I thought to love, was but to bless,
I never dream’d of wretchedness.
Ich bin bübisch um mein Leben bestohlen, bestohlen durch sie2!
Забыть! Я-то ничего не забыл… Ну, да Бог с вами3!
Чрез два дня после того, что сейчас передано нами читателю, граф Леонид Александрович Наташанцев, только что выбритый и одетый, в длиннополом сюртуке, служившем ему халатом, с Indépendance Belge в одной и сигарою в другой руке, сидел у высокого, изваянного мраморного камина в пространном кабинете с колоннами, составлявшем крайнюю комнату и длинного ряда покоев его барского дома на Дворцовой набережной. Глубокий, несколько похожий наружным видом на портал театральной сцены альков, за которым помещалась его спальня, отделялся от кабинета сплошными занавесами старинного французского штофа, синего цвета с золотыми разводами, каким отянуты были и задрапированы стены, мебель, окна и двери этой комнаты (граф очень дорожил и гордился тем, что «ни единого гвоздика не переменил в ней» со времен отца своего, одного из ближайших людей к императору Александру I-му в первые годы его царствования). Незримая на первый взгляд, отянутая тем же штофом дверь, проделанная в одной из боковых стенок алькова, давала доступ в небольшой коридор, на который выходили уборная и ванная графа и помещение его камердинера; он кончался узенькою каменною лестницей, спускавшеюся к отдельному от всего остального жилья маленькому крыльцу на дворе. С этого крыльца выезжал незнаемо из дому и возвращался к себе хозяин, живший исключительно в последнее время в этом своем интимном апартаменте, так как весь остальной дом уступлен им был в пользование сыну, приехавшему в продолжительный отпуск из Вены с молодою женою. Он виделся с ними редко, по утрам, на несколько минут, не имея привычки завтракать, a обедая по большей части в яхт-клубе или у Ольги Елпидифоровны Ранцовой. Отношения его к детям как бы совсем расклеились в последнее время: он избегал их…
Он уронил газету и задумчиво уставился взглядом в разгоравшийся угол камина. Мысли его брели далеко. Он только что успел усиленным напряжением воли отогнать тоскливую докуку, сопряженную в этих мыслях с принятым им решением отказаться от своего высокого придворного положения и уехать в опале за границу, – уехать надолго, быть может, навсегда – и уносился воображением к радужным дням близкого будущего… Он думал теперь об одной вилле на lago di Como4, принадлежавшей хорошему его знакомому, маркизу Альдобрандини, в которой он провел несколько дней осенью, много лет тому назад, и о которой сохранил какое-то лучезарное воспоминание. Альдобрандини умер, и граф знал, что наследники отдавали ее теперь внаймы; он накануне писал по этому поводу в Милан. Вилла эта с ее розово-мраморным портиком, отсвечивающимся в темно-голубой скатерти озера, не выходила у него теперь из головы. «Он увезет ее туда в сентябре, прямо с Уайта; под этими сводами, разносясь по этому водному пространству, будет звучать по вечерам ее дивный, ее проницающий голос, a он будет слушать ее, слушать один, погрузясь взглядом в синие глуби итальянского неба, убаюканный этими певучими волнами, уносимый райскими снами»…
– Ваше сиятельство, – прервал блаженное его молчание голос вышедшего из-за занавески алькова старого камердинера его Калистрата, человека угрюмого, рассудительного и преданного барину той патриархальною, безграничною преданностью былого слуги, которая мыслима и возможна была только во дни исчезнувших бар. Он посвящен был «во все секреты своего графа» и «убивался душевно» о нем теперь, ведая, порицая внутренно его «слабость» и ненавидя в то же время всех, кого знал врагом ее.
Сухой и длинный, с мрачным взглядом, жесткими седыми волосами и сутуловатою спиной, он имел привычку, говоря, морщить лицо в ком, наподобие печеного яблока, и язвительно улыбаться вбок, чтобы скрыть свои почерневшие и наполовину выпавшие зубы, некрасивое зрелище которых наводило, по его убеждению, «уныние» на «его господина».
– Ваше сиятельство, – повторил он осторожным шепотом, останавливаясь за самою спиной Наташанцева и закладывая руки за спину, – ихний супруг приехали и желают повидаться с вами, господин Ранцов.
– Ранцов? – вскликнул граф, быстро оборачиваясь на него. – С большой лестницы? – домолвил он с каким-то бессознательным беспокойством.
– Никак нет-с, – и Калистрат скосился взглядом на сторону: он тотчас же понял опасение барина, – я онамедни еще наказал швейцару, чтоб, если кто к вашему сиятельству собственно лично по делу, так отправлял бы на наше крыльцо… Они и зашли теперича оттуда… окромя меня, никто с ними не встречался.
– Хорошо; так ты проси его сюда, a швейцару скажи, что я уехал… и со своего крыльца не пускай никого более!..
– Слушаю-с… Одни с ними останетесь? – понижая голос, спросил через миг старый слуга.
Граф удивленно поглядел на него:
– Конечно, один!.. А что?
– Ничего-с, – прошамкал Калистрат сквозь зубы, направляясь назад за занавес…
«Что ему от меня нужно»? – спрашивал себя Наташанцев с невольною тревогой в ожидании нежданного гостя… Он подошел к двери, соединявшей кабинет с большими приемными покоями дома, запер ее на ключ и машинально задернул над нею портеры…
В то же время маленькая дверь в коридор отворилась настежь, и в нее вошел Никанор Ильич Ранцов. За ним мелькнула на миг мрачная и, как показалось графу, несколько встревоженная фигура Калистрата и тотчас же скрылась, щелкнув за собой дверным замком с шумом, не совсем обычным такому, как он, благовоспитанному слуге. «А вы все же берегитесь»! – словно имел он намерение сказать этим барину.
Мимолетная усмешка пробежала по губам Наташанцева. Он из глубины кабинета двинулся с протянутою рукой навстречу вошедшему:
– Извините, что принимаю вас по-домашнему и чрез этот внутренний ход, – ко мне приехал сын с женою, и я оставил себе в доме вот только то, что видите…
– Ничего-с, все равно… – невнятно пробормотал на это тот.
– Не угодно ли?
Граф сел и указал ему на место насупротив себя подле камина, внимательно вглядываясь в него и следя за игрою его физиономии.
Он его мало знал. В прежние дни, когда его, Наташанцева, отношения к Ольге Елпидифоровне состояли еще на положении «бескорыстной дружбы», он более всего обращал внимание на тех, кого считал для нее «опасными», и менее всего на ее мужа; сам же Ранцов, когда находился в Петербурге, заметно избегал общества поклонников своей жены и постоянно отсутствовал в известные часы ее приемов «entre deux et cinq»5. Графу, таким образом, едва ли пришлось обменяться с ним десятью словами во все время их знакомства…
Но он помнил наружный облик его настолько, что не мог не заметить, что «этот человек значительно опустился» с тех пор, как он видел его в последний раз. Его впалые, мутные глаза, с опухлыми и покрасневшими веками, показались прежде всего графу подозрительными… 6-«Il doit se soûler, le gredin!» – пронеслось у него в первую минуту в мысли… Но он тотчас же, со свойственною ему совестливостью, упрекнул себя в этом. Она его никогда ни в чем подобном не упрекала и говорила даже, что он, «à part sa mauvaise éducation et sa féroce jalousie», очень порядочный человек; очень может быть, что он просто мучается сожалением, что теряет ее, и раскаянием в своих mauvais procédés с нею… «Pauvre homme!»-6 – заключил Наташанцев – и поднявшиеся на него теперь глаза Ранцова мгновенно как-то заискрились в ответ на ласковое выражение, сказавшееся под этим впечатлением в его собственных глазах.
– Я к вам-с для некоторого… объяснения пришел, – проговорил вдруг дрожащим голосом Никанор Ильич.
– Что прикажете? – не совсем уверенно в свою очередь спросил граф.
Гость его судорожно прижмурил на миг веки, качнулся слева направо, кашлянул и заговорил, упершись глазами в синеватый огонь угольев, тлевших в камине:
– Очень, признаюсь вам, затрудняюсь, как с этим делом начать… потому ни красноречия, ни собственно даже прав не имею… беспокоить вас в этом… A только что как по совести и как мне известно про вас, что вы… настоящий, благородный человек, я решился… Это мне очень тяжело, ваше сиятельство! – словно подавившись, оборвал он вдруг, вынул платок и поспешно отер им свое влажное от внутреннего волнения лицо.
– Я честный человек, вы не ошиблись, – сказал на это не менее взволнованный таким дебютом Наташанцев, – и прошу вас поэтому говорить совершенно откровенно… В чем дело?
Ранцов перевел дух.
– Ha завтрашний день требуют меня в консисторию, ибо, как вам вероятно известно, дело начато… о моей… супружеской неверности… подана просьба.
Скорбно ироническая нота зазвучала в его голосе, но он тут же поспешно перебил себя:
– Я, конечно, по первому же письму от… от Ольги Елпидифоровны известил ее, что на все согласен и готов взять на себя, потому что же… чужой век заедать, и все это выполню, как сказал… Я желал даже лично повидаться и переговорить… от нее самой узнать настоящее хотел, – подчеркнул он, – но она на то, почему уж, право не знаю, – не изъявила своего согласия… Я, граф, поверьте, всегда ей добра желал… и впредь готов все, что от меня зависит, лишь бы только это ей действительно на пользу… А то сами посудите, этакую муку и страмоту на себя принять… Обличать ведь тебя там будут… позорить публично, негодяи подкупные показывать будут на тебя, будто видели… Потому чтобы действительно… это я ни за что не могу, – путался и краснел бедняга.
Наташанцев не отрывался от него взглядом. И ему становилось «тяжело»: этот «грубый» муж, каким представлял он его себе по ее рассказам о нем, оказывался теперь несомненно и глубоко страждущим человеком, вызывавшим невольно искреннее к себе сочувствие и сострадание, – «насколько бы и ни был он сам виноват в своем теперешнем печальном положении», поспешил домолвить внутренно граф, как бы для собственного успокоения.
– Да, я понимаю, как все это должно быть противно! – сорвалось у него невольно с уст.
Ранцов махнул рукой:
– Что уж, не о себе я… лишь бы впрок ей пошло… Я для этого самого и обеспокоил вас моим визитом, – быстро промолвил он, поднимая глаза…
– Я вас слушаю, – сказал коротко граф.
– Я, ваше сиятельство, – продолжал тот, глубоко вздохнув, – никогда себя насчет своей особы не обманывал… и не раз в жизни своей, поверьте, мучился тем, что не такого… не такого мужа, как я, требовалось ей. С ее умом, образованием… и при такой красоте!.. Только уж очень я любил ее! Молоденькою ее взял, жизнь у нее, знаете, изо всего существа ключом била. И что предоставить ей жить нужно было, это я хорошо понимал и делом, так сказать, совести почитал своей. Переехали мы по ее желанию из уезда в Петербург – кружок у нее составился, сами знаете, какой. И люди, и понятия, ну и за границу ездила, видела все, вникала… Я не то что препятствовать, – я радовался: в свое, значит, настоящее течение попала, и слава Богу!.. Сам я, изволите знать, и не жил почти в Петербурге, а все больше в деревне, на обухе там, что говорится, рожь молотил, чтобы только она здесь ни в чем не имела беспокойства, – в роде управителя ее почитал себя… и, могу сказать, счастлив бы этим был до самой могилы… Впрочем, – поребил он себя еще раз, – я напрасно вас этим утруждаю разговором. Я даже и вовсе не про то хотел… Я не про себя-с, поверьте, и даже ее… Ольгу Елпидифоровну, то есть, видит Бог, за свое несчастие не виню. Что она меня никогда любить не могла, что я ей, можно сказать, в тягость всегда был, – вырвалось у него стенящим звуком из груди, – так ведь что ж с этим делать! Сердце не холоп, говорится, не повернешь его, не поломишь; ее, может, и самоё-то иной раз грызло, видя мою к ней безграничную преданность, да не в силах она была преодолеть себя… Да и поистине – с каким-то надрывающим смирением досказал он, – что за такая фигура я, чтоб ей мною прельщаться! Всяк в этом свете свою силу знает и под пару этой своей силе ищет, я это очень хорошо понимаю, ваше сиятельство…
– Никанор Ильич, для чего вы это мне все говорите! – вскрикнул Наташанцев; его всего поводило внутренно от щемящего впечатления, которое производили на него эти слова.
На бледных щеках его собеседника выступила краска: он не понял того душевного к нему участия, что сказывалось в этом восклицании.
– Я позволил себе говорить-с, – с холодною сдержанностью ответил он, – потому что Ольга Елпидифоровна писала мне, что от меня зависит ее счастие, что если я соглашусь развязать ее, она… она за вас замуж может выйти… Так я затем и пришел к вам, чтобы просить удостоверить меня: точно ли это так и действительно ли вы намерены с своей стороны?..
Граф утвердительно, с внезапною краской на лице, склонил голову:
– Совершенно так, и это мое самое пламенное желание, даю вам в этом слово!
Губы Ранцова дрогнули.
– Я, впрочем, со стороны вашей другого не ожидал, – с нервною торопливостью произнес он, – a только счел нужным, так сказать, удостоверить себя, так как, зная столько лет Ольгу Елпидифоровну и ее слишком пылкий нрав, мог всегда опасаться за нее… По крайности буду знать теперь положительно, что недаром станут из меня жилы тянуть завтра, – добавил он с каким-то неудавшимся намерением улыбки, – что хоть променяла она меня на настоящего человека, a не на какого-нибудь Ашан…
Голос его оборвался вдруг разом…
– Ашан… Как вы сказали? – воскликнул в то же время граф, выпрямляясь весь с высоко вздымавшеюся грудью, – кто это?
– Ашанин, там, в Москве, один такой есть, – пробормотал Никанор Ильич.
– Для чего вы теперь о нем упомянули?
Ранцов был видимо смущен: ему, очевидно, не следовало произносить это, сорвавшееся у него с языка, злополучное имя пред человеком, которому он единственно почитал разумным передать свои права на Ольгу Елпидифоровну, – права, на заботу о ней, о ее счастии… «Зачем ему знать о прочем, зачем расстраивать»? Он даже ужаснулся вдруг от этого сказанного себе им бессознательно слова «расстраивать». Он знал по опыту, что за терзания овладевают душой вслед за потерей веры в любимое существо, за потерею уважения к нему. А он теперь – «точно будто мстить захотел»… «Нет, – решил он тут же, и глаза его мгновенно заискрились, – подлецом я никогда не был и не буду»…
– К слову пришлось, – молвил он громко в ответ, – потому, когда Ольга Елпидифоровна еще в девушках была, этот самый Ашанин хотел на ней жениться тоже.
– Он и теперь в Москве живет?
– В Москве.
– Что он там делает?
– Да ничего… Шалберничает, – невольно уронил Никанор Ильич.
– Когда Ольга Елпидифоровна была в прошлом году в Москве, она видела его, не знаете? – продолжал допрашивать граф, не совсем удачно стараясь скрыть свое волнение под спокойною улыбкой.
– Не… Нет, – ответил Ранцов невольно дрогнувшим голосом, – у нее в ту пору отец был при смерти… так когда же тут кого видеть! – примолвил он, очень обрадованный таким счастливо им найденным объяснением.
Но оно нисколько не удовлетворяло Наташанцева – напротив; оно даже прямо противоречило тому, что она сама, вернувшись тогда из Москвы, рассказывала ему о «сумасшедшей ревности» мужа, вследствие которой она должна была разорвать с ним». Не ревновал же он ее к стенам! Очевидно, что тут был живой мотив, вызвавший эту ревность, и что подал его этот самый Ашанин (Наташанцев вспомнил, что она тогда вскользь произнесла его имя), с которым она несомненно виделась, хотя муж теперь уверяет противное… Для чего он это делает: из великодушия ли к ней, или потому, что ему стыдно за себя, за свои обидные для нее и, как она выражалась, «ничем серьезным неоправдываемые» подозрения? Граф лихорадочно ухватился за это последнее положение.
– Никанор Ильич, – молвил он как можно мягче, – чем же следует объяснить произошедшую у вас тогда в Москве размолвку с Ольгою Елпидифоровною?
Тот вспыхнул весь еще раз. Он понял, что вопрос этот прямо обличал его во лжи, в сокрытии истины с какою-нибудь личною целью, которую граф мог истолковать себе самым некрасивым для него образом. Жена его поступила умнее: она, это было ясно, сообщила графу «об истории своей с Ашаниным», но осветив дело так, что вся тень ее падала не на нее, а на мужа… Горько, очень горько показалось это бедному Ранцову.
– Граф, – сказал он, – позвольте вас спросить сначала: как объясняет это сама Ольга Елпидифоровна?
Наташанцев несколько тревожно задвигался в своем кресле:
– Я прежде всего, Никанор Ильич, должен удостоверить вас моим честным словом, что Ольга Елпидифоровна не говорит никогда иначе про вас, как с полным уважением, как о честнейшем и благороднейшем человеке… То, как стоит теперь дело между вами, она приписывает долголетним недоразумениям, которые произошли от несходства характеров, а главное…
Он заикнулся.
– Главное? – переспросил тот.
– От вашего слишком… подозрительного нрава, – чуть не шепотом договорил Наташанцев.
Огни запрыгали в глазах Ранцова. Он вскочил с места в неудержимом порыве:
– От моего подозрительного нра… Да я в нее девять лет невступно как в Бога верил! – застонал он, ударяя себя обеими ладонями в грудь. – Да я бы, кажется, истерзал собственными руками, кто бы мне только намекнул… пока сам я, сам…
И вдруг, очнувшись мгновенно, со страшною бледностью на лице, он упал снова в кресло, растерянно устремив глаза в камин.
Наташанцев, в свою очередь бледнее полотна, глядел на него недоумелым взглядом:
– Что же вы – «сами»? – безотчетно пролепетал его язык, между тем как сердце у него колотилось в груди с язвительною болью.
Но Никанор Ильич успел уже овладеть собою; он пожал плечами:
– Я так должен сказать, впрочем, – молвил он, как бы не слыхав вопроса и будто отвечая собственной мысли, – никто в своем деле не судья… Может быть, точно тут и много от «недоразумения» вышло… Ольга Елпидифоровна – особа горячая, увлекающаяся, сами знаете, во вред себе иной раз то сделает, за что люди осудить могут… Если же я по такому случаю, для ее же пользы, может быть, когда и заметил ей, да своим простым языком не умел выразить, как должно, она и действительно могла думать…
Он не договорил; ему была тошна и гадка фальшь, на которую принуждал он себя теперь с целью противодействия неблагоприятвому для нее впечатлению, которое собеседник его мог вынести из только что вырвавшихся у него опять неосторожных «проклятых» слов. Он повел на него робким и вопрошающим взглядом.
Граф, с глубокою продольною морщиной между бровями, недвижно и безмолвно глядел поверх его головы на округлость капители одной из колонн своего пространного кабинета.
Ранцов в замешательстве встал и взял шляпу.
– Позвольте проститься, граф…
– Вы уходите! – вырываясь из задумчивости и будто в испуге, воскликнул Наташанцев.
– Что же-с… кажется все. Мне только остается благодарить вас. По крайности теперь могу со спокойным сердцем на эти мытарства иттить, – усмехнулся тот, – так как слову такого человека, как вы, могу доверяться вполне, – подчеркнул он.
Наташанцев нежданно схватил его руку обеими своими:
– А вы меня уничтожаете этою своею благодарностью!.. Ведь вы ее безумно любите до сих пор, вы идете на эти муки из-за нее и благодарите меня, отымающего ее у вас!..
Все дрогнуло в лице Ранцова: глаза, губы, подбородок; слезы внезапно брызнули ключом из-под его ресниц. Он выхватил еще раз платок из кармана и скрыл за ним свои исковерканные мучительною тоскою черты.
«А кому из нас двух тяжелей теперь – право, трудно решить!» – пронеслось в голове графа… Он быстро встал с места и зашагал торопливыми и неверными шагами по комнате.
Прошло так несколько минут. Никанор Ильич поднял голову, огляделся кругом и заговорил, словно вспоминая после сна о сказанном ему пред тем:
– Жизнь моя прахом пошла, так что уж обо мне говорить. У каждого свой предел, сказывается, его же не прейдешь… А я, как истинно вам докладывал, так и теперь говорю: как знаю я характер Ольги Елпидифоровны, так для счастия ее не может быть лучше, как теперь… с вами… Я с радостью, поверьте!.. Таким мужем, как вы, ей, разумеется, только гордиться… Не то что с нашим братом из темных армейцев… Вам она, – поспешно домолвил он, пораженный страдальческим выражением лица остановившегося перед ним Наташанцева, – вам она настоящею, верною женой будет, поверьте слову!..
– Вы «настоящий человек»! – вырвалось неудержимо из уст графа. – Дайте мне вашу руку!
Он крепко стиснул ее. Ранцов сконфуженно отвечал на это пожатие.
– Никанор Ильич, Ольга Елпидифоровна не согласилась видеться с вами. Каюсь, это по моему совету… Я дурно судил о вас тогда, я боялся для нее… неприятностей… А теперь я думаю – это для вас лучше… В таких случаях надо избегать всего, что может растравить рану, помешать забыть…
– Забыть! – трепетно зазвучал голое Ранцова. – Пробовал-с… не вырвешь! Видно так до гроба нести надо, – еле слышно домолвил он. – Будьте здоровы, граф!
Наташанцев, без слова, подошел к стене и дернул за снурок звонка. Дверь в коридор немедленно распахнулась, и в ней показалась суровая и подозрительная фигура Калистрата (он, видимо, стоял за нею все время, в чаянии «не дай Бог чего» между «его графом» и этим «ихним мужем», наружность которого показалась ему почему-то «бедовою»).
«Его граф», к немалому его удовольствию, пожимал в эту минуту самым дружелюбным, должен он был убедиться, образом руку этому мужу, и, обращаясь затем к нему самому:
– Калистрат, – сказал он, – проведи Никанора Ильича… И одеваться мне потом!..
– Слушаю-с!.. «Кажный то есть зверь, коли они только захотят того, станет им ноги лобызать», – заключил мысленно про барина Калистрат, уходя с торжествующею улыбкой на кривых устах.
Наташанцеву хотелось скорее выйти из дому, хотелось воздуха, пространства, уличного шума… Его душило в этих стенах; в ушах его неотступно ныл голос этого человека, которого он «с нею» присудили на «мытарства», на муку, которую, «в этом сомнения быть не может», говорил он себе, тот действительно «понесет до гроба»… Он чувствовал – счастье, то бесконечное счастье «вдвоем, под итальянским небом», о котором он мечтал каких-нибудь полчаса тому назад, все это уже более недостижимо для него: образ, призрак этого человека с его «мутными, красными от слез глазами» будет преследовать его и в ее объятиях!.. «В ее объятиях!.. A этот Ашанин, что он, чем был для нее?» – взмывало у него новым язвительным страданием. «Она из-за него порвала с ним, с мужем, и он, он же выгораживает ее теперь, великодушно лжет и заметает следы, наивно успокаивает меня, что мне она будет верная жена»… О, Боже! A он, со своей стороны, порывает с детьми, с отечеством, с ними, 7-«avec эеэ maîtres», обрекает себя на опалу, на скитальчество из-за «авантюристки» (вздрогнув, вспомнил он слова дочери), вздумавшей выйти за него замуж от живого мужа». И уже все кончено, он уже неразрывно связан с нею, он назад не может… «Да я и не хочу, я люблю ее, она будет моею; да, люблю malgré tout, malgré tout, et dût le ciel me tomber sur la tête!»-7 вырвалось у него из груди co страстным отчаянием…
– Карета сейчас выезжает, – доложил, выходя из-за алькова, Калистрат, с сюртуком барина на руке.
– Не нужно, подай бекеш; я пойду пешком.
– Сиверко, ваше сиятельство, снег метет – страх!
– Все равно. Шляпу, палку!
– Прикажите карете за вами ехать, – настаивал старый слуга.
– Не нужно, говорят тебе! – нетерпеливо отрезал граф, выходя в бекеше и шляпе в коридор.
– Извольте кашне надеть, – суетился, кидаясь за ним, тот.
Но барин его не слушал и быстро, словно юноша, спешащий на свидание, спустился с лестницы и вышел – чуть на выбежал на Набережную.