1-En vérité les gens d’un mérite sublime
Entraînent d «chacun et l’amour et l’estime;
Et le vôtre, sans doute, a des charmes secrets
Qui font entrer mon cœur dans tous vos intérêts-1.
Menschen sind schwimmende Töpfe, die sich an einander stossen2.
Графу Леониду Александровичу Наташанцеву было далеко за пятьдесят, но он казался, да и сам чувствовал себя гораздо моложе своих лет и мог не в шутку еще нравиться иным умным и слегка экзальтированным женщинам… Его точеные черты, белые как лунь волосы, при живых черных и, как говорится, «в дущу просящихся» глазах, давали всему характеру его, наружности подобие тех изящных пастелевых портретов, которые аристократический XVIII век завещал, словно в насмешку, грубому равенству наших поколений… Сам он по воспитанию, по вкусам, по приемам как бы еще принадлежал к тому веку. В нем сохранялся последний запах того старинного тонкого грансениорства с его неуловимым, но неотразимым обаянием, самое понятие о котором отойдет в область мифов для наших внуков… Ум его был не глубок, сила характера не велика, но он был одарен редким тактом, необычайною чуткостью и почти женскою вечатлительностью сердца, которую сознавал в себе, от которой в течение всей своей жизни старался остеречься и которая всегда брала в нем верх над всеми доводами его разума. Отношения его к женщинам отличались совершенно рыцарским, чтобы не сказать сантиментальным оттенком, источник которого следовало искать в героях романов госпож Cottin, de Duras и de Souza3, во впечатлениях, навеянных ему литературой и духом эпохи его первой молодости. Вертер и Le dernier des Abencegages Шатобриана4 – две книги, скажем мимоходом, с которыми никогда не расставался Наташанщев и которые он перечитывал каждую весну, – пробуждали в нем и теперь то же мечтательное и сладкое волнение, каким наполняли они его в те минувшие годы «грез первоначальных»…
С Ольгой Елпидифоровной он был знаком уже несколько лет, но долго держался настороже, ограничиваясь тем поверхностным, ни к чему не обязывающим ухаживанием, без которого как бы никому не было места в ее салоне. Она ему сильно нравилась, но он долго не доверял ни ей, ни себе, – не допускал, «чтоб она могла понять его и избрать», боялся и собственного «неразумного увлечения такою особой». Затем он незаметно стал относительно ее в положение друга, оберегателя, тонко и осторожно стараясь отстранить «опаснейших» из ее обожателей… Но он был уже так отуманен кипевшим в нем чувством, что проглядел… или, может быть, – и на это, увы, бывает иногда способен влюбленный, человек! – не хотел видеть связь ее с Троекуровым… Когда после его телеграммы к ней в Москву она вернулась в Петербург и передала ему о своем разрыве с мужем, вследствие-де его «грубого нрава и невоспитанности, которые она, никому до сих пор ne говоря о своих тайных слезах, имела, мол, терпение переносить девять лет сряду», вследствие его «сумасшедшей, ничем серьезным неоправдываемой ревности», – Наташанцев ей слепо поверил и положил тут же в душе своей «заменить, насколько будет в его силах, все, чем судьба обездоливала до сих пор это прелесное создание, – cet être adorable, si merveîleusement doué ef si digne d’un meilleur sort!..»5
Ольга Елпидифоровна поняла это с самых первых слов, произнесенных им в ее утешение, – поняла, что «этот человек весь ее с этой минуты»… Смутное чаяние, возникшее в ее голове при получении его депеши, и на котором она со свойственною ей смелостью порешилась с мужем, становилось для нее теперь несомненною действительностью. Она кинулась всем существом в эту нежданно открывавшуюся пред нею дверь лучезарного будущего…
Они почти не расставались за границей… Граф был вдов, занимал очень важную по иерархии, но не обременительную придворную должность, был поэтому полный хозяин своего времени. Он вернулся в Россию только за две недели до нее, и то «для избежания разговоров». Волна любви – той «последней любви», о которой сказано поэтом[28]: «ты и блаженство, и безнадежность»6, – уносила его все далее и далее от надежных берегов старческого благоразумия…
В первый раз еще в жизни испытывала в свою очередь Ольга Елпидифоровна то чувство, которое наполняло ее в настоящую пору. Страсть такого человека, как Наташанцев, и льстила ей, и подымала ее в собственных глазах, и налагала на нее цепи, которых никогда не знала она до сих пор и которые несла теперь с невыразимою радостью. Она понимала, она должна была заслужить то, что обещала ей эта страсть, эта безграничная привязанность; ей надобно было поставить себя на ту ногу, завоевать себе ту степень респектабельности, при которых честолюбивые цели ее могли бы быть достигнуты, не возбуждая слишком отчаянной оппозиции, не вызывая слишком бешеных криков. Природный инстинкт подсказывал ей то, до чего додумалась великая мысль Гёте: «Wer will grosses leisten, der muss sich beschränken wissen»7. Ольга Елпидифоровна ограничивала, собирала себя, сосредоточиваясь в ожидании той минуты, когда новым, невидимым еще светом должна была уже во все стороны заблестеть ее счастливая звезда… Она перевоспитывала себя в постоянном обществе Наташанцева, прилежно изучала его приемы, его изящно небрежную речь, пошиб и склад его суждений. 8-«Mésalliance, конечно, – признавалась она себе, – но чтобы ни в каком уже случае не mésalliance d’éducation-8. A там все забудут!»… Пылкость, самолюбие и льстивый туман надежд застилали пред ней беепощадную и вековечную истину: люди никогда не забывают того, что они не хотят позабыть…
По возвращении ее в Петербург замеченная в ней наружная перемена возбудила, как мы уже знаем, удивление и толки во всем общирном круге ее знакомых. Перемена отозвалась и на самых отношениях ее к этому кругу. Ольга Елпидифоровна сочла необходимым «épurer son salon»9, очистить его от непригодных плевел и окончательно изгнать из него тот тон веселого балагурства и легкой скабрезности, который до этого времени примешивался здесь ко всякому разговору, хотя бы даже самого серьезного свойства. Юное офицерство, толпившееся некогда у нее, и те, подобные ей самой, дамы так называемого «второго общества», к которым из «большого» ездят, когда они хорошенькие, все мужчины и ни одна почти женщина, блистали теперь здесь, как говорится, своим отсутствием. «Невозможные» господа вроде Прыткова допускались еще сюда лишь в силу своего служебного положения и пользы, ожидаемой от них тою «партией», которой Ольга Елпидифоровна, принимая в серьез шуточные слова, сказанные про нее в Михайловском дворце, почитала себя теперь более, чем когда-нибудь «madame Roland»10.
Она принимала горячо к сердцу интересы этой своей «партии», ужасно волновалась кипевшими кругом ее мрачными слухами о том, что «все эти Линютины, Бековичи и К° veulent amener un quatre vingt-treize en Russie»11, и весьма красноречиво доказывала, повторяя слова ходившей тогда по рукам весьма рьяной записки одного камергера (отставленного за составление ее от службы и недавно сосланного в дальнюю губернию), что «толпе обещают отдать на добычу чужую собственность» и что русское дворянство этого никак допустить не должно… О такой ее пламенной преданности «à la bonne cause»12 заговорили серьезно в светском Петербурге. В противоположном лагере посыпался по ее адресу град раздраженных насмешек (лагерь этот в свою очередь не щадил своих противников). Ольгу Елпидифоровну позвали зато на бал в два-три «maisons huppées»13, двери которых закрыты были для нее до сих пор… Граф Наташанцев (предстательству которого, в сущности, одолжена она была этими приглашениями) радовался ее успеху на этих балах, любовался горячностью ее «консервативных» речей, но как бы вскользь напоминал ей по этому поводу, что «prudence est mère de sûreté!..»14
Сам он не волновался, он скорбел… Он признавал себя «европейцем», да и по натуре своей был весьма человеколюбивый, великодушный и образованный человек – от самых юных лет и самым искренним образом желал «свободы русскому народу». Но то, как «la question a été emmanchée»15, говорил он, пугало его. Вопрос для него вовсе не состоял в тех более или менее значительных пожертвованиях, которые при этой «свободе» должен был понести владельческий класс в России; лично он готов был и на гораздо большие жертвы на пользу дела, которое называл святым, «une causé sainte». Ho тот способ, каким руководились при разрешении его, казался Натаншанцеву гибельным для всего русского будущего. «Я ничего не понимаю, – говорил он, – 16-à toutes ces questions de: надел, de пользование, de выкуп; крестьянину, comme de raison, нужна земля, и я безо всякого выкупа дам ему ее, и гораздо больше даже, чем ces messieurs могут придумать mais il faut, подчеркивал он, que nous restions les seigneurs de nos paysans». У него было какое-то свое, феодально-патриархальное представление об этом предмете, от которого он не отступал: он не понимал крестьянина без барина — без хорошего, «настоящего» барина, каким он был сам (крестьяне его действительно благоденствовали), – руководителя, воспитателя, судьи, и – это было в глазах его главное – оберегателя темного мужика от «этой 17-lèpre, odieuse du чиновничество, которое и так у нас все захватило»… «Faites des lois sévères, – доказывал он, – против тех помещиков, которые вздумали бы злоупотреблять своею патримониальною властью, но не лишайте народ его естественных покровителей. Вы отымете дворянство у народа и – что дадите на его место? un самоуправление, c’est à dire un кабак en permanence, ou bien toujours le même omniscient, omnipotent et вездесущий чиновник, cet affreux таракан, расплодившийся на нашей русской земле! A само дворянство, qu’en ferez vous? – лишних dans la hiérarchie sociale людей и следовательно врагов de ce Trône, которого отцы их и прадеды были самые преданные слуга, ou une bourgeoisie sans traditions, envieuse de lucre et de pouvoir, comme en France, то есть тех же опять ennemis nés du само-дер-жа-вие, произносил он по складам, – hors lequel point de salut в России».
«Нас ждет toute une révolution sociale», – печально вздыхал Наташанцев в интимных беседах своих с предметом его страсти… Он предвидел все последствия такой революции: внезапный разгром целого, сложившегося веками, общественного строя, наплыв чуждых, неведомых России элементов: брожения и недовольства, смуту в умах, разорения, «une mauvaise carricature de l’Europe вместо нашей доброй старой матушки, святой Руси, comme Dieu Lа faite!..» «Не все было хорошо dans cette bonne matouschkà, – осознавался он, – но ведь жилось же, и хорошо, многим очень хорошо жилось en commençant par mes paysans. Лучше ли им будет… да и кому будет лучше, когда все прошлое, a с ним de glorieux souvenirs et tout ce qu’a créé l’esprit national, особенный дух нашего народа, сметут с лица земли и заменят каким-то mauvais échafaudage libéral à l’instar de l’étranger?»-17… Странное дело, этот, старый царедворец и «евроцеец», не умевший сложить русской фразы без примеси французских слов, каким-то прирожденным чутьем своей народности возмущался более всего опасением, что перестроению всей русской жизни будет недоставать в самом корне самобытного, «особенного» русского духа!..
Вопрос об освобождении крестьян переживал в те дни свой трагический кризис… Депутаты «первого призыва», приглашенные во второй половине 1859 года для совещаний до этому вопросу, разъехались в начале зимы из Петербурга в самом раздраженном состоянии[29]. «Потербургские власти» не имели, говорили они, никакого основания сомневаться в их горячем желании содействовать благим начинаниям Государя. Они приехали с искреннейшим намерением доказать это на деле. На милостивое обращение к ним Его Величества, при приеме их в Царском Селе[30], на котором произнесены были Государем знаменательные слова: «Я считал себя первым дворянином, когда был еще Наследником, гордился и горжусь этим и теперь»[31], один из них[32] прямо объяснил даже, что «дворянство готово на жортвы, хотя бы они простирались и до трети их состояния», и уже сам Государь изволил выразить, что «Он не требует таких значительных жертв и желает, чтобы великое дело совершилось безобидно и удовлетворительно для всех»… A между тем их, представителей дворянства, отстранили от этого дела, имевшего решить всю будущность их сословия. «Они, конечно, вовсе не воображали быть поверенными от земли на совершение, обще с правительством, великого дела уничтожения крепостного состояния, но они никак не думали, чтоб их призвали в С.-Петербург, чтобы сидеть каждому на своей квартире, отвечать на заданные вопросы и представлять справки»[33]. Они почитали себя «законно в праве» надеяться, что голоса их выслушаются в высшем учреждении, назначенном Государем для разрешения вопроса об освобождении******, и не по отдельным только вопросам, но «вообще по существу крестьянского положения», а им самим решительным образом запрещено было «касаться общих начал»[34]; совещаниям их между собой не дозволили «иметь официального характера»; отняли у них всякую инициативу, даже их название депутатов, заменив его обозначением «членов губернских комитетов»; заставили, как школьников, отвечать на вздорные детальные пункты, какие вздумала предложить им редакционная комиссия, составленная из «бюрократов», исполненных-де «самых крайне демократических и враждебных дворянству убеждений», назначив им для ответов такой короткий срок, который делал невозможным какое-либо общее выражение и соглашение… Они почитали себя, а в лице их и все сословие, их избравшее, обманутыми «бюрократией», униженными подначальною ролью, в которую поставили их в отношении в комиссии, глубоко оскорбленными «недоверием», которое оказано им было вообще правительством.
С такими сетованиями, упреками и обвинениями вернулись эти представители дворянства в свои губернии. Во многих из этих губерний готовились выборы. Они были вообще шумны с самой той минуты, когда правительством возбужден был крестьянский вопрос. Явилось опасение, что рассказы о горьких впечатлениях, вынесенных депутатами из Петербурга, придадут им еще более острый характер… Циркуляр министра внутренних дел[35] известил нежданно дворянство всей России, что оно «на собраниях своих отнюдь не должно входить ни в какие суждения по предметам, вообще касающимся крестянского вопроса».
Лекарство оказалось хуже болезни. На выборах заволновались, заголосили… Из Петербурга отвечали молчанием, отказом или удалением предводителей от должности на получаемые от дворянства адресы и прошения…[36]
Политическая рознь – явление, невиданное да тех пор на Руси, – проникала теперь во все углы ее… Частные люди и служащие, сановные лица и ведомства – избранные органы и слуги одной и той же высшей, самодержавной власти – разделились на два лагеря, мгновенно возненавидевшие друг друга с ожесточением, свойственным лишь какой-либо наследственной, племенной вражде… «Прогрессисты», как выражалась тогдашняя журнальная публицистика, обзывали «плантаторами» ревнителей «сословных привелегий»; «дворянская партия» в свою очередь клеймила недругов своих прозвищем «социалистов». Вражда усиливалась от недоразумений, от бабьих сплетен и постыдных клевет. Самомнение «передового» канцеляризма и личные честолюбия, с одной стороны, угрожаемые интересы и оскорбленные самолюбия, с другой – вели каждый день в стенах казенных зданий и в салонах Петербурга неустанную мелкую борьбу взаимных обличений, презрительных надмеваний и смехотворных друг про друга «анекдотцев»… Смысл великого дела терялся в тине всяких личных счетов и дрязг…
Неслыханным нареканиям подвергался прежде всего человек, поставленный высшим доверием во главу этого дела… Он служил мишенью для ударов со всех сторон. «Дворянская партия» видела в нем лютого себе врага. Колокол — эта гроза и Алкорань той поры – громил и пятнал в то же время имя его чуть не в каждом своем листке. В самой среде ближайших его пособников относились о нем некоторые небрежно или свысока; он слыл у них под кличкой «Капитана»[37] *, угодником и честолюбцем». Нелицеприятная история заговорит иначе об этом человеке; она воздаст ему подобающую честь и хвалу за великую заслугу его пред родиной… Возложенной на него задаче он отдал всю душу свою… и жизнь. Желчная болезнь, прямое последствие непомерных трудов, забот и душевного огорчения, уложила его в постель. Задача не дала ему ни времени ни нужных сил бороться с недугом. Он волновался ею сердцем на самом пороге могилы[38], – и угас, повторяя еще в предсмертном бреду: «Государь, не бойтесь!..»
Должно ли было это дело его погибнуть вместе с ним? Оттянется ли оно на неопределенный срок? Успеют ли «крепостники» вырвать его у «бюрократов» и «социалистов»? Кто станет теперь во главе его, кто заменит это лицо, сильное положение которого не в силах были сломить самые высокопоставленные противники его воззрений?
Вопросы эти стояли теперь у каждого на устах и в мысли. В канцеляриях били тревогу; светские гостиные ликовали…
– Это разве очень важно, по-вашему, его предсмертная записка? – спрашивала в гостиной, усаживаясь в глубокое кресло, Ольга Елпидифоровна Ранцова. – Expliquez moi cela, cher19.
Наташанцев не успел ответить.
– Граф Шепелев, генерал-граф Анисьев! – доложил слуга.
Она чуть-чуть повела бровью и вопросительно поглядела на своего собеседника.
– Конечно, примите! – изобразил он движением головы, и как бы благодарно улыбаясь ей, за этот немой вопрос.
– Проси!
Оба они были люди лет сорока, оба красивы, оба занимали видные положения: Анисьев по служебной должности (он недавно был назначен на нее из губернаторов), – Шепелев, или, как прозывали его друзья, «Chou-Paul»20, no выборам.
– Eh bien, c’est fin21! – молвил входя первый из них, предупредительно раскланиваясь с Наташанцевым и подавая с особенною любезностью руку хозяйке.
– Вы были на панихиде? – спросила она.
– Само собой, по обязанности… Но если это может вас утешить, – промолвил Анисьев со своею особенною улыбкой, – я могу вам сообщить, что и граф Иглов-Савлов был там и громко всем выражал свою горесть о понесенной отечеством утрате.
– Не может быть! – вскрикнула Ранцова. – После его знаменитого письма к покойному, которым он так хвалился нам и напечатал в Париже!..
– Et dont on a été fort mécontent22, – протянул многозначительно Наташанцев.
– 23-Malheureusement! – быстро проговорила она, – но это не мешает, что он высказал в нем des choses très dures, но совершенно справедливо насчет самовластных действий Ростовцова, который со своими Линютиными et compagnie должен был только сделать свод из того, что постановили комитеты в провинциях, a никак не выдумывать своего положения… N’est-ce pas, comte-23? – обратилась она к Шепелеву, который не то угрюмо, не то устало опускался в кресло насупротив ее и молча глядел на нее бархатно-нежными и как бы упрекающими глазами (он ревновал ее к Наташанцеву).
Он утвердительно повел головой на ее вопрос.
– Да, но вы слышали, что сказал сейчас граф Леонид Александрович, – продолжал Анисьев, – эти «choses dures» очень не понравились…
– Так вы думаете, что он это pour renter en grâce24?..
– Предоставляю вам заключить…
– 25-Mon Dieu, mon Dieu! Человек такой богатый, si aristocrate, en paroles-25… Для чего это ему?.. – И Ольга Елпидифоровна подняла глаза к небу.
Анисьев, прикусив ус, иронически поглядел на нее:
– La grande propriété26 – ваша надежда, a?..
Шепелев поморщился. Наташанцев опустил глаза и тихо вздохнул.
– Вы решительно сделались красным в вашей губернии! – сказала досадливо хозяйка Анисьеву.
– Повозились бы вы там с белыми, – весело возразил он, – пунцовым можно сделаться!..
Она обратилась опять к Шепелеву:
– И вы не знаете, кто же на место покойного?
– Граф Сергей Северов, on dit27.
– Он не пойдет… да ему и не предложат, – молвил негромко граф Наташанцев.
– Это почему?
– Trop entier de caractère28…
– Барон фон-Гагерн, помещик Перстнев! – раздался в дверях голос слуги.
– Перстнев, 29-c’est précisément mon homme, – сказал Шепелев хозяйке: – депутат, про которого я вам говорил. Très intelligent-29, – промолвил он.
– Ах, да, я очень рада… Проси!
Барон фон-Гагерн, остзеец, когда-то товарищ графа Наташанцева по конной гвардии, высокий, сухой старик с лоснившеюся до затылка кирпичного цвета лысиной и с седыми усами, подчесанными кверху, держал себя чрезвычайно прямо, чинно и щеголевато, как и приличествовало прибалтийскому феодалу и бывшему кавалеристу. Он в прошлом году выдал одну из дочерей своих, фрейлину, за сына Наташанцева и почитал нужным, снисходя к слабости старого «камрада и ныне родственника», не оставлять своим вниманием и «прекрасную даму его сердца».
Перстнев, степняк и крепыш, с ворохом взъерошенных полуседых волос на голове, высунутою вперед челюстью и острыми, умными глазами, над которыми непродорным кустарником висели густые темные брови, глядел на первый раз циником и нелюдимым. Но это первое впечатление, как только он отворял рот, оказывалось совершенно ошибочным: он был ужасный болтун.
– Очень рада с вами познакомиться, – говорила Ранцова, протягивая ему руку, между тем как другую галантно подносил к устам своим барон фон-Гагерн, – граф Шепелев вот говорит о вас, как о…
– Как о товарище в будущих боях против наших Сен-Жюстов и Бабефов30, – не дал ей договорить он, – так оно точно. Да много ли поораторствовать-то нам дадут? Ведь у них там, говорят, на Васильевском Острову[39]31 не совещания-с, a экзамены происходят: сидят это учителя и наставники – господа все из здешних министерий – и предлагают темы для упражнения в прекрасном слоге, a практики-помещики, избранные русским дворянством, обращенные в школьников, строчат на эти темы, спины не разгибая, чтобы к сроку не опоздать, a то и вовсе с экзамена, из Петербурга то есть, прогонят.
Кругом засмеялись.
– Позвольте познакомить вас с… – и хозяйка переименовала ему своих гостей.
Он неловко раскланивался и пожимал протянувшиеся к нему руки…
– Я сосед вашему сиятельству по Чембарскому уезду, – начал он опять, обращаясь к Наташанцову, – мужики-то у вас там от чая до пшеничного хлеба эвот как отъелись, тузы тузами, и не подходи!..
– Да, им жить, кажется, недурно, – усмехнулся в ответ граф.
Барон Гагерн степенно усмехнулся тоже:
– Ну, я полагаю, таких мужиков, которые каждый день чай попивают и булки едят, немного в России?
Перстнев живо обернулся на него:
– А в Курляндии много их, господин барон?
Тот нахмурился.
– У нас земледелец давно свободный есть; помещик не отвечает за него.
– А земли у него своей нет, у земледельца у вашего? – промолвил ему в тон степняк.
– Он может нанимать у помещик и даже покупать…
– А отдавать ему вашу землю даром вас никто не принуждает?
– Я полагаю, – строго протянул Гагерн, медленно проводя рукой по усам и исподлобья глядя на своего собеседника, – что никто не думает отымать у нас наши привилэгии.
– О, на этот счет будьте покойны! – желчно отрезал Перстнев. – Никто вас никогда не тронет, ни ваших «привилегий», ни вашей земли! С нами все это можно, а с вами нельзя… Вы настоящее сословие, вы – рыцарство, а мы… нам, представителям дворянства, господа эти от министерий чуть уж не прямо теперь в глаза плюют…
– Ну как это возможно! – возгласил барон.
– Очень просто-с. А вы об этом не слыхали? – уже шипел степной депутат. – Когда товарищей наших первого призыва пригласили в комиссию в первое заседание[40], прочли им вопросные пункты и строжайшую инструкцию, чтобы ни о чем другом не смели они рассуждать помимо этих пунктов; вышли они оттуда, вы понимаете, как в воду опущенные, уничтоженные, можно сказать… А господин Линютин им вслед кулак показал. «Что, завопил, воображаете себя представителями нации, а вас лишь спрашивают то или другое сведение; ответили и – убирайтесь к черту»!..
– Ну, может ли это быть! – даже весь вспыхнул остзеец, поводя кругом себя вопросительным взглядом.
Анисьев иронически улыбался. Остальные молчали, опустив глаза.
– Генерал Базанкур!.. Господин Риччи!.. Господин Чижевский! – произнес слуга одно имя за другим.
– Vous savez32? – первым делом спросил высокий, благообразный, похожий на барона Гагерна, по нерусскому типу наружности, генерал, поцеловав руку хозяйки и обводя кругом общим поклоном.
– Quoi33?
– Le remplaçant de34 Ростовцев?
Все обернулось к нему, все крикнуло:
– Кто же, кто?
– Моравов, le ministre des domaines35.
– В самом деле? Откуда вы знаете?
– 36-De très bonne source, – подчеркнул Базанкур, – он вчера представил записку о необходимости освобождения государственных крестьян вместе с помещичьими и ввернул в нее entr’autres, что государственные имущества могут дать шестьдесят миллионов для выкупной операции. Vous comprenez qu’un homme qui vous offre soixante millions pour vous tirer d’embarras-36…
– И который не «красный», – заметил Анисьев, насмешливо глядя на Ольгу Елпидифоровну.
– Совсем напротив, слава Богу! – вскликнула она. – Как я рада, как я рада!..
– Un homme d’esprit37! – кивнул одобрительно граф Наташанцев.
– Et tout d’une pièce38! – промолвил Шепелев.
– Имею честь знать, – сказал в свою очередь Перстнев, скаля зубы и потирая руки от удовольствия, – барин этот с редакционными комиссиями, полагаю, много разговаривать не станет.
Общий сочувственный смех отвечал на эту выходку.
– 39-Moi z’ai (j’ai) entendu autre sose (chose), – вмешался в разговор седовласый Риччи, композитор, учитель пения и любезный человек, принадлежавший к числу «паричков» хозяйки дома: – z’ai vu auzourd’hui (aujourd’hui) quelqu’un qui m’a dit que le ministre de l’intérieur, Danskoi, avait présenté une zapiska. à Sa Mazesté (Majesté) et que c’est lui qui remplacerait le zénéral défunt-39.
– 40-Un vieux ramolli! – вскрикнула несколько испуганно Ольга Елпидифоровна. – Это значит опять Линютин, Соловейкин, tout le fond du panier-40?
Нижевский, служивший помощником статс-секретаря в Государственном совете, заговорил в свою очередь:
– Меня сегодня уверяли, что ни Данской, ни Моравов, а будет назначен министр путей сообщения Чевыкин…
– Ce méchant bossu41? – перебила его Ранцова.
– Да… и что-то очень похоже на это: он сегодня потребовал к себе товарища моего по службе, Жукова, который непременный член в редакционной комиссии, и очень долго его расспрашивал о ее трудах… Он также представил специальную записку по вопросу освобождения…
– Современный турнир, – сострил Перстнев, – рыцари копьями вышибали друг друга из седла, a наши министры выковыривают друг друга записками… О чем же именно, не изволите знать, записка генерала Чевыкина?
– О необходимости пересмотра остзейского крестьянского положения.
Барон Гагерн даже привскочил на своем стуле.
– Pardon, monsieur, вы это знаете как… верное? – обратился он к Чижевскому с судорожно заходившим лицом.
– Я, разумеется, записки не читал, – отвечал тот с полуусмешкой, – но имею основание думать, что она действительно представлена…
– Ho это невозможно… невозможно совсем, – забормотал барон, поспешно вставая с места.
Он торопливо пожал руку хозяйке, кивнул рассеянно остальным и быстрыми шагами вышел из гостиной.
Оставшиеся переглянулись с невольною улыбкой.
– Да-с, – сказал Перстнев, – вот эти господа умеют стоять за себя… И отстоят, бояться за них нечего!..
– Европейцы! – коротко проговорил на это Шепелев.
– Да что вы думаете, граф, – вскинулся тут же словоохотливый степняк, – если бы нас, варваров, поставили в те же условия, в каких…
– Я к вам только на полминуты, ma chère, – перебил его речь голос показавшейся в дверях довольно тучноватой, но очень живой дамы, в шляпе и мантилье и с деловым портфелем в руке (это была Варвара Петровна Мосягина, пользовавшаяся, как и граф Наташанцев, правом входить во всякое время без доклада к г-же Ранцовой), – я и так уж опоздала в комитет… Bonjour, messieurs! – послала она с места поклон поднявшимся при ее появлении мужчинам, и вдруг рассмеялась и проговорила в придачу из песни о «Мальбруке»:
La nouvelle que j’apporte
Fera pleurer vos beaux yeux42…
– Quelle nouvelle43? – воскликнула, идя ей навстречу, Ольга Елпидифоровна.
– У меня сейчас была Нелли Новицкая, прямо из Михайловского дворца; ей там сказали, что назначение Линютина решено.
– Куда?
– На место Ростовцова.
Произошло настоящее смятение. Все устремилось к ней…
– Вы шутите?
– Не может быть!
– Quelle infamie44! – взвизгнула Ранцова…
Перстнев махнул отчаянно рукой по воздуху:
– Продам все, заберу семью и удеру в Америку! Чтоб уши мои не слышали, глаза не видали!..
– A затем, прощайте! – молвила тем временем Мосягина, оборачиваясь и уходя. – Спешу…
– Куда же вы? Погодите минутку, Варвара Петровна! – кинулась за ней хозяйка. – Вы нам ничего не успели обстоятельно рассказать, как это случилось и наверное ли…
– Я ничего не знаю, кроме того, что мне сказали, и не спрашивайте!.. Мне очень жаль, что это вас, милая, огорчает (Варвара Петровна неожиданно охватила при этом Ранцову за шею и звонко чмокнула ее в щеку), но мои приютские сироты гораздо для меня дороже, чем все ваши 45-combinaisons politiques… Я personellement его даже очень люблю, Линютина… и Бековича тоже… Премилые оба et tres droles quand ils s’en melent-45… a я люблю посмеяться… Прощайте!
– Позвольте мне предложить вам руку до крыльца, – любезно молвил ей Анисьев, взяв свою каску и уходя за нею… Продольная морщинка стояла между его бровями: он был озабочен не вестью об этом назначении Линютина, – a тем, что ему было еще не известно об этом, столь уже решительно, по-видимому, распространяемом «au palais Michel»46 слухе… Надо было сейчас же проверить.
– 47-Très curieux! – сказал, прощаясь в свою очередь, генерал Базанкур. – Je vais aux informations-47.
– Напишите мне сейчас же, когда узнаете что-нибудь положительно! – потребовала от него Ольга Елпидифоровна.
– Vos désirs sont des ordres, madame48, – отвечал генерал нежным тоном и заглядывая ей прямо в глаза.
Он слегка вздохнул, заметив, что глаза эти совершенно немы для него в эту минуту, пережал всем руки и исчез.
– Venez diner chez moi après-demain, Ricci49! – как бы вспомнив вдруг, сказала Ранцова.
Влюбленный итальянец понял, что это приглашение на послезавтра означало: «А в эту минуту ты здесь лишний».
Вспышка досады изобразилась на его немолодом, но еще свежем и красивом лице.
– Ze vous avais apporté oune (une) nouvelle romance de Gordigiani à santer (chanter)50, – молвил он, подымая шляпу с пола и медленно вставая со стула.
Она только головой кивнула.
– Sortons nous ensemble, monsieur Tzizewski51? – спросил он молодого чиновника. – Уходить, мол, так хоть не одному.
Чижевский встал, Перстнев шевельнулся в своем кресле, как бы с тем же намерением.
– Погодите! – шепнула, наклоняясь к нему, хозяйка.
Риччи сверкнул глазами по направлению Наташанцева и Шепелева, не трогавшихся с мест (все «парички» Ольги Елпидифоровны страшно ревновали к ней друг друга), и удалился с Чижевским.
Оставшись с одними «сериозными» людьми, Ольга Елпидифоровна первым делом поставила им такого рода вопрос:
– Неужели вы теперь, господа, не соединитесь крепко, не примете решительных мер?.. 52-Une adresse à Sa Majesté, que saisje!.. Ведь теперь с Линютиным en tête это будет уже не то, что дворянство более или менее оберут; они уже, не церемонясь, прямо поведут à une révolution sociale, comme vous dites très bien, cher comte-52.
И она обернулась к графу Наташанцеву.
– Так или иначе, cela en sera toujours une53!.. – печально и тихо промолвил он на это.
– В Америку-с, в Австралию бежать только и остается! – пропел от избытка волнения визгливым дискантом Перстнев.
– Известие прежде всего требует подтверждения, – заметил спокойным тоном граф «Chou-Paul», – я в нем очень сомневаюсь.
– Почему?
– Я, во-первых, видел сегодня Линютина на панихиде, il n’avait pas l'ir joyeux du tout54…
– A фельдмаршал что же? – перебила его вдруг Ранцова, глядя на него заискрившимися снова глазами. – Говорили ему? Что он сказал? Он так силен, близок… и с нами одних мнений… Он может объяснить, наконец, куда хотят вести Государя и Россию эти Прудоны55 в виц-мундирах.
– 56-Le maréchal n’a que sa gloire en tête, – отвечал недовольным голосом «Chou-Paul»; – он взял Имама, прекратил вековую войну, – с него довольно… Il s’est refusé à tout-56: «не мое дело», говорит…
– И он прав! – как бы про себя пропустил Наташанцев.
– Никакой надежды, значит, не осталось! – вскликнула с отчаянием пылкая молодая женщина (она так вошла в свою «политическую» роль, что слезы действительно готовы были брызнуть из ее прекрасных карих глаз)…
В дверях показался еще раз слуга: он нес письмо на серебряном подносе.
Ольга Елпидифоровна взглянула на адрес, узнала руку Прыткова и с судорожною поспешностью сорвала обложку.
На клочке бумаги мельчайшим почерком и без подписи начертаны были ровно девять слов:
«По всем признакам, граф Вилин57. Сейчас потребован во дворец».
– Браво, messieurs, браво! – вся вспыхнув, вскрикнула Ольга Елпидифоровна, передавая письмо графу Наташанцеву. – Линютин à bas58! Вилин будет, un grand seigneur, какого нужно было!..
– Граф Вилин! – повторил, всплеснув радостно руками, Перстнев. – Ну, значит, дело в архив сдано! Он василеостровскую компанию похоронит и камнем завалит.
– Чего он не похоронит, – засмеялся граф Шепелев, – il est né croquemort59!
– Я воображаю, как взбесится Герцен, который называл его «трехполенным», и все наши «либералы», – молвила Ранцова, вторя его смеху.
– Рано пташечка запела, – неожиданно уронил граф Наташанцев, улыбаясь своею тихою и тонкою улыбкой.
– Вы не верите?
– Чему? A la nouvelle? Верю. В остальном сомневаюсь.
Chou-Paul поднял на него свои бархатные глаза:
– Я не менее вас, граф, сомневаюсь, чтобы из этого назначения могло что-нибудь выйти. 60-Nous connaissons l’homme. Ho это самое и должно повести к желанной цели. Вилин rendra la редакционная комиссия impossible. Он ею надоест до смерти, и ее закроют, дело перейдет опять в главный комитет, который, bongré, malgré-60, принужден будет созвать представителей от дворянства…
– Et la Russie sera sauvée61! – перебила его восторженным возгласом Ольга Елпидифоровна.
– И мы спасаем ее действительно, – впадая в тон молодой женщины, заспешил говорить Перстнев, – мы докажем правительству, что путем сполиации62 можно только привести ее к разгрому и разорению, что единственный путь в этом вопросе есть полное доверие к преданности дворянства престолу, к его великодушию и патриотическому духу, a исход – добровольные соглашения помещиков о земле с освобождаемым лично народом…
– A к этому, как условие sine qua non63, – примолвил Шепелев, – полное, и прежде всего другого, преобразование суда и местной администрации…
– Суда и местной администрации, – уже захлебываясь, повторил за ним степной помещик, – с какой бы стороны вы ни подошли к этому, можно сказать, роковому вопросу освобождения: с политической, административной, экономической, социологической…
– Однако, я думаю, вам и обедать пора? – обратился вдруг, вынимая часы, граф Наташанцев к хозяйке, видимо испугавшись дальнейшего красноречия этого «Демосфена из Чембар», как назвал он мысленно Перстнева.
– В самом деле поздно! – подтвердил «Chou-Paul», поспешно вставая с места.
Степной депутат досадливо поглядел на двух «аристократов», не давших ему довести даже первого периода его речи до конца, вздохнул и поднялся тоже.
– Messieurs, – сказала хозяйка, специально относясь, впрочем, к нему, Перстневу, – то, что я вам прочла, – до поры до времени величайший секрет, помните!
– Помилуйте, само собой, – воскликнул он, прикладывая даже руку к сердцу…
Все трое мужчин, распростившись с хозяйкой, направились к дверям. Она поднялась, в свою очередь, проводить их.
В следующей комнате граф Наташанцев замедлил шаги и остановился пред висевшею на стене одною из немногих картин покойного Акулина, удержанных за собою его дочерью.
– J’aime beaucoup ce Lancret64 – молвил он, как бы задержанный желанием полюбоваться ею еще раз, между тем как граф Шепелев и Перстнев выходили в переднюю…
– Я недовольна вами, – как только остались они одни, проговорила полушепотом Ольга Елпидифоровна, нежно глядя ему в глаза и роняя руку свою в протянувшуюся к ней его руку, – вы чем-то тревожитесь?
Он поглядел на нее и произнес тем задушевным тоном, которым позволял он себе говорить только с нею, – тоном, выдававшим своим искренним пафосом романическую подкладку его натуры:
– J’aime mon pays et – je tremble pour lui65!
– Это требует объяснения, – сказала Ранцова, – вернемтесь в гостиную.
Они уселись там рядом на диванчике и заговорили как бы невольно тихими голосами…
– Скажите, – спрашивала она, – вы не довольны назначением графа Вилина? Почему?
– Милый друг мой, – отвечал он, – вы ошибаетесь. Я тревожусь, это правда, но Вилин тут не при чем… Вы и наши друзья придаете какое-то огромное значение тому, в чьи руки перейдет задача, не довершенная Ростовцовым. A я вам вот что скажу, – он осторожно оглянулся кругом, – того, чего хотели бы мы, – никогда не будет! Ни Вилин, ни кто бы, излюбленнейший из нас, ни стал теперь во главу этого дела, – не в силах будет сдвинуть его с того направления, какое ему дано. Освобождение крестьн – лич-но-е де-ло Государя, – протянул многозначительно граф, – оно ему всецело принадлежит и – ни-ко-му другому; Линютин et compagnie ne sont que des comparses qui s’imaginent grands roles66, больше ничего. A все это безо всякого их посредства зародилось в душе Государя; он же, не сомневайтесь в этом, доведет дело до конца и в том духе, в каком оно было им задумано… Вы слышали переданные мною Прыткову слова Его Величества при получении посмертной записки покойного?.. Он в ней видит «завещание» человека, глубоко и искренно проникшего его волею и мыслью, и не отступит от ее начал, – вы можете быть в этом уверены!
– Но однако же, – возразила Ольга Елпидифоровна, – назначен на место этого человека другой, совершенно ему противоположный, un giand seigneur, других понятий, воспитания, традиций…
– Этот «grand seigneur», – молвил старый царедворец, покачивая головой, – беспрекословный слуга высшей власти: он строго исполнит то, что ему будет указано…
– Но в таком случае… вы сами предвидите такие печальные последствия… – не договорила она и вопросительно подняла на него глаза.
Он уныло усмехнулся:
– Что же делать! Государь не может иметь к нам доверия более, чем мы сами имеем его к себе… A мы… soyons francs67: никто из нас в себя не верит! – уже чуть слышно и с каким-то отчаянием проговорил граф.
Оба они замолкли за этами словами.
Он первый прервал молчание:
– Вы не получили еще приглашения из***го дворца? – молвил он уже с улыбкой, как бы приходя в себя и отгоняя докучную заботу.
Она вся вздрогнула и загорелась взглядом:
– Нет… a разве?.. – не в силах была она докончить от радостного волнения.
– 68-Vous êtes sur la liste; мне вчера у Оссовицких на бале сказала la demoiselle d’honneur de l’endroit-68, княжна Кубенская.
Ольга Елпидифоровна схватила руку его обеими своими:
– Oh, mon ami, как вы милы, добры, как я вас люблю!..
Он обнял ее и привлек к себе… Она горячо поцеловала его в щеку.
– Не почитайте меня пустою и тщеславною, – шептала она, прильнув кошечкой к его плечу, – я радуюсь всему этому теперь потому, что я этим становлюсь ближе к вам, cher, – к вам, моей единственной привязанности в жизни…
– О, – проговорил Наташанцев, и пламень глубокой страсти осветил совершенно юношеским пылом его красивые старческие черты, – когда будете вы совсем моею пред Богом и пред людьми!..
– Это зависит от вас… вы знаете, – вся румяная и счастливая отвечала она тем же шепотом, глянув на него избока своим неотразимым взглядом.
Он весь сгорал, страстно сжимая и целуя ее руки…
– A из Рай-Никольскаго, – спросил он, – есть ответ на ваше письмо?..
– Сегодня утром, я только что встала, явился ко мне его поверенный; он приехал из Москвы без письма, но с поручением сказать мне, что он, то-есть mon mari, «на все согласен»… «Скажите ей», передал мне тот его слова, «что я никогда не захочу помешать ее счастью и как сказал ей, так и исполню: вину я приму на себя, пусть она выходит, как сердце ей скажет!»
– Ah, tenez, c’est très beau de sa part69! – невольно вскликнул граф. – Немногие на его месте способны были бы отречься от вас с таким великодушием.
– Да, я всегда скажу, он невозможный по воспитанию, но совершенно честный человек… Не с его стороны, конечно, я опасалась… и боюсь препятствий, – примолвила Ольга Елпидифоровна с легким вздохом и опущенными глазами, перебирая кольца на руке.
Заметное смущение сказалось на миг в лице ее собеседника:
– Expliquez vous70! – и он тревожно задвигался на своем кресле.
– Меня не любят в вашей семье, – прерывающимся голосом ответила она, – мне известно de bonne source71, что ваша дочь, княгиня Андомская, например…
– Она вас не знает! – не дал договорить ей Наташанцев, как бы спеша успокоить ее этими словами.
– То есть не хочет знать, – подчеркнула молодая женщина с горькою усмешкой, – я об этом и говорю…
Он вдруг встал, выпрямился; глаза его раскрылись и сверкнули.
– Eh bien, tant pis pour elle, mais il faudra bien quelle passe par là72! – пылко выговорил он. – Я довольно сделал для моих детей, и они достаточно богаты и хорошо поставлены в свете, чтобы дозволить, наконец, и их отцу под старость лет de prendre sa part de bonheur dans ce monde73!..
Ольга Елпидифоровна всплеснула руками:
– Pas d’emportement, cher ami, au nom du ciel, pas d’em, portement74! Я лучше соглашусь навеки отказаться от вас, бежать, исчезнуть навсегда, чем быть причиной раздора между вами и вашими детьми!.. Княгиню Андомскую я понимаю: для нее никак не может быть приятна мысль, что я могу… На ее месте я чувствовала бы то же недружество к такой неизвестной, незнатной особе, как я, – слезы стояли в горле «очаровательницы», – у которой нет ничего взамен того, что вы хотите ей дать, кроме своего чувства к вам…
– Ваше чувстство, mais c’est le ciel… et vous êtes un ange! – вскликнул, замирая от восторга, влюбленный старик, прижимая ее еще раз к сердцу.
Она стыдливым движением отстранилась чуть-чуть от него и продолжала:
– Я хотела бы только иметь случай свидеться где-нибудь с вашею дочерью; я успела бы, я надеюсь, внушить ей если не больше расположения, то во всяком случае менее враждебности ко мне.
– Я вас познакомлю с нею на бале у великой княгини, – сказал решительным голосом граф. – Вы знакомы с фрейлиной ее высочества? – перебил он вдруг себя этим вопросом.
– Да… и нет… Я познакомилась с княжной Кубенской в Москве, когда она еще жила у тетки, потом была у нее пред представлением великой княгине, но она до сих пор не отдала мне визита…
– C’est une personne qui s’en fait accroire, je m’en suis l’influence dans la maison76…
– Я поеду к ней завтра же, – произнесла покорным голосом Ольга Елпидифоровна.
Он помолчал опять.
– Вы знаете, что 12-го числа grand bal masqué77 в Михайловском дворце?
– Да, знаю! – вздохнула она… не совсем искренно: то, что она читала на лице его, не предвещало ей нисколько повода ко вздохам – напротив.
– Надо, чтобы вы там были, – действительно сказал он.
– Я! – вскрикнула она опять далеко не искренно. – Меня там терпеть не могут!
Граф пожал плечами:
– Во-первых, ненависть вовсе не в привычках de la maîtresse du logis78. Во-вторых, – добавил он со своею тонкою царедворческою улыбкой, – вы ни во что не ставите любопытство?
– Любопытство чего?
– Видеть вас.
– La madame Roland du parti perruque79? – расхохоталась во весь раскат своего бывалого девичьего смеха Ольга Елпидифоровна.
Он рассмеялся тоже:
– Eh bien, oui80, мне было это сказано.
– Что меня желали бы видеть?
Он утвердительно повел головой.
– И я, может быть… получу пригла…
Голос ее оборвался окончательно.
– Надеюсь.
Она вскочила с места:
– Oh, cher, cher, cher!..
– И когда моя дочь увидит вас и там, il faudra bien qu’elle vons connaisse80, – подчеркнул он в заключение.
Она нежданно закинула ему обе свои руки за шею и прижалась к нему в порыве невыразимого счастия…
Ольга Елпидифоровна села в этот день за стол одна, в десятом часу вечера, так как по отъезде графа Наташанцева тотчас же принялась писать письмо к мужу. В длинном, на четырех страницах, письме этом, как солнце в гладкой скатерти вод, отразилось все блаженное настроение ее духа в ту минуту. Никогда еще Никанор Ильич не получал от нее, да и вообще, таких нежных строк: она его называла в них «ангелом», «благороднейшим человеком в свете», «лучшим своим другом» и обещалась молиться за него утром и вечером… Получив письмо, Ранцов проплакал, запершись у себя, целый вечер, a на другой день выехал из деревни… исполнять то, что было им обещано ей…