гумно свезти и вымолотить… Вот-с вам новые землевладельцы – воспитатели народа!
– Да в чем дело-то самое, Паша? Любопытно! – спросил смотритель.
– И ничего любопытного даже! Был тут помещик некий Блинов, человек холостой, пожилой, аккуратный; и деньги у него водились, как всем известно. Крестьян он не прижимал и имение держал в порядке. И земля хорошая в имении, только в лугах всегда недостача была, так что крестьяне искони кортомили траву верст за двенадцать, у графа Деднова. Только выпади этому Блинову счастливый случай купить за бесценок после смерти соседа его одного, Крусанова, от одного из наследников десятин восемьдесят отличного луга по Оке, верстах в трех от своей межи. И как, говорю, человек он был аккуратный и не стяжательный, он, рассчитав процент на истраченный капитал, собрал своих крестьян и говорит: «Ну, вот, братцы, заместо, чтобы вам у чужих брать траву, берите теперь у меня», – и положил им за круг[70] на десять рублей менее против того, что платили они Деднову, а езды-то им туда втрое ближе. «Согласны, говорит, берите, и пользуйтесь, пока моего века хватит!» Крестьяне ему, разумеется, в ноги, благодарить… Так и косили они эти «крусановские», как и по ныне называются они, луга до самой «воли». Весной в прошлом году умирает Блинов. Достается имение его племяннику, тоже Блинову, молодому человеку, военному, – офицер он светский. Приезжает он сюда: первым делом разверстаться скорее с крестьянами, уставную грамоту составить и уехать, потому хозяйничать самому ни времени, ни охоты нет. Имение – вот у Бориса Васильича в участке. Он к нему: так и так… Борис Васильич выезжает на место, вызывает крестьян, помещика, предлагает соглашение. В имении крестьянская и помещичья земли перепутаны так, что для наделения крестьян к одному месту без промена обойтись нельзя. Блинов согласен на всякие уступки. Чтобы натянуть им до «полного надела», коноплянники свои – и те: берите, мол, развяжемся только! До того сговорчив, что по нарезке крестьянские поля под самую усадьбу его подходят, а ему во владение остается десятин 300 земли самой дрянной и неудобной…
– Это, Паша, очень великодушно! – воскликнул старший Юшков. – Прекрасный человек, должно быть, этот господин Блинов?
– Практический, – усмехнулся его брат, – «господин Блинов» рассудил, и совершенно правильно, что от пахоты в этом своем имении ему ни в каком случае большого дохода ждать нельзя, но что прибыльную статью составят для него эти луга по Оке, за которые, едва он успел сюда приехать, серпуховский купец предлагал ему с первого слова по 80 рублей за круг. Но тут и начинается история. Крестьяне объявляют претензию на эти луга. «Нам, мол, без травы, известно, не жить, мы, мол, всегда пользовались» и т. д. – «Я, говорит им Блинов, какие состоят в плане имения луговины, уступил вам все дочиста в надел; готов предоставить вам косить и в крусановских лугах, как прежде вы там косили, только, само собой, не за прежнюю цену; мне, мол, вот столько-то за эти луга теперь дают; согласны вы будете то же платить, я вам предпочтение отдам…» Но те будто не понимают и начинают ту же песню: «Нам, господин, ваше благородие, известно, коли без травы, значит, не жить, a как мы следственно всегда теми кругами пользовались…» – Не пользовались, а кортомили у покойного дяди, в аренду брали; крусановские луга, сами знаете, в план имения не входят и всегда составляли отдельную оброчную статью. Вы же получили надел полный, и на остающиеся затем во владении моем угодья никакого права не имеете…» А те свое: «Как покойный господин наш, известно, отдал нам, пока нашего века хватит…» – «Не „вашего“, а его века! – доказывает Блинов. – А я, его наследник, вам их не согласен теперь отдать за ту же цену!» – «Воля милости вашей, а как, значит, без луговой земли мы надела принимать не могим и на грамоту не согласны…» Три месяца бился с ними Борис Васильич – ничего поделать не мог!
– Д-да, научился я терпению за это время! – лениво проговорил Троекуров. Он сидел с закинутою на спинку своего деревянного стула головой и с полуприжмуренными глазами в усталой или, вернее, скучающей позе человека, которому то, что он слышит, давно успело надоесть до смерти.
– Необразование все, именно «темный народ». Жалеть его надо! – вздохнул на это смотритель.
– Не скажите! – усмехнулся в ответ Борис Васильвич. – На поверку-то выходит, что они эти луга кортомили у старика Блинова по 40 рублей за круг, косили в них на свою потребу менее половины, а остальные отдавали в аренду по 90 рублей тому же купцу, который теперь предлагает Блинову-наследнику взять у него все крусановские луга по 80 рублей. Афера, как видите, недурная, которой, пожалуй, и не «темный» человек позавидует!
Гриша Юшков, молча и сосредоточенно прислушивавшийся все время к разговору, поднял вдруг голову:
– А если господин Блинов согласится на это предложение, арендатель будет теперь с этих же крестьян даже не по 80, а уже по 100 рублей за тот же круг луга брать!
– Натурально! – ответил хладнокровно Троекуров.
Глаза студента вспыхнули:
– Вы полагаете, что так и следует?
– Ничего не полагаю, а нахожу это совершенно естественным.
– Право собственности, Гриша, – словно подсказывая оробевшему ученику на экзамене, шепнул ему дядя.
Молодой человек видимо готовился возразить, но как бы невольно повел взглядом в сторону отца и проговорил только сквозь зубы:
– Да, я это вижу!
– Что ты видишь? – спросил, спокойно глядя на него, Павел Григорьевич.
Гриша поднял на него свои голубые глаза… Минутное колебание сказалось в его чертах…
– Эксплоатацию бедного богатым, – произнес он, насколько мог, твердым голосом.
Все глаза обернулись на него. Какое-то скорбное ощущение сказалось на миг в чертах его отца, но он все так же спокойно отвечал ему:
– А в противном случае, если бы наследник Блинов оставил по-прежнему крестьян платить по 40 за круг владельцу, а сдавать ее самим тому же купцу по 90, – как бы ты это назвал, – эксплуатацией богатого бедным?
Довод этот как бы смутил молодого человека:
– Уж не знаю, только…
Мягкая, юношеская улыбка словно прорвалась вдруг и осветила на миг все его лицо:
– Ни ты, папа, ни Борис Васильевич ведь этого сами делать не стали бы!
– Очень спорно, но очень лестно! – рассмеялся Троекуров. – Интересно во всяком случае знать, из чего вы это заключаете, молодой человек? Не из того ли, что мы с вашим батюшкой старые «эстетики», как говорится теперь в ваших журналах, не способные быть «реальными» деятелями «новой жизни»?
– Нет, – с потускневшим снова взглядом ответил студент, – а потому, что в вас настолько есть честности, чтобы понимать те реальные несправедливости нынешнего общественного строя, которые опираются на писанный закон, – презрительным тоном промолвил он.
Павел Григорьевич досадливо взъерошил свои густые седоватые волосы:
– Ну «общественный строй» мы пока отложим в сторону… А насчет того, что, по-твоему, мы с Борисом Васильевичем не поступили бы так, как Блинов, то если бы, положим, ты и не ошибся, то, поверь, уж никак не потому, чтобы мы это почитали «несправедливым»…
– А почему же тогда? – быстро возразил Гриша.
– А потому, во-первых, что до Бориса Васильевича, то он, как очень богатый человек, из-за скуки из-за одной препираться с крестьянами о каких-нибудь пятистах рублей лишних за эти луга, не стал бы подымать на них цену. А во-вторых, потому что у нас с ним… – старый моряк как бы затруднялся выразить свою мысль, – потому что в нас лежит это старое… барское что ли… чувство, которое сразу из себя не вырвешь, неохота руки марать… жидовствовать с мужиком… Но перемена отношений создает и новые понятия, да и расчеты иные. Блинов, дядя, например, не «идеалист» был, а практик, и всю нашу старую помещичью науку твердо знал; ему, само собой, очень хорошо было известно, что крестьяне платят ему половину менее того, что он получил бы с купца за свои луга, но он оставлял их за крестьянами, оставлял им и брать даже выгоду с этого купца, потому что в этом был его хозяйственный расчет, потому что это были его крестьяне, его рабочая сила, и что чем эта сила состоятельнее, тем для него, помещика, было это выгоднее. Он терял на аренде дешево доставшихся ему лугов, но эти деньги с лихвой возвращались ему тем, что он мог теперь требовать от крестьянина, чтобы он и лишнюю корову и лишнюю лошадь держал, чтоб он на них корму не жалел и побольше навозу копил, да свое и господское дело аккуратнее и живее испорил. Он своего этим и достигал. Теперь спрашивается: из-за чего стал бы его наследник дарить этим же крестьянам половину дохода с единственной ценной недвижимости, остающейся ему после разверстки с ними угодий? Что это за люди для него теперь? Труд их у него отнят, всякая нравственная с ними связь порвана, всякое влияние его на них тщательно устранено. И он, и они совершенно чужие теперь друг другу люди, все отношения их выражаются грошом: кто у кого дороже запросит и кто кого дешевле наймет… Блинов, племянник, поступает совершенно так, как заставляет его делать новый порядок вещей, созданный в России Положением 19 февраля, и его никак за это упрекнуть нельзя.
– Ну да, – вырвалось на это у Гриши, – по букве все того же писанного закона, по кодексу той же эгоистичной, заедающей буржуазной социологии!..
Что-то желчное скривило губы Павла Григорьевича: он судорожно чиркнул спичкой по столу, приложил огонь к потухшей своей папироске.
– А то как же? – нежданно ответил он. – Своего от корня ничего развить и поставить не сумели, так и учись русский владелец обходиться теперь с крестьянином так, как обходятся там между собой проприэтеры и пейзаны4… Чему другому, а этому научимся скоро… как бишь ты называешь? – «буржуазному» заеданию что ли…
Троекуров встал с места и слегка потянулся.
– Ну, этого нам не занимать-стать! Из собственных «корней» такое взаимное «заедание» устроим, что, как в этом шарже о двух грызшихся львах, одни хвосты разве останутся… А я все-таки очень рад, – перебил он себя, – что в этой претензии блиновских крестьян губернское присутствие положило наконец решительно отказать им. Введу им теперь обязательно грамоту на основании подлежащей статьи Положения – и делу конец!
Гриша Юшков быстро взглянул на него, как бы желая что-то сказать ему, но не сказал и, наклонившись в сторону соседки своей, княжны, проговорил полушепотом:
– Напрасно это думает Борис Васильевич: крестьяне положили ни за что не отступаться от своего права.
– Да-а? – протянула она, словно просыпаясь от сна…