К книге
Перелом. Книга 2Перелом. Правдивая история[1]. Часть вторая. VII
46%
Перелом. Правдивая история[1]. Часть вторая. VII
34

Herb ist des Lebens

Innigster Kern1.

2-Я князь – коль мой сияет дух;

Владелец – коль страстьми владею;

Болярин – коль за всех болею,

Царю, закону, Церкви друг-2.

Дня три спустя княжна Кубенская вернулась утром снизу после завтрака (она в своем качестве фрейлины постоянно завтракала с высокою особой, при которой состояла, и ее семейством) в свой поднебесный апартамент в весьма невеселом настроении духа.

Погода была морозная, и камин в ее гостиной топился с утра. Она подошла к нему и протянула руки к огню, как бы желая отогреть их; но ее знобило не от холода, a от нервного возбуждения, с которым она не в силах была справиться.

Она не могла не заметить сдержанности, чтобы не сказать сухости, с которою с ней обращались сейчас. Ею очевидно недовольны, на нее «дуются». За столом у всех как-то странно опускались глаза в тарелки, когда она начинала говорить… Бывшая тут игуменья Нафанаила – «о, противное существо!» – даже вздохнула два раза, с очевидною аффектацией отвечая ей, и повела на нее исподлобья глаза с таким выражением, что «я, мол, по своему сану должна скорбеть о тебе»… A когда встали, и княжна, по обычаю, спросила: «Madame a t’elle des ordres à me donner pour ce matin3?» – ей ответили поспешно, «видимо желая скорее от нее отделатся», и по-русски: «Нет, благодарю вас, можете располагать вашим днем»… «Вашим днем» значит: ее весь день не желают видеть…

Это все так мало походило на столь еще недавние к ней ласки и милость… Досада княжны усиливалась еще сознанием, что помимо «наговоров», многое в ее поступках за последнее время могло подать серьезный повод к неудовольствию на нее, – «само собою, с их точки зрения», – говорила она себе… Но отчего же не скажут прямо, что именно? Она могла бы объяснить, оправдаться… А то молчат, хмурятся, не глядят…

Грудь ее высоко подымалась, зеленые глаза обводили кругом комнату с разгневанным выражением. Она «не раба, не горничная, она этого не снесет, – она потребует объяснения», – шептали, не раскрываясь, ее побледневшие губы.

«Объяснение» не заставило себя долго ждать. Ливрейный слуга княжны широко раскрыл дверь и, торопливо проговорив: «мать игуменья!», так же быстро попятился назад и с почтительно наклоненною головой пропустил тут же входившую, не ожидая ответа хозяйки.

Это уже одно свидетельствовало о степени значения, приобретенного духовною особой в этих стенах.

Кровь кинулась в голову Киры. Но она сдержалась, ответила наклоном головы на входной поклон игуменьи и, не отходя от камина, указала ей рукою на кресло подле него.

Та села, опустила глаза оправила свое черное покрывало и тяжело перевела дух, как бы готовясь к продолжительной и не особенно приятной беседе.

Но княжна начала первая:

– Вы ко мне с поручением? – отчеканила она, воззрясь ей прямо в лицо.

Игуменья не успела ответить. Дверь из передней так же широко растворилась еще раз, и в просвете ее показался красный жилет:

– Ее высокопревосходительство, госпожа камер-фрейлина Прасковья Александровна Охвостова! – торжественно доложил он.

Это была двоюродная тетка Киры и, как известно читателю, особа, по предстательству которой поступила наша княжна во дворец. Она уже давно жила на почетном покое в дворцовом помещении и, кроме как на интимные придворные вечера, куда приглашалась по старой памяти (ее очень уважали), никуда из него не выезжала. Приезд этой семидесятилетней старушки к ней – к «девочке», какою не могла не почитать себя Кира сравнительно с нею, был чем-то столь необычным, что у нее вдруг екнуло сердце. Ничего доброго не предвещало ей это посещение. «Недаром же, – пронеслось у нее в голове, – решилась она взобраться на вышину моих 125 – ти ступеней»…

Она быстро, с протянутыми руками, пошла навстречу нежданной посетительнице:

– Ах, тетушка, могла ли я думать… Вы, надеюсь, на машине поднялись? – перебила она себя предупредительным вопросом.

– Да, на машине… Спасибо, я не устала… Я пройду, сама, – молвила та в ответ, нехотя давая племяннице поцеловать себя в щеку и слегка отстраняясь от этих рук ее, протянувшихся с тем, чтобы поддержать ее шаги.

Она еще не нуждалась в такой поддержке. Несмотря на свои лета, Прасковья Александровна Охвостова ходила бодро и держалась необыкновенно прямо. Вся она была словно подтянута благовоспитанностью и чинностью дворских приемов стародавнего времени. В черном от головы до ног (она не выходила обыкновенно из этого цвета со времени смерти одной, угасшей на заре жизни, молодой особы царской крови, к которой она была особенно привязана, изменяя его на серый лишь для придворных вечеров), с двумя накладнымии седыми буклями, обрамлявшими под низкою шляпкой ее узенькое, морщинистое и несколько строгое лицо, – ее худоба и прямизна стана придавали общему характеру ее облика всю ту внушительность и важность, которые недоставали ей со стороны ее невысокого роста. Она была очень близорука и то и дело должна была прибегать к помощи одноглазого золотого лорнета старинной формы, висевшего у нее на груди на широкой, черного же цвета, ленте, и который наводила она на лицо, говорившее с нею, не разом, a поводя им сначала из старой привычки учтивости по сторонам. «Il est malséant de fixer les gens de façon à pouvoir les embarasser»4, входило в ее правила… Прасковья Александровна говорила по-русски охотно – и по-старинному, произнося этто вместо это, быдто вместо будто, и т. п. и примешивая самым странным сочетанием простонароднейшие выражения и обороты к галлицизмам и книжному языку двадцатых годов.

– Куда прикажете, тетушка? – спрашивала ее Кира, невольно несколько суетясь.

– Подалее только от огня: глаза мои не переносят пламени…

Княжна усадила ее на диван и поспешила заставить пламя камина стоявшим подле экраном.

Мать Нафанаила поднялась со своего кресла и подошла к дивану:

– Ваше высокопревосходительство…

– А, матушка игуменья! – промолвила та, узнавая ее, и, тотчас же встав, вынула из муфты, которую кинула на диван, обе свои руки и уложила их одну на другую во испрошение ее благословения… Но на лице ее в то же время сказалась заметная досада.

Игуменья, высоко подняв сложенные персты, осенила истово эти руки крестным знамением и тут же, с видом крайней почтительности и искательства, сжала их в своих.

Прасковья Александровна села опять, повела прищуренными глазами на нее, на племянницу – и с тем же досадливым выражением в чертах молча забарабанила своими сухими и маленькими пальцами по гладкой поверхности стола, стоявшего пред нею.

Нафанаила села тоже, несколько, видимо, смущенная наставшим затем молчанием.

Молодая хозяйка прервала его первая:

– Вы имеете мне что-то сказать, тетушка? – отважно произнесла она, прямо вызывая ее на разговор.

Ta подняла голову:

– Вы должны разуметь, княжна, – заговорила она с прорвавшимся вдруг возбуждением, подчеркивая для большей внушительности некоторые слова, – что я в мои преклонные лета не собралась бы на вояж к вам, если бы не имела в этом разе значительные на то резоны… Я и точно прибыла сюда, чтоб иметь с вами некоторый разговор…

Игуменья поспешно встала, услышав эти слова.

– Вы мне позволите в таком случае удалиться, ваше высокопревосходительство, – проговорила она с насилованною улыбкой и худо скрываемою обиженностью в звуке голоса, – мне также поручено было передать нечто княжне, но я уж потом… я успею…

Кира остановила ее движением руки. В лице ее читались нетерпение и решимость «вывести все это сейчас же на чистую воду».

– Позвольте, матушка, – я имею основание думать, что то, что вам «поручено», состоит в очень близком отношении к тому, что желает сказать мне тетушка. Во всяком случае у меня нет тайн, и я не желаю их. Прошу поэтому и тетушку, и вас передать мне теперь же открыто все, что имеете мне сказать: пусть каждая знает, что мне скажет другая.

Камер-фрейлина несколько уже дрожавшею от лет рукой подняла по привычке свой лорнет, приставила к правому глазу и тут же уронила его, как бы сказав себе: «И смотреть на нее не стоит!» Она не ожидала такого решительнаго тона у девушки, «chez une jeune fille5!» и не привыкла к нему.

Она откинулась в сторону игуменьи:

– Новые понятия, новое обхождение, как видите, матушка! – едко произнесла она. – Audace et bravade… неглиже с отвагой, как говорят люди.

Мать Нафанаила опустилась снова в свое кресло, перебрала четками и глубоко вздохнула.

Кира закусила губу: ее подмывали и злость и желание засмеяться.

– Соблаговолите же, матушка, доложить княжне, что вам поручено, – продолжала подчеркивать Прасковья Александровна, – a я покамест слушать буду.

Ta развела руками и вознесла глаза в потолок, словно призывая его во свидетели того христианского прежде всего смирения, с коим возлагала она на себя тяжелое бремя предстоявшей ей задачи.

– Не посетуйте на меня, княжна, – жалобно запела она, – за то что можете услышать для себя прискорбного из моих уст. Сказано: Твори волю пославшего тебя. Как приняла приказание, так по совести и послушанию должна я…

– Говорите, пожалуйста! – перебила ее, хмурясь, девушка. – К чему тут извинения!

– Пылкость молодости, – молвила на это Нафанаила, обращаясь к Охвостовой и как бы прося у нее извинения за эту «пылкость», – при самых лучших намерениях, как это почти всегда бывает в эти годы, увлекает часто нашу милую умную княжну далеко за ее пределы… должной осторожности… Она – если позволено мне будет так выразиться – очень часто грешит par trop de zèle, comme a dit Talleyrand7, – добавила она, считая небесполезным щегольнуть образованностью пред такою «высокопоставленною личностью», как эта «придворная старушка».

Но придворная старушка только на это поморщилась: в ее понятиях «православной инокине» было совсем «malséant» говорить в серьезную минуту на иностранном наречии, да еще о Талейране.

– Д-да… A дальше? – коротко проговорила она.

Нафанаила испустила новый вздох:

– Зложелательством исполнены люди в наш век, не прощают они друг другу ни слабостей, ни достоинств, a паче всего – превосходства умственного и душевного… Зависть снедает мелкие души… Так самые блестящие качества княжны служат ей часто во вред…

Кира перебила ее еще раз:

– Я вам очень благодарна, матушка, за мнение ваше о моих качествах, – но нельзя ли скорее о поручении вашем?

Игуменья глянула на нее теперь из-под нахлобученного клобука с тем самым «зложелательством», в котором она только что упрекнула «людей нашего века». Она никак не могла простить нашей фрейлине того, что она одна в этих стенах не хотела поддаваться на эффекты, к которым бывшая девица Травкина сохраняла все такую же страсть, играя на них и под этим монашеским клобуком своим.

– До сведения высоких особ, – начала она теперь ледяным голосом, с примесью худо сдерживаемой язвительности, – дошло об одном «весьма неприличном» – передаю буквально, извините, княжна! – разговоре вашем на вечере с графом…

– Так об этом уже знают здесь, – опечалили их уже этим! – не дав ей кончить, вскликнула камер-фрейлина, вся выпрямившись и направляя на этот раз свою золотую одноглазку прямо на лицо племянницы. – Отменно, княжна, отменно, могу вам только принести по этому случаю мой усерднейший комплимент!.. И как вы, право удивительно, будто свайкой в кольцо, так и попали, что мы с матушкой об одном и том же с вами гуторить съехались! Недаром видно сказывается: на воре и шапка горит… A мне об вашей конверсации8 передала вчера на вечере у Их Величеств самая та персона, с которою вы доставили себе удовольствие иметь таковую.

– А! – так и вырвалось у Киры (она этого ждала). – Он успел и вам нажаловаться!..

– Не знаю, – возразила Прасковья Александровна, заморгав взволнованно глазами, – что вы разумеето под «нажаловаться»! Он, как человек благорожденный и серьезный, ведая, что я вам единственная родня в Петербурге и что чрез меня, – протянула она, – доставлено вам то знатное положение, в коем вы по сю пору имели счастие находиться, он должен был спросить меня, как ему понимать следует этто… ваше… votre inimaginable sortie9, – договорила она по-французски, не находя в своем русском словаре соответствующего надобности энергического выражения.

– Нечего было ему спрашивать! – пылко отрезала княжна. – Я достаточно ясно высказала ему свои убеждения… которые и готова повторить во всякое время и кому угодно! – домолвила она, сверкнув глазами по направлению матери Нафанаилы.

Ta поспешно втиснула пальцы в пальцы, тесно прижала их к груди и вонзила еще раз глаза свои вверх: Ты, мол, Господи, веси, a я ничего уж не могу после этого!..

– Как вы сказали: «у-беж-де-ния»? – повторила по складам Охвостова. – Да, да, знаю, un mot, которое я начинаю часто слышать и читаю в этих ваших новых русских журналах. Слово глупое вообще, a в вашем рте (dans votre bouche) и совсем негодное!

– Это еще почему? – вскликнула девушка.

– Потому, пока вы носите цвета и едите хлеб здешнего дома, вы своих «у-беж-де-ний» не дерзаете иметь, a обязаны держаться манеры смотреть и думать (manière de voir et de penser) тех, кому вы служите. Без того вы им не слуга и не друг, a предательница и враг… A давали ли они вам право поступить, как вы сделали, говорить, что вы себе позволили?

Ответа не последовало. Кира не находила его против этих доводов.

Тетка ее горячо продолжала:

– Вы вот сейчас похвалялись с азартом матушке, быдто какой савраска без узды, что готовы и вдругорядь и «пред кем угодно» повторить, что вы расписывали там под маской. Значит, так я понимаю, что за все ихние милости и благодеяния вы им же теперича неприлично отвечать собираетесь? Похвалы достойно, воистину! A чтобы, как требуют честь и долг 10-dans toute âme bien née, спросить себя спервоначала, не можете ли вы compromettre-10 своими безумными словами тех, при ком имеете счастие состоять и кого беречь должны, – так на это у вас не достало ни сердца, ни разума.

Глаза Киры засверкали.

– Позвольте, тетушка, я вас очень уважаю, но я никому не даю права оскорблять меня!..

Прасковья Александровна вся даже в лице переменилась; голос ее задрожал:

– Оскорблять вас!.. Вот как вы чувствительны в вашем самолюбии!.. A о том вы не подумали, как оскорбили вы меня в них? Я вас к ним приставила, я отвечаю за вас; они могут – в первый раз в жизни! – пожалеть о том, что послушались меня… A вы… Мы дожили до того времени, что вы и чувств моих не поймете совсем; может быть, не поймете, что они для меня… Я бабки их, блаженной памяти императрицы Марии Федоровны, воспитанница и фрейлина (слезы при этом выступили на глазах старой камер-фрейлины)… Я видела образец всех добродетелей под венцом, знала государыню-мать, давшую тысячи воспитанных и честных матерей моему отечеству… Потомство ее дороже мне паче собственной жизни… Два поколения его родились, выросли у меня под глазами… Они привыкли с детства видеть во мне преданного друга и верную слугу… A вы?.. В какое положение поставили вы меня теперича к ним?..

Она остановилась перевести дыхание. Княжна заговорила в свою очередь:

– Я допускаю, тетушка, что с вашей точки зрения я, в качестве фрейлины, обречена на всю жизнь мою молчать как рыба; но я никак понять не могу, чем в данном случае могла я «compromettre» тех, при ком я состою. В том, что я сказала, выражено было лишь желание, чтобы великая мысль Государя об освобождении крестьян, которой я глубоко сочувствую, – и должны сочувствовать тем более близко стоящие к нему лица, – внушительно примолвила она, – не была извращена исполнителями Его воли.

– Что можете вы знать про мысли Государя! – вскликнула Охвостова негодующим шепотом. – Сердце царево в руце Божией, оно внушает ему, что нужно для блага его народов… A вы, – говорила она уже с каким-то благоговейным ужасом, – вы с дерзостью ваших двадцати лет решаетесь вмешиваться, решаетесь аппробовать или порицать – 11-parceque l’un ne va pas sans l’autre! – такие Его дела, где, кроме Бога одного, не может быть Ему судьи dans tout l’univers-11!..

Она не в силах была продолжать: губы ее дрожали, пятна выступили на лице… Нафанаила, все время одобрительно кивавшая, будто в такт ее слов, воспользовалась перерывом и с искренним, по-видимому, увлечением схватила обе руки ее и прижалась к ней губами. «Придворная старушка» была так взволнована, что и не заметила этого излияния восторга.

Кира какими-то растерянными глазами глядела на тетку.

«Я ничего тут не понимаю!» – казалось, говорили они… Она, впрочем, начинала ничего не понимать и в себе самой.

В этом напряженном состоянии прошло несколько минут.

Прасковья Александровна достала из своей муфты оправленный золотом флакончик, открыла его и поднесла к ноздрям.

– Ее высочество у себя? – еще не отымая его, спросила она ни к кому определенно не относясь.

– У детей, – поспешила ответить Нафанаила.

– А! тем лучше! Давно их не видала, пойду к ним… Так оставить этто нельзя! – столь же неопределенно промолвила она.

– Я провожу ваше высокопревосходительство, если позволите…

Старушка, не отвечая ей, встала и двинулась с места.

– Reconnaissez vous votre faute au moins12? – спросила она вдруг, останавливаясь на ходу, по адресу племянницы, но не глядя на нее.

Княжна стояла у своего стула, нервно перебирая пальцами по его спинке:

– Для чего спрашивать, тетушка! – ответила она с потемневшим взглядом и чуть-чуть приподымая плечи. – Я действительно забыла и виновата в том, что пока я здесь, я – узник, обреченный на безмолвие и безмыслие, – подчеркнула она, – но я не виновата, – прибавила она с каким-то намерением улыбки, – что я дитя своего времени и не могу разделять в душе моей всех ваших идей…

Прасковья Александровна горько улыбнулась:

– Ну да, конечно, ветхая мимо идоша и вся быша новая… Так я говорю, матушка?.. Счастливы ли вы оттого станете, что все разрушите старое, не знаю!.. A впрочем, слышала я от покойного Ивана Андреевича Крылова – 13-c’était un véritable русский человек et homme d’esprit-13, – очень метко сказанное: «Напала на кошку спесь, не хочет и с печки слезть»… Пойдемте, матушка!..

И, опершись на предложенный ей игуменьей локоть, вышла с нею без дальнейших слов из комнаты.

«Прощения станет теперь за меня просить, извинять меня молодостью, как эта противная Нафанаила, себя выгораживать», – злобно говорила наша фрейлина, проводив их до двери передней и возвращаясь к своему камину.

Она подкинула в него полено и устремила недвижно глаза свои в пламя. Мысли беспорядочными скачками проносились у нее в голове… «Убеждение – глупое слово», говорит, а у самой вера в эти свои старые догматы тверже скалы… Папа покойный какой умный был, a свое тоже бывало: «отпустишь – развалится»… Само, значит, держаться не может. Чего же жалеть, что развалится?.. Нет, не то! каким-то вдруг горячим взрывом поднялось из груди девушки: вот она старуха, вся еще пылает сердцем за свое, за эту веру в них, a я… одна, «спесь, как у кошки», говорят, a на душе тоска, тоска…

Предыдущая главаГлава 34 из 74Следующая глава