Some sins do bear their privilège in earth1.
Hy, как по-вашему? По-нашему – смышлен2!
Бегу, не оглянусь! Пойду искать по свету,
Где оскорбленному есть чувству уголок3…
– Свиты Его Величества генерал, граф Анисьев! – неожиданно пропел в эту минуту жирным и зычным голосом ливрейный княжны, распахивая с шумом дверь…
– Граф Анисьев? – с изумлением повторила это имя она. – Он никогда у меня не бывал…
– Очень просят принять, – сказал шепотком красный жилет, притворяя за собою дверь для большей предосторожности.
– Проси! – молвила Кира, подумав.
Граф Анисьев в сюртуке и эполетах, раздушенный, щеголеватый и улыбающийся вошел в гостиную.
– Princesse, – начал он по-французски, – я должен прежде всего просить у вас извинения, что, имев честь быть представленным вам еще месяц тому назад, так опоздал явиться к вам изъявить мое почтение… Но я еще не очень давно в Петербурге и так был завален делом с первой же минуты, что нахожу с величайшим трудом возможность урываться от него для исполнения моих светских обязанностей…
Она молча повела в ответ на эту учтивость подлежащим в этих случаях движением головы, села сама и указала ему на кресло против себя.
Он сел, затоворил о «прелестном вечере», отзываясь с «энтузиазмом» о том впечатлении, какое он произвел на него лично.
– Вы не можете себе представить, – весело говорил он, – что испытывает в этих случаях человек, который, как я, прозимовал три года до этого в глуши провинции, среди запоздалых мод, темных улиц, губернских львиц, которые говорят тебе «ваше сиятельство», и заматерелых медведей-помещиков, готовых в настоящую минуту, когда правительство решается наконец вырвать из их лап несчастных их рабов, разорвать тебя, как представителя его, этими же грязными лапами своими… Вдруг после общества антропофагов se retrouver en plein monde élégant4!.. Смешно сказать, княжна, в мои лета, но я был счастлив как школьник. Ведь это мой первый петербургский бал после трехлетней моей ссылки… Я не мог, к величайшему моему сожалению, так как в тот же день обязан был по особому поручению уехать на сутки в Москву, быть на предшествовавпшем ему бале у вас, в этих стенах, но он, говорят, был тоже прелестный…
– Д-да… говорят, – сказала рассеянно Кира.
Он засмеялся:
– Вы так безучастно повторяете «говорят», что можно было бы подумать, что и вы, как я, знаете о нем только понаслышке.
– Нет, я, разумеется, была на нем, – слабо усмехнулась она.
– Но… – он приостановился, как бы выжидая второй части фразы, и, не дождавшись, договорил сам, – но у вас другие вкусы, чем свет (vous avez d’autres goûts que le monde), – так это?
Она холодно взглянула на него:
– Может быть; но почему могло бы это быть вам известно? Вы меня совсем не знаете.
– О, – весело возразил он, – a опыт жизни и света!.. Я тотчас же составил себе об этом понятие на том вечере во время мазурки, заметив, как тщетно добивался этот бедный Грюнштейн вашей улыбки, наводняя ваш слух своими остзейско-французскими любезностями, и как вы морщились, когда Хлыстов со своим ревом заставлял вас подыматься с места: «Grand rond, s’il vous plait»!.. Il ne vous plaisait pas du tout5, я это хорошо видел, – хихикнул в заключение Анисьев собственному своему mot.
– Я танцую неохотно, это правда, – сказала она.
– Вы и появились только в мазурке… Я разумею, в бальном туалете, – тонко промолвил щеголеватый генерал, зорко вдруг взглянув на нее, – так как вы могли, неведомая никому, быть тут и ранее…
«Что это, – пронеслось в голове Киры, – намек опять на тот мой разговор?.. И он!.. Прямо бы уж объявили меня государственною преступницей»!.. И прозрачные ноздри ее гневно раздулись и затрепетали.
– Я действительно была до этого в домино и в маске, – отчетливо выговорила она, вызывающим взглядом отвечая на его остановившийся на ней взгляд.
Но он самым невинным тоном и как бы вовсе не обратив внимания на этот относящийся к ней лично факт, a пользуясь только ее ответом для продолжения разговора на тот же общий мотив, заметил, что «ничего не могло быть счастливее этих неожиданно появившихся масок и подбора их из числа 6-esprits les plus fins de Saint-Pétersbourg, и что в этом «сейчас же угадывается та, которой принадлежала эта мысль»… Intelligence supérieure, каких в настоящую пору весьма мало en Europe, – он не находил достаточно слов для восхваления ее. От общего он совершенно логичным путем перешел затем к частному, заговорил о ближайшем участии, принимаемом этою высокою особой в вопросе о крестьянском освобождении, и выразил и с этой стороны полную ей аппробацию… Сам он оказывался «самым горячим другом прогресса» (он признал необходимым сделаться таковым с первых же дней нового царствования), восторженно говорил о «grand acte», которое должно было «вознести нынешнее царствование превыше века Екатерины и Петра», упомянул с новым негодованием об этих «ours mal léchés», помещиках, «encroûtés-6 в рабовладельческих традициях», в обхождении с которыми, по его мнению, правительство «очень могло бы и не надевать белых перчаток» (aurait pu tout aussi bien ne pas mettre des gants blancs). При этом таким же естественным сочетанием мыслей воздана была им хвала «литературе и вообще печати», которые, «к величайшей их чести, идут рука об руку с правителством» и, проводя в общественное мнение современные идеи Европы, стремятся именно к тому, что правительство в своих просвещенных начинаниях желало бы, так сказать, – игриво выражался он, – привить (enter) к заплесневелому дереву матушки святой Руси (à l’arbre vermoulu de la sainte mère Russie)… «Конечно, – молвил он, снисходительно поводя плечом, – дело не обходится без некоторых прискорбных увлечений (de regrettables entraînements), но нельзя не признать, что корень их все-таки лежит в самых благородных и «вполне патриотических» побуждениях. Сожалея о том, что они «иногда переходят за пределы терпимого (de ce que l’onpeut souffrir)», нельзя вместе с тем не сочувствовать их искренности и заключающемуся в них горячему желанию пользы отечеству… И по этому случаю заговорил о Герцене:
– Это очень большой ум… Я в нем признаю даже гениальность (je lui reconnais du génie), и – вас, может быть, удивит мое мнение, княжна, – ввернул в скобках изящный генерал, таинственно понижая голос, – хотя его Колокол, строго говоря, должен быть почитаем обоюдоострым оружием (une lame à deux tranchants), которое приносит столько же вреда, сколько пользы, я искренно пожалел бы, если бы какие-нибудь обстоятельства заставили его прекратить свое издание. Нам нужен этот набат (ce tocsin) за границей, чтобы не давать всем нам спать (pour nous tenir tous en éveil), стыдить нас за нашу отсталость и заставлять догонять Европу…
И он, как бы в ожидании ее ответа, вперил еще раз в лицо княжны свои зоркие глаза.
– Меня ваше мнение не удивляет, – спокойно произнесла она, – оно мне кажется очень основательным.
– Не правда ли, не правда ли? – воскликнул он, будто очень обрадовавшись ее одобрению.
– Конечно, – сказал он чрез миг, – влияние у нас Герцена, которого никто, конечно, не станет отрицать, оказывается, повторяю, иногда чересчур сильным на некоторые неопытные, по преимуществу молодые умы, увлекающиеся одною утопическою, так сказать, стороной его мнений… Но как не извинить опять в душе этих пылких, всегда благородных молодых людей, – полувздохнул, полуусмехнулся Анисьев, – которые в этом блестящем таланте видят…
Он оборвал вдруг на полуфразе, прищурился:
– Да вот, например, – проговорил он небрежно, – вам, кажется, родня, княжна, некий бывший студент университета Овцын?.. Иринарх… Федорович, если не ошибаюсь… да, Иринарх Федорович Овцын?
Кира, в свою очередь, воззрилась теперь ему прямо в лицо:
– Мне он не родня совсем, но у нас есть с ним общие родные…
А что?
– Он именно один из тех чрез меру увлекающихся молодых людей, о которых я говорил… Не знаю, известно ли вам, – произнес вдруг с какой-то вескою медленностью Анисьев, – что он уехал в Лондон не под своим именем, с чужим паспортом?
Краска невольно бросилась в голову девушки; она начинала понимать, чему обязана была визитом этого любезного ее гостя. Но гордость не изменила ей в эту минуту.
– Об этом последнем обстоятельстве я не знала, – проговорила она с полным хладнокровием, – но я видела его недели две назад, и он говорил мне, что собирается ехать в Лондон.
Анисьев быстрым движением тела закинул глаза за спину и, уверившись, что дверь в переднюю заперта, так же быстро наклонился с места к княжне:
– И пред этим отъездом своим передал вам ящик с бумагами? – проговорил он шепотом.
– Что это за вопрос?
И глаза ее засверкали искрами.
Он помолчал, не отрывая от нее взгляда, и промолвил затем участливым, чуть не нежным голосом.
– Извините меня, княжна, но с вашей стороны было довольно неосторожно принять эти бумаги.
Она поняла, что факт был ему самым положительным образом известен, что она напрасно стала бы отрицать его… Да она и не сумела бы, – она еще ни разу в жизни не солгала, – она бы только «спуталась». Нет, «так лучше, пусть знает»! Она на этой почве может вернее оставаться сама собою…
– Это уже мое дело и никого другого не касается! – громко сказала она.
– К сожалению, нет, – возразил он, пуская теперь в ход свою многозначительную улыбку, – господин Овцын бежал за границу, очевидно, с преступной целью. Правительству известны его антецеденты… необходимо выяснить теперь его дальнейшие намерения. Бумаги, которые он оставил у вас, представляются таким образом крайне важными…
Она молчала.
Он опять наклонился к ней, заговорил мягким, словно убаюкивающим шепотом:
– Княжна, умоляю вас выслушать меня с полным доверием к моей искренности! Вести с вами речь о таком… щекотливом обстоятельстве нисколько, как вы должны знать, не входит в предел моих обязанностей. Если я согласился принять на себя это совершенно… экстраординарное поручение, то это, поверьте, единственно с целью отстранить от вас… те неприятности, которые могли бы возникнуть, если бы… это пошло другим путем… Никто, конечно, и не думает заподозривать вас в каких-либо… сочувственных, – подчеркнул он, – сношениях с нашими эмигрантами и их здешними единомышленниками и корреспондентами… Я уверен даже, что, согласившись по незнанию… или великодушию, принять от господина Овцына бумаги его на сохранение, вы не полюбопытствовали и взглянуть на них…
– Конечно, нет! – так и вырвалось у Киры; она опять вся покраснела от мысли, что кто-нибудь мог заподозрить ее в нескромном любопытстве.
Анисьев отвечал на это полупоклоном, как бы говоря: «Вы видите, что я ни единой минуты в этом и не сомневался», – и продолжал:
– Но, повторяю, если б это пошло иным путем, вас должны были бы попросить тогда… по правилам, – промолвил он как бы несколько уже пренебрежительно, – отвечать на известные… официальные вопросы, что уже одно могло бы оскорбить вас, и не могло бы быть притом сделано иначе, как уже с ведома хозяев этого дома… A этого, считаю долгом предуведомить вас… для вашего успокоения, – добавил он, вскинув пристально еще раз глаза на девушку, – прежде всего желали бы избегнуть…
– A как же, думаете вы, можно было бы избегнуть этого теперь? – свысока и нехотя ответила она на это.
– О, ничего нет легче! – засмеялся он самым уже успокоительным образом. – Разговор наш так и останется частным разговором… вы передадите мне эти бумаги…
– Никогда! – вскликнула она, прерывая его негодующим взрывом, с широко раздувшимися ноздрями, со внезапным пламенем в глазах.
Он как бы уныло опустил голову и вздохнул.
– Мне известно, что вы очень умны, княжна, – начал он, довольно долго помолчав пред тем, – и мне трудно понять поэтому, как вы решаетесь… усложнять ваше положение из-за человека, который, во-первых, теперь вне власти Русского правительства и поэтому вне всякой опасности кары или даже задержания; а, во-вторых, который, как сами должны вы видеть, настолько же не деликатен, насколько и легкомыслен, так как, решившись навязать вам роль какой-то будто сообщницы его, не умел даже сохранить концы настолько, чтобы сношения его с вами и факт переданных вам бумаг остались неизвестными.
Кира нервно мотнула головой:
– Какое мне до него дело! – презрительно уронила она… и иронически усмехнулась чрез миг. – Но вы, кажется, не совсем логичны, граф?
– Почему вы думаете? – спросил он с некоторым изумлением.
– Судя по тому, как либерально говорили вы в начале разговора, я никак, согласитесь, не могла ожидать, что он должен будет кончиться этим.
Анисев нисколько не смушался этим аргументом ad hominem7. Он многозначительно потянул свой прекрасный ус, который носил теперь не по-прежнему, крючком вверх, a вытянутым в струну à la Napoléon III, – на которого, как известно, вслед за Парижским миром пошла большая мода в Петербурге, – и возразил, тонко ухмыляясь:
– Мне кажется, напротив, княжна, что одно совершенно логично истекает из другого. 8-Oui, je suis complètement libéral dans mes opinions: мы должны быть Европа, и пройти, чрез что она прошла. Я знаю, что ни одно государство не может обойтись без революции и что она у нас впереди; знаю, что все наше старое здание прогнило до костей и что его надо перестроить сверху донизу… Но дерево, у которого внутри уже ничего нет, часто еще держится корой, княжна (на лице изящного генерала невольно сказалось удовольствие, причиняемое ему таким удачным сравнением), и его до поры до времени не следует валить. C’est notre cas, princesse: – Россия тоже держится корой. Наш народ, le bas peuple, был до сих пор бессловесное животное, «быдло», как называют его поляки-помещики, соседи мои по Могилевской губернии. Получив свободу, он очень скоро поймет и потребует себе дальнейших прав, il demandera ses droits dé citoyen… Тогда, я не спорю, идеи Герцена и наших передовых людей будут иметь свою настоящую raison d’être и возможность быть примененными к делу. A до тех пор ne touchez pas à la hache, не трогайте топора! Потому что все хорошо в свое время, a иначе можно только компрометировать самое дело прогресса… Вот почему, княжна, – уже с торжествующим выражением во всех чертах заключил он, – я положительно порицаю, порицаю в интересах их же идей, те нетерпеливые умы, которые, как господин Овцын и ему подобные, торопятся будущею революцией и думают теперь же в одиночку, не подготовив достаточно сил и средств, свалить это гнилое внутри, но еще крепкое корой дерево… A пока оно еще стоит, ему, vous comprenez, princesse-8, нельзя запретить защищаться!..
Он, словно сожалея об этом последнем обстоятельстве, приподнял плечи и замолк.
Она слушала его внимательно и сосредоточенно, не отрывая от него глаз и с каким-то загадочным для него выражением в складе губ, в тесно сжавшихся бровях…
Он ждал в свою очередь ответа.
Она нежданно поднялась с места и гадливо уронила с губ:
– Вы даже не веруете в то, чему служите и во имя чего действуете!.. Блестящий генерал весь изменился в лице…
A она неторопливым шагом дошла до двери соседней комнаты, полуотворила ее, кликнула: «Анфиса!» – и, вернувшись к своему креслу, опустилась в него и молча устремила глаза свои в огонь камина.
Гость ее еще не успел прийти в себя, как на пороге той двери показалась красивая, синеокая горничная и с вопросом: «Чего прикажете?» – подошла ко княжне.
– Где тот короб с бумагами, который оставил у нас Иринарх Федорович Овцын?
– В шкапу, ваше сиятельство, – с легкою запинкой проговорила та, быстрым вопрошающим взглядом окидывая свою барышню и неведомого военного мужчину, показавшегося ей почему-то подозрительным.
– Достаньте его оттуда!
Синеокая женщина еще раз взглянула ей в лицо, как бы не совсем доверяя этому приказанию и ожидая его подтверждения.
Кира поняла, усмехнулась и утвердительно кивнула головой.
Анисьев, еще нахмуренный, но с оживленными любопытством глазами и несколько озадаченно следил за ними.
Анфиса подошла к шкапу, отперла его ключом из связки, висевшей у нее на поясе, потянула к себе из темного угла известный читателю короб и, взяв его на руки, донесла и опустила к ногам княжны.
– Вот он! – промолвила та, указывая на него кивком «либеральному» генералу. – Вы видите печати, никто к ним не притрогивался.
Он недоумело повел на нее взглядом, хотел ответить и не успел…
– Киньте это в камин, Анфиса! – услышал он «невероятное» приказание…
– Княжна! – был он только в состоянии вскрикнуть.
– Кидайте! – торопливо повторила она.
Анфиса своими сильными руками приподняла разом тяжелый короб, обернулась с ним к огню и быстрым движением, рискуя обжечь себе все пальцы, вдвинула его в самую середину очага.
Анисьев бессознательным порывом кинулся с места к нему… и отступил…
Между им и камином стояла также быстро обернувшаяся теперь к нему лицом синеокая женщина, и эти ее синие, прекрасные и решительные глаза будто говорили ему: «Пока не сгорит – не подпущу!»
Он покраснел невольно, прикусил губу…
– Вы видите, граф, – услышал он опять голос княжны Кубенской, – что меня никакими «путями» нельзя заставить сделать то, что я почитаю бесчестным.
Он уже овладел собою, усмехнулся опять своею многозначительною улыбкой, поклонился и, разводя слегка обеими руками, проговорил:
– Вижу, княжна, но за последствия я уж не ответчик!
– Какие угодно! – надменно и презрительно произнесла она в ответ. – И тем легче, что я сегодня же перестану принадлежать к этому дому!
Она с какою-то теперь злою радостью заранее жгла свои корабли.
Граф Анисьев не нашел слова ответить: в этой девичьей отваге было что-то необычное и увлекательно красивое, чего он, в качестве «знатока женщин», не мог не заметить и не оценить… Он поднял свою каску с пола, склонился пред княжной глубоким светским поклоном и вышел из комнаты.
– Барышня… княжна, – заговорила Анфиса, полуулыбаясь, полутревожно, как только затворилась за ним дверь, – a не выйдет какого худа из этого самого, что вы с вами спроворили?..
Кира пожала плечами.
– Вам очень жалко будет расстаться с дворцом? – спросила она вместо ответа.
– И ни в жисть! – воскликнула та. – Чего мне-то жалеть, барышня, измаялась я вся тут, в палатах в здешних… Особливо если теперича опять в матушку в Белокаменную вздумаете… Гори, гори! – прервала она себя, схватывая каминную кочергу и приподымая ею в очаге толстую кипу бумажных листов, чтобы дать их скорее охватить огню, – и праху твоего чтоб не осталось!..
Дверь из передней еще раз широко распахнулась, и в нее уже без всякого доклада вошла Прасковья Александровна Охвостова. Она казалась очень утомленною, и придворный слуга княжны вел ее под руку.
Кира быстро пошла ей навстречу, довела ее до дивана, усадила… Анфиса в свою очередь догадливо заставила опять огонь экраном, выбежала в спальню, вынесла оттуда какую-то шитую подушку и заложила ее за спину почтенной особы.
Ta поблагодарила ее взглядом. Синеокая женщина глубоко поклонилась и вышла по знаку своей барышни.
Старушка перевела дыхание, вынула свой флакончик, нюхнула и, не отнимая его от ноздри, начала медленно и по-французски:
– Я и не знаю, как вы должны быть благодарны Провидению за то, что вам приходится иметь дело с самою милостью и добротой (avec la grâce et la bonté elles mêmes). Я была ими умилена до слез. В благородном сердце той, при ком вы имеете счастие состоять, я нашла за вас адвоката, каким не могла бы быть сама… и не намерена была быть, – примолвила строго она, – так как почитаю поступок… да и вообще всю вашу tenue здесь далеко несообразными с тем, к чему обязывает вас ваше положение фрейлины.
– Тетушка, – перебила ее Кира, – я с сегодняшнего же дня перестаю быть ею.
– Что-о? – протянула та в изумлении. – Когда вам великодушно прощают все ваши неосторожности и прорухи (vos imprudences et vos maladresses), когда это великодушие простирается до того, что меня спрашивают: не слишком ли «жестко» передавала вам эта игуменья то, что поручено было вам сказать «для вашей же пользы», – вы кобенитесь и фыркаете как вырвавшийся конь (vous regimbez et piaffez comme un cheval échappe) и играете в обиженное самолюбие!..
– Выслушайте меня, тетушка, – сказала на это девушка, – и затем судите, самолюбие ли, или побуждение, менее заслуживающее вашего порицания, заставляет меня принять это решение.
Прасковья Александровна молча поднесла лорнет свой ко глазу, направила его на племянницу и словно застыла в ожидании ее объяснения.
Кира спокойно и обстоятельно сообщила ей об отношениях своих к Овцыну, «двоюродному брату ее двоюродной сестры», о его «несколько крайних мнениях», – которые, впрочем, говорила она, «разделяются, кажется, всею теперешнею молодежью» и «свободно, с дозволения цензуры, высказываются и в журналах», – о том, наконец, что он, уезжая за границу, явился к ней с просьбой сохранить до возвращения свои бумаги, которые могли многих скомпрометировать» и что она именно ввиду этого решилась их принять…
Лорнет выпал из руки Охвостовой… Она всплеснула ею о другую руку и вскрикнула в ужасе:
– Бумаги заговорщиков (les papiers des conspirateurs)!..
Ho когда племянница начала далее о визите графа Анисьева, о том, что ему было известно о передаче ей Овцыным этих бумаг, и он хотел, чтоб она теперь выдала их ему, – старая камер-фрейлина задрожала вся как в лихорадке:
– Полицейский розыск в этих стенах, под этою кровлею – только этого недоставало! – задыхающимся голосом застонала она, закрывая себе лицо платком.
Кира примолкла… Сама она была бледна как полотно, только зеленые глаза ее горели своим обычным, гордым пламенем.
– Что же вы сделали? – спросила ее чрез минуту тетка, опираясь обеими руками на стол, a головою об эти руки, будто с тем, чтобы не смотреть на нее.
– Я сожгла их, при нем, в этом камине…
Руки внезапно упали, и Прасковья Александровна вся, всем своим худым старушечьим телом потянулась теперь чрез стол прямо к лицу племянницы:
– Вы… это сделали… при нем? – повторила она.
– A что бы вы сделали на моем месте? – уронила в ответ Кира.
Старушка, тяжело дыша опустилась на свое место:
– Да… выдать их вы и не могли… Un dépôt est sacre9… – пролепетала она через силу…
Последовало долгое молчание.
– После этого, конечно, – заговорила, несколько успокоившись, Охвостова, – оставаться вам здесь нельзя… Я ваше решение одобряю. У вас благородное сердце, но голова вверх дном (vous avez le cœur noble, mais le tête à l’envers); вы не созданы для дворцовой жизни, вы способны только компрометировать здесь и себя, и других.
– Я это вижу, – с горечью сказала княжна, – и хотела сейчас же пойти и сказать…
Та остановила ее движением руки:
– Погодите! Надо, если можно, избегнуть всякой огласки… скандала… Вы сделали себе теперь врага из этого Анисьева, но я надеюсь – если только это уже не дошло до сведения выше, – что сам он, для себя, не захочет раздуть этот… эпизод с вами… A там я переговорю, с кем следует…
Она вдруг завздыхала:
– Боже мой, что бы я дала, чтобы до них, бедных, здесь, не дошла эта новая неприятность!.. Ведь это уже не разговоры с Вилиным, a нечто посерьезнее… заговорщики, хоронящие свои ужасы под их кровом!.. Я сейчас же напишу, пошлю за этим Анисьевым, – сказала она, вставая, – надо это привести в ясность. A вы сидите пока смирно и придумайте приличный предлог (un motif plausible) уехать отсюда… Что вы думаете из себя делать теперь? – спросила она как-то внезапно. Эта мысль, очевидно, только в эту минуту пршпла ей в голову.
– Не знаю… За границу поеду, может быть…
– Одна… без средств?.. – проговорила участливо Прасковья Александровна, прищурясь на нее.
– В Женеве у меня друзья есть… Сибиряки, из возвращенных… A средства – у меня пенсия после батюшки… Разве отымут теперь…
Старая камер-фрейлина вспыхнула вся:
– Как вы их всех знаете! Charitables tous et miséricordieux’comme Dieu lui-meme10!.. Неужели вы можете думать, что вам станут мстить?..
Она пожала плечом, направилась к передней, остановилась у двери:
– Приезжайте ко мне вечером, мы решим, как это наилучше устроить…
Кира наклонилась невольным движением поцеловать ее руку.
Ta нежданно и порывисто закинула ей эту руку за голову, прижала ее к груди и дрогнувшим голосом прошептала по-русски:
– Ах, головушка, несмысленная головушка, что-то тебя ждет впереди!.. – и быстро взялась за замок дверей, чтобы не выдать далее охватившего ее волнения.
Кира проводила ее по коридору до подъемной машины и вернулась, лишь уверившись, что она благополучно спустилась донизу.
В своей передней она в полутьме заметила мужскую фигуру.
Это был посланный от Гундурова с запискою к ней. Она взяла ее, вернулась в гостиную и, сорвав обложку, уселась с нею на прежнее свое место у камина. Гундуров почитал нужным известить ее, чтоб она не беспокоилась относительно последствий известного разговора ее на вечере. «Об этом разговоре знают, – писал он ей, – и очень смеялись испугу графа В., которому (привожу буквально) notre jeune exaltée a du faire l’effet de Jeanne dArc, l’oriflamme a la main, tapant sur les Anglais»11…
Письмо выпало из рук Киры.
«Jeanne d’Arc!.. Да, я смешна, смешна!» – заныло новым, невыносимым уколом у ней в сердце…
Она откинулась затылком в спинку своего кресла и залилась внезапно нервными, злыми слезами…
Они еще не успели просохнуть, когда неожиданное имя, отчетливо произнесенное басистым голосом вошедшего слуги ее, донеслось до ее слуха:
– Господин Троекуров, Борис Васильич!
Она вся выпрямилась, поглядела на докладывавшего, машинально, быстро провела рукой по глазам…
– Борис Васильевич Троекуров? – громко повторила она. – Он здесь?.. Проси!..
Ей почему-то казалось невероятным, чтоб он мог быть здесь, мог явиться к ней «именно в эту минуту»…
Он вошел. Ей прежде всего кинулась в глаза в нем перемена костюма. Он был в партикулярном habit de matin12, с цилиндром в руке, в лиловых перчатках. Складки просторной одежды ложились с какой-то особою, изящною мягкостью кругом тонких очертаний его высокого, все так же стройного туловища, но в лице он казался пополневшим. Прежнее выражение усталости, обычное этому лицу, сменилось теперь чем-то спокойно-вдумчивым, сознательно-довольным. Кира тотчас же заметила эту новую черту… Только глубокие глаза его сохранили знакомую ей привычку нервного помаргивания, да белокурые усы кудрявились над все так же несколько скептически улыбавшимся ртом.
– Каким образом вы здесь, Борис Васильевич, и давно ли? – спросила она, подымаясь ему навстречу.
– Для чего приезжают из провинции люди в ваш отврататительный город, – отвечал он смеясь, – само собою по делам, по скучным, глупым делам… У меня такое дело в Сенате…
– И давно вы здесь? – повторила она.
– Дня два, три… – сказал он вскользь, усаживаясь в кресло, которое указывала она ему.
– Что Сашенька?
– Спасибо!.. Велела вам кланяться, жалуется, что не имеет от вас известий…
– Я виновата действительно пред нею: не отвечала на ее последнее письмо… Когда Сережа Лукоянов был здесь, я ему часто поручала передать сестре то, что не успевала написать сама, a с тех пор, как он уехал за границу…
– Вы забыли о ней? – договорил Троекуров, помаргивая направленными на нее глазами.
Брови Киры болезненно сжались вдруг:
– В сущности, что может быть для нее занимательного в моих письмах!.. Вам, я думаю, там вдвоем ни до чего в мире нет дела? – промолвила она с какою-то неодолимою горечью.
– Нет правил без исключения, – ответил он весело, – но, говоря по правде, чем менее здешнего доходит туда, тем, по-нашему, по-моему особенно, лучше.
– Разве вас не интересует, однако же, то, что здесь делается теперь, что готовится для России? – спросила она, насилуя себя на разговор.
– Общее, les grandes lignes13, – да, конечно! И издали, a не близко… Вблизи некрасиво, княжна: нагляделся и наслушался я в эти несколько дней…
– A что?
– Да как вам сказать? Во-первых, крупные и очень хорошие в сущности слова, но которые уже успели опошлить до тошноты: «свобода», «прогресс», «человечество», «современность» и так далее, и так далее; их вам теперь, куда ни ткнешься, чуть не вместо лимона и сливок к чаю подают… A от слов – какое-то всеобщее пьянство мысли, и не хорошее пьянство, знаете… Отворили тюрьму, пустили на вольный воздух – понятно, человек и перехватить готов от радости. Но ведь это уж не то: это похоже уж прямо на колодников, сорвавшихся с цепи и лезущих разбивать кабаки. Все долой, глаза в крови и пена у рта!.. Некрасиво, нет!..
– Ну, a вы что же, княжна? – быстро переменяя разговор. – Все те же иллюзии? – спросил он, намекая на последний их разговор в Москве, год тому назад.
Зеленые глаза ее засверкали и тут же потухли… Нет, не насмешкою звучал его голос, да и что он мог знать «обо всем этом», происшедшем с нею?..
– «Иллюзии», – повторила она тоном, поразившим его своим безотрадным выражением, – я покидаю дворец и Петербург…
Он быстро вскинул на нее взглядом, потянул ус и, не расспрашивая, как бы вовсе не интересуясь тем, что могло побудить ее к этому, спросил только:
– И жалеете о них?
– Нет, не о них… о собственном обмане, – ответила она без запинки, в свою очередь как бы вовсе не удивляясь тому, что он будто уже все знает и спрашивает ее не о фактах, a o том, как они отзываются в ее чувстве.
– Я рад, – коротко сказал он на это.
– Чему?
– Вы душу живу вынесете отсюда.
– На что она? – вырвалось и замерло у нее каким-то стоном.
– Жить!.. «Жизнь для жизни нам дана», княжна… Это, если не ошибаюсь, даже сам митрополит Филарет сказал[56].
Глубокая продольная морщина сложилась между ее бровями:
– Я охотно сейчас отдала бы эту жизнь, если б она на что-нибудь настоящее пригодилась.
– Это «настоящее» указано женщине с тех пор, как люди… люди… Но вы почему-то, как мне кажется, княжна, – примолвил Троекуров с ласковою усмешкой, – всегда задавали себе темою стараться не думать и не чувствовать по-женски?..
Она вдруг вся заалела, встрепенулась:
– Так это вы были!.. Вы неправду сказали сейчас, будто только два дня тому приехали. Вы раньше… Это вы говорили со мною под маской на том вечере… Как это я вас тогда же не узнала?..
Он с серьезным лицом взглянул на нее, утверждая, что она ошибается, что он никогда не был, не мог быть ни на каком «вечере», так как и не показывался никому в обществе.
Но она не поверила ему. Каждое из сказанных им тогда слов звучало теперь живым звуком в ее ухе:
– Не отрицайтесь! – говорила она с какою-то задушевностью, которой он до сих пор еще никогда не замечал в ней. – Вы одни могли знать меня настолько, чтоб угадать… понять, когда я вас приняла за… за другого… что я «из чистого источника»… Это вы сказали… Я в первую минуту рассердилась, но я… я благодарна вам, Борис Васильевич, за ваши слова, за… Вы как друг говорили со мною…
Она оборвала и, высоко дыша грудью, протянула ему руку.
Он не стал разуверять ее далее, стиснул ее пальцы и спросил прямо:
– Что же, Вилин нажаловался на вас?
Его видимое – «хорошее», как говорила она себе внутренно, – участие как-то странно успокоивало ее теперь. Она засмеялась на его вопрос:
– Это вы же поручили Бековичу сообщить мне о его разговоре с ним обо мне? Он смешной, но я его не виню. Он спросил у тетки моей, Охвостовой, что я за человек и как ему следует «понимать мои слова». Я не могу сердиться на него – он был прав… Но я не из-за того, – поспешила она объяснить, – решилась покончить с моею дворцовою жизнью. Тут произошло другое; вот что…
И она передала ему во всей подробности эпизод с Анисьевым по поводу овцынских бумаг.
– Этот дрянной мальчишка, – сказал, дослушав ее, Троекуров, – пригодился хоть на то, что послужил к скорейшей развязке вашего положения здесь, и вы за это должны быть ему благодарны. Сколько я понимаю, вы кончили бы каким-нибудь еще худшим coup de tête15, или истомились бы в конец, насмерть…
– A теперь, – со внезапным напором прежней тоски вскликнула Кира, – я не истомлюсь разве от бездействия, от бесцельности моего существования?.. Я уезжаю за границу безо всякого плана, безо всякой определенной задачи в будущем…
Троекуров отвечал не сейчас:
– Княжна, вы до сих пор все искали для себя крупного общего дела – и не находили возможности приложить себя к нему с успехом… Хотите ли попробовать маленького и невидного, просто доброго дела, за которое горячо благодарна вам будет та, для которой вы сделали бы его.
– Хочу, конечно! Что такое, говорите! – быстро проговорила она, уставившись пристально в него.
– Тетка ваша, мать моей жены, Марья Яковлевна, очень плоха.
– В самом деле?.. Я не знала, – воскликнула Кира.
– Я видел в Москве доктора ее, Варвинского. Он говорит, что сердце у нее в самом жалком состоянии и что со дня на день можно ожидать катастрофы. Сама она, бедная, предвидит ее и говорит о ней… Я, разумеется, тотчас же привез бы к ней жену, но в ее положении, – промолвил вскользь Борис Васильевич (Александра Павловна была на седьмом месяце беременности), – это было бы опасно, и Марья Яковлевна сама ни за что этого не хочет. Саша и не знает, что матери так нехорошо… Вы не всегда сходились с теткой, княжна, – продолжал он, пока она все так же сосредоточенно и безмолвно глядела ему в лицо, – но она поистине добрая и благородная женщина и любит вас, я знаю. Она была бы несомненно счастлива, если бы вы теперь были при ней… Недолго, вероятно, пришлось бы вам походить за нею… A для вас это un prétexte tout trouvé16, самая естественная в глазах всех причина отъезда вашего отсюда, – заключил Троекуров как бы мимоходом.
Но Кира поняла, что в этих последних словах заключалась главная сущность его предложения, – что он прежде всего озабочен был мыслью «найти для нее самое приличное объяснение этого отъезда ее из дворца».
Какое-то радостное, давно ею не испытанное чувство шевельнулось у нее в груди. Она провела медленно по лицу своею бледною рукой и тихо улыбнулась:
– Этот «предлог» разрешает все, – сказала она, – спасибо вам за него! Я отпрошусь сегодня же и могу завтра уехать в Москву.
– В самом деле?
– Да!.. Самое позднее – послезавтра… Ведь чем скорее, тем лучше теперь?
Он утвердительно качнул головой и встал.
– Дайте мне знать в Демутову гостиницу, нумер четвертый, когда вы именно могли бы уехать. Я распоряжусь, чтобы вам было на поезде особое отделение. A я тогда выехал бы ранее, чтобы успеть предварить больную о том, что вы к ней едете.
– Я напишу вам сегодня вечером… может быть поздно – все равно?
– Конечно! – Он засмеялся. – Люблю такие быстрые решения!
Кира посмотрела на него мимолетным, странным взглядом.
– В вас верить можно, Борис Васильевич, – быстро пролепетала она в ответ. – До свидания!..